Thursday, 21 November 2013

Постсоветское пространство

Александр Кустарев

Распад СССР и реорганизация постсоветского пространства

Первоначальная публикация в журнале "Неприкосновенный запас" № 6 (80) 2011год

На рубеже 90-х годов российство совершило крутой исторический вираж. Он оказался совершенно неожиданным. Наблюдатели либо не ожидали вообще ничего, либо ожидали чего-то другого и во всяком случае не ожидали того, что на самом деле произошло. Меньше всего ожидался демонтаж СССР
Наблюдатели не могли себе представить такую возможность, потому что не видели в советском обществе агентуры предстоящего демонтажа. Привычно считалось, что главная угроза целостности государств исходит от сепаратистски настроенных компактных территориально обособленных этносов, во всяком случае их истеблишментов. 
В СССР таких сепаратизмов не было. Теперь, конечно, во всех новых республиках создается нарратив, в центре которого оказывается героическая борьба с имперством Москвы, но это типичное мифотворчество всех без исключения новых (во всем мире) суверенитетов, независимо от реальных обстоятельств их происхождения
Только Украина имела свою сепаратистскую традицию, но и то почти исключительно представленную "западенцами". Ну и в странах Балтии сохранялось ностальгическое воспоминание о 20-летнем независимом существовании между войнами. Но и эти традиции были маргинальны. Ни широкие массы, ни партийный истеблишмент в республиках не были к этому нарративу чувствительны.  Не потому, что не хотели независимости. А просто потому, что были совершенно безразличны к этой теме. В остальных же республиках эта тема не существовала даже на периферии общественной жизни.
Объясняется это тем, что для движений за независимость в советских республиках в самом деле не было никаких серьезных оснований.  В основе так называемой "ленинской национальной политики" Москвы лежало полное отсутствие этнической дискриминации при занятии должностей и настойчивое поощрение культурной автономии, этнической самоидентификации. И хотя у всех народов СССР сохранялись собственные этнические очаги, на базе которых и были конституированы "национальные республики", перемешивание этносов было в границах СССР весьма значительно, и любой этнический сецессионизм казался из-за этого просто технически трудно осуществимой или даже вовсе неразрешимой задачей.
А не-этнический чисто территориальный сепаратизм в Российской империи вообще не был никогда зафиксирован ни как движение, ни как нарратив, если не считать более или менее праздных разговоров о своеобразии "сибирского характера" и особых "сибирских интересах", или чисто оппортунистических попыток создать независимые государства (оказавшиеся вполне эфемерными) на Дальнем востоке и в Сибири по ходу Гражданской войны.
На первый взгляд Советский Союз в этом отношении резко отличается от буржуазных империй (Британская, Французская), но тут имеет место серьезная аберрация. Роль движений за независимость в "буржуазных" колониальных империях тоже была сильно преувеличена задним числом. На самом деле буржуазные империи ликвидировались скорее по инициативе самих метрополий,, чем в результате неодолимого стремления "порабощенных народов" к независимости. 
СССР тоже демонтировался по инициативе своего "центра", считать ли Россию метрополией колониальной империи (как теперь модно), или гегемоном федерации (псевдофедерации). Это было неизбежно, поскольку поддержание геополитической (государственной) целостности таких огромных субглобальных образований с некоторого момента становится убыточно, и еще не было в истории случая, когда эту тенденцию удавалось обратить вспять. С другой стороны крупный капитал, чьи интересы совпадали с интересами старых метрополий обеспечивал их супрематию на мировой периферии более эффективным способом. что уже продемонстрировал с конца XIX века американский империализм.
Кроме того, метрополии (гегемоны), сами неуклонно социализируясь, столкнулись с проблемой включения зависимой периферии в свой «социализм» с его гражданским равноправием и вэлфэром (собесом).  Неразрешимость этой проблемы обнаружилась даже до того как эта проблема была адекватно артикулирована; такое впечатление, что она на самом деле в обыденном политическом дискурсе не артикулирована до сих пор. Политические партии социалистической ориентации, находясь у власти в метрополиях и руководя (по ситуации) демонтажом империй, как правило пользовались антиколониальной риторикой в целях самоидентификации и в ходе политической конкуренции с «буржуазно-националистическими» партиями (легко, впрочем, примкнувшими к «ликвидаторскому» консенсусу).
Отказ от социальной ответственности за благосостояние народов периферии был оформлен как признание их права на суверенитет. За этой риторикой нетрудно разглядеть простое признание того факта, что распространение социализма из метрополий на периферию попросту казалось абсурдом [См. об этом подробнее А.Кустарев. После понижения в должности. Британия, Франция, Россия // Наследие империй и будущее России (под ред. А.Миллера), М, НЛО, 2008, сс. 186-240]
Но именно до такого абсурда дело было доведено в в 20-е -- 50-е годы в СССР. Здесь это означало не только юридическое гражданское равноправие всех индивидов независимо от их этнической принадлежности (заявленной или расово очевидной), но и титаническую попытку выровнять уровень экономического развития всех территорий страны.
Эта вполне искренняя и даже маниакальная, хотя и легкомысленно-авантюристическая попытка была одной из причин неуклонного движения советского народного хозяйства к банкротству.
Банкротство социалистической экономики предсказывалось уже тогда, когда строительство государственного социализма в России (СССР) даже еще не началось. То, что социалистическому народному хозяйству имманентна нерентабельность, предсказывали уже Макс Вебер и Людвиг фон Мизес.
Опыт советской экономики сразу же подтвердил их умозрительные соображения. Быстро обнаружилось, что для поддержания рентабельности предприятий и всего народного хозяйства в целом социалистическое государство не меньше, чем капиталистический предприниматель, нуждается в консервации весьма скудного уровня потребления трудящихся. Но это подрывало легитимизацию новой власти, чья харизматическая «благая весть» состояла именно в обещании «обеспечить всех». Увидев в какую ловушку оно попало, «ленинское руководство» попробовало выскользнуть из нее, переложив ответственность за экономическое развитие на буржуазию, для чего легализовало свободное использование частной собственности (НЭП). По ряду причин (не будем их теперь обсуждать) этот опыт оказался почти мертворожденным. Власть вернулась к национализированной экономике и, как и предвидели Вебер и Мизес, «национализировала» и «законсервировала» всю массу «совокупного убытка», которую рынок устранял бы в ходе конкуренции, ликвидируя убыточные производства и недоплачивая трудящимся.
Угроза банкротства после отмены НЭПа вернулась почти сразу же. Публикации Бориса Бруцкуса на эту тему уже были больше похожи на диагноз, чем на прогноз. Но на его  предупреждения (как и на предупреждения Вебера и Мизеса)  никто тогда не обратил особого внимания потому что циклические кризисы и бедственное положение рабочего класса при капитализме были более актуальны. А когда начался общий кризис буржуазной демократии и появился фашизм и запахло войной, до внутренних проблем СССР вообще уже никому не было никакого дела. Только левая антисталинская оппозиция продолжала разоблачать фиктивный советский социализм, но это был голос вопиющего в пустыне.
К концу 30-х годов несостоятельность советской экономики фиксировала ужа сама советская статистика. Жестокая ирония состоит в том, что от надвигавшегося экономического паралича СССР спасла война. Она легитимизировала режим жесткой экономии («военная экономика») и власть, стабилизировавшую организационную структуру общества, адекватную этому режиму. Но уже к концу 60-х годов стало ясно, что советская экономика фактический банкрот. И если бы СССР был бы «фирмой» (как субъект частного права), а не суверенным государством, то он был бы поставлен под «внешнюю администрацию» и (или) ликвидирован как юридическое лицо.
Таким образом, к середине 70-х годов предсказывать экономический крах Советского Союза было просто незачем. Странно было бы предсказывать то, что уже произошло и более того давно произошло. Проблема была не в том, начнется ли общий кризис социализма, а в том, когда и как этот факт будет признан властью. Неожиданным был не сам крах, а его официальное признание. Почему это было так неожиданно?
Советская власть за несколько десятилетий своего существования сумела создать себе репутацию неустранимой ни при каких обстоятельствах. В основе этой репутации лежала ее маниакальная убежденность в своей собственной непогрешимости и способности исправить ошибки, допущенные теми или иными своими агентами -- снизу доверху. На самом деле, если обратиться к истории КПСС, можно заметить, что она только и делала, что признавала свои ошибки, списывая их на конкретных фигурантов. Все первые лица в советском руководстве от Троцкого до Хрущева в свой час были осуждены и устранены, но «партия» оставалась выше подозрений. Харизма партии была первозданной «магической» харизмой, как сказал бы Вебер, и эта харизма оставалась неприкосновенной, потому что ведала «научную истину». Эта формула была модерной трансфигурацией того, что в былые времена называлось «заклятие» (в магии) и «откровение» (в религии).
Такая самолегитимизация власти нашла свое зеркальное отражение в образе «тоталитаризма» -- тоталитарной системы, тоталитарного государства, тоталитарного общества.
У наблюдателей, порабощенных образом тоталитарного общества, не было никакого образа альтернативной действительности. Молчаливо предполагалось, что тоталитарное общество может только аннигилироваться или (перейти в состояние хаоса). Будущим тоталитарного общества могло быть только его вечное и неизменное существование («Кащей бессмертный»), или «конец света». Пожалуй даже, оно само и было образом уже совершившегося «конца света» -- «ада на земле», куда обманутое человечество попадает вместо «рая на земле» (мизантропическая черная утопия Оруэлла), обещанного «научным коммунизмом».
Но и наблюдатели, не промывшие себе мозги мрачным образом тоталитаризма (их было мало, но они были), не видели реальной морфоструктуры советского общества и ее эволюции. Она шла своим чередом, но оставалась незамечаема из-за того, что у наблюдателей не было адекватной оптики, или эффективных семиотических ресурсов для артикуляции наблюдений. Фактура осмыслялась в неадекватном лексиконе. Были разные варианты этого осмысления.
Во-первых, эта эволюция осмыслялась как нарастание социального конфликта между господствующим слоем (партией) и массами. Интерпретация "партии" как коллективного эксплуататора масс была, разумеется, наивным переносом крайне упрощенной марксистской социологии (политической экономии) на советское общество. Занятно, что адепты этой теории не только не считали себя марксистами, но всячески поносили марксизм и, конечно, марксистскую (ленинскую) теорию революции, посадившую, как они считали, на шею обществу эту самую «партию». Между тем из такого обыденно-марксистского представления о советском обществе вытекала необходимость восстания трудящихся масс против «партии», то есть та самая революция, которую разоблачители «коммунизма» по их словам так ненавидели. Опыт Польши, где на какое-то время главным оппонентом правящей партии оказались профсоюзы, казалось бы подтверждал эту теорию. В одном футурологическом очерке [David Downing. Russian Revolution, 1985 (1983)] кризис советской системы описан именно по этому «польскому образцу» (сейчас не вполне ясно, насколько правильно был понят сам польский эпизод).
Во-вторых, эволюция советского общества осмыслялась в моралистических терминах как дегенерация истеблишмента, все более увязающего в болоте лихоимства, гедонизма, самодурства и невежества. Этот вариант был опять-таки воспроизведением средневековой критики «обмирщения» церкви, или базировался на восприятии советской власти «слева», то есть с позиций аскетически-комиссарской агентуры «чистой революции». Он имел бы смысл, если бы породил нечто подобное церковной реформации в Западной Европе в раннем модерне. К сожалению он только укреплял моральное и интеллектуальное самодовольство подполья, не имевшее никаких оснований, как оказалась потом.
В-третьих, реальную эволюцию советского общества не удавалось заметить из-за того, что обыденное сознание не могло себе вообразить никаких социальных и культурных изменений в обществе, помимо тех, что декретировались властью и осуществлялись в рамках административной процедуры.
Наконец, в-четвертых, -- и это самое интересное -- с некоторых пор позитивистские попытки усмотреть в «царстве общественности» закономерности, аналогичные закономерностям в «царстве природы», были отвергнуты как некорректные и наивно-сциентистские и в сущности глубоко антинаучные. Это представление было особенно авторитетным, потому что выглядело как не-марксистское, чего было (в тогдашней атмосфере) достаточно для того, чтобы счесть его убедительным.
Между тем, на самом деле советское общество эволюционировало вполне предсказуемым образом согласно вполне определенной закономерности, которая в терминах Вебера называется "рутинизацией харизмы".
Рутинизация харизмы -- закономерность. Ее можно остановить на время, как можно перегородить плотиной реку, или поймать падающий мяч, не дав ему упасть на землю, но ее невозможно отменить так же как невозможно отменить гравитацию. Всякая новая власть возникает как харизматическая и затем рутинизирует свою харизму. А если это не удается, то на ее месте появляется другая, а если не выживает и та, то все повторяется опять сначала. Эта закономерность действовала в СССР так же как везде и всегда: рывками того или иного размаха, преодолевая разные ментальные и материальные препятствия, задерживаясь, делая зигзаги, поворачивая вспять, метаморфируясь, но пробивая себе дорогу. История советской власти это история рутинизации ее харизмы.
Рутинизация харизмы разворачивается в двух пространствах: в сфере социальной стратификации общества и в сфере территориальной организации общества.
В первой сфере «партия», задумавшая себе как аскетическая секта, боролась с собственным обмирщением и ради этого регулярно себя «чистила», но в конце концов капитулировала и самораспустилась, выделив из себя важную агентуру так называемой «перестройки» и ядро верхнего сословия, конвертировавшего свой социально-административный капитал в денежный, что и было завершающей фазой рутинизации харизмы в этой сфере. До появления низовой предпринимательской деятельности («современный капитализм» Вебера) только так и складывалась вертикальная структура обществ -- от власти к имуществу, от господства к богатству.
Рутинизация харизмы во второй сфере как будто бы так и не удалась. Свидетельство этому—как будто бы распад СССР.
Кажется, первым, кто почувствовал, что крах СССР скорее всего обнаружится в геополитическом плане, был Рэндалл Коллинз [Collins R. Weberian Sociological Theory. Cambridge, 1986.]. Трактуя СССР как империю, он объясняет империализм Кремля необходимостью экспансии как средства обеспечить легитимность власти:  «внутренние политические клики одерживают верх и опускают ся вниз в результате успешной или неуспешной внешней политики» (p.163). Такая трактовка автоматически вытекает из представлений Вебера о способах «подтверждения харизмы»: завоевания – один из таких способов. Эта констатация выглядит тривиально и вообще говоря полностью совпадает с обыденным и чисто эмпирическим представлением о причинах подъема и упадка (революционных) держав. Гораздо интереснее другая формула Коллинза: «Само государство можно концептуализировать (conceive) как форму «внутренней геополитики» (p.166). К сожалению, эту формулу Коллинз как раз не развивает, сводя всю внутренне-геополитическую проблематику СССР к себестоимости сохранения целостности его пространства.
Она разворачивается как реализация (доводившаяся до конца или нет) разных схем соподчиненности территориальных блоков разной природы. В случае СССР таких схем было несколько: республики и области (наместничества «обкомов»), экономические районы (территориально-производственные комплексы --ТПК), совнархозы, территориальные сегменты разных ведомств по типу «Гулага». Все они находились в определенных отношениях с Центром, смешивая элементы разных идеальных типов этих отношений. Как говорил Вебер, «из харизматического господства может – как в случае Наполеона – возникнуть напрямик строго бюрократическая, иди же разного рода пребендальная или феодальная организация [Wirtschaft und Gesellschaft Tuebingen 1978, s 154] Признаки всех этих вариантов можно обнаружить в запутанной (как у Эшера, например) архитектуре СССР.   
Задача была в том, чтобы расчленить и связать в единое целое огромное этнически и культурно разнородное и слабо заселенное и неравномерно экономически развитое пространство. То есть найти этому пространству такую геоструктуру, которая была бы неразбираема. 
Именно это, несмотря на все усилия, сделать не удалось, и целостность СССР оказалась первой и самой живописной жертвой банкротства советского народного хозяйства и, если угодно, жертвой той агентуры, которой суждено было выйти из этого банкротства с прибылью. Никто это не планировал. В конкретной ситуации сработал инстинкт, адекватный логичной тенденции. Расчленение -- самое обычное следствие банкротства любой фирмы и вместе с тем один из самых «естественных» способов преодолеть последствия банкротства и начать восстановление бизнеса.
Этот демонтаж можно считать окончательным срывом рутинизации революционной харизмы Кремля. На этом же, кстати, сломала себе зубы и харизма французской революции. Бонапартизм оформил новый господствующий слой, но не справился с пространственной организацией своего домена, хотя в отличие от России он не успел как следует приступить к поискам конструктивных решений, надорвавшись еще на самой фазе завоеваний (анализ Коллинза больше соответствует этому случаю, чем случаю СССР). 
На этом можно было бы и закончить. Но тут есть одна неопределенность, волнующая воображение. Расформирование СССР можно считать и дальнейшим шагом в рутинизации харизмы, то есть в реорганизации пространства, которое все чаще именуется многозначительно «евразийским». Все зависит от того, с каким масштабом времени мы подходим к интерпретации «советского» (ныне «постсоветского») пространства. Коллинз, предсказывая распад СССР в 1986 году, считал, что процесс начнется лет через 30 и займет пару-столетий. Это трезвая оценка – геополитические процессы (даже «горячие» -- как войны) имеют свою естественную длительность, и она намного больше, чем длительность жизни одного поколения. Но если так, то содержательное наполнение предстоящих «пары столетий» остается пока писано вилами на воде. Новая территориальная структура постсоветского пространства не окончательна и еще очень плохо видна, как сказал бы Вебер, в «густом тумане будущего». 

Wednesday, 3 July 2013

Глобализация и США

Александр Кустарев

Friedman Th. The World is Flat: a brief history of the twenty-first century. Farrar, Strauss and Giroux (NY), 2005. 488 pp.
(первоначальная публикация в журнале Pro et Contra)

Книга Томаса Фридмена построена на разговорах с активными бизнесменами, высокопоставленными менеджерами и чиновниками, реже с экспертами-наблюдателями. Она иллюстрирует тенденции в мировом бизнесе, порождённые новой технологией, и передаёт атмосферу в деловых кругах. Мы видим, как идёт интеллектуальная рефлексия деловых кругов на новые возможности и проблемы и как технологиеческие новшества преобразуются их усилиями в организационные и рыночные инициативы. Мы видим, как единичные бизнесы комбинируют обновлённые факторы  производства  и "двигают вещи" в новой технологической среде. 
Теперь почти любая работа может выполняться в любом месте; прямую услугу клиент может получить от работника, работающего у себя дома на другом конце света. Каждый может вступить в контакт и обмен мнениями с каждым по всему миру. Каждый имеет доступ к единой информационно-инфраструктурной платформе. Благодаря этому возникают совершенно новые производственные, потребительские и обменные практики. И это полностью перестраивает-перекраивает все общественные структуры, все модусы общественной жизни вплоть "до самого существа общественного договора (social contract)", как сказал Томасу Фридмену бывший крупный чиновник в администрации Клинтона (45).
Фридмен обозначает всё это метафорой "плоский мир". Превращение мира в "плоский" имеет две стороны. Во-первых, "горизонтализация" сети общественных связей. Это, как настаивает Фридмен, новая и принципиально иная фаза глобализации. Раньше глобализация, согласно Фридмену, была "вертикальной", то есть "собиранием" мира под одной "командой и контролем" (не побоимся сказать "крышей", а теперь идёт "горизонтальная" глобализация, то есть развёртка мира в одной плоскости, где доминируют "взаимозависимость и сотрудничество" . Этими понятиями Фридмен пользуется часто и так озаглавлен один из центральных фрагментов книги (212-216). 
Во-вторых, в этом "плоском мире" и самые верхние этажи экономики  смогут размещаться где угодно. Это резко усиливает конкурентоспособность стран, отставших на сегодняшний день в экономическом развитии. 
Обозначив эти две тенденции, Фридмен задаётся вопросом, какова должна быть конкурентная стратегия выживания в этом "плоском мире"  у Соединённых Штатов, развивающихся стран и бизнеса.
Превращение мира в "плоский" даёт миру в целом новый импульс к росту благосостояния, но, очевидно, не гарантирует никому, включая опять-таки США, не только господства, но даже экономического паритета со всеми другими. 
Между тем, американское общество обнаруживает признаки усталости и декаданса. Динамика американского общества, или, как сказали бы русские гумилёвцы, "пассионарность" американской нации подогревалась освоеним пустых пространств (дух "фронтира") и постоянным притоком молодого неустроенного человеческого материала. Когда этот дух уже угасал, его реанимировала холодная война и космическая гонка с СССР (я бы начал со Второй мировой войны, или?). Теперь нужна ещё одна реанимация.
Фридмен: "Если нынешняя ситуация имеет параллели в американской истории, то это эпоха холодной войны, когда в 1957 году Советский Союз резко опередил Америку, запустив первый спутник земли. Конечно, многое теперь по-другому. Тогда главный вызов исходил от тех, кто строил стены, разделяя мир; теперь же главный вызов состоит в том, что стены рухнули, и другие страны теперь вступили с нами в прямую конкуренцию. Тогда главный вызов исходил от экстремального коммунизма - России, Китая, Северной Кореи. Теперь же главный вызов нам бросает эстремальный капитализм - Китай, Индия, Южная Корея. В прошлую эпоху главная цель состояла в том, чтобы построить сильное государство, теперь главная цель в том, чтобы создать сильного индивида. Но и тогда и теперь нужен последовательный, энергичный и концентрированный (focused) ответ. Нам нужна новая версия "фронтира" и "великого общества", адекватная "плоскому миру" (277, курсив мой - А.К.). Короче - "американская идея". Я пользуюсь здесь этим выражением (Фридмен им не пользуется), чтобы русские не думали, что им одним приходится искать себе место в мире. Всем приходится. 
Фридмен называет эту мобилизационную идеологию compassionate flatism  В буквальном переложении на русский это значит "сочувственный плоскизм" и защищать такой лексический монстр я не бурусь. Английский всегда сравнительно легко переваривает такие неологизмы. На русском же найти для него эквивалент чрезвычайно трудно. Суть дела, однако, в том, что Фридмен призывает Америку не сопротивляться происходящему, а принять вызов и приспособиться к новому миру.
"Конкуренция китайцев и индийцев не загоняет нас на дно, а выталкивает нас наверх - и это к лучшему" (233, курсив Фридмена - А.К.). Фридмен пишет это в сослагательном наклонении, но, конечно, он не верит, что эта "возгонка вверх" произойдёт автоматически. Фридмен слывёт за эконом-либерала, но, судя по всему, он не верит, как эконом-либералы, что обострение конкуренции в плоском мире приведёт к процветанию всех и каждого автоматически - стоит только разрегулировать рынки и финансовые потоки. 
Оптимизм Фридмена отнюдь не безоговорочен. Особенное беспокойство ему внушает падающий интерес американцев к высшему образованию и особенно к науке и технике.
Фридмен цитирует отчёт американского "Национального совета по науке" за 2004 год, где говорится: "Нужно отметить неприятную тенденцию:всё меньше американских граждан выбирают профессию учёных и инженеров". В этом усматривается угроза. Импорт мозгов пока спасает Америку, но вот уже мозги начинают работать дома; число китайских заявлений в американские университеты за год (2004) упало в 1.5 раза (260) 
Дальше отчёт приводит такие цифры. В 2003 году во всём мире получили диплом бакалавра в науке и технике 2.8 млн человек, из них 1.2 млн в Азии, 830 тыс. В Европе и 400 тыс в США. Азия готовит сейчас в 8 раз больше инженеров, чем США(257).
Это ещё не конец света. В конце концов, в рассчёте на 1 тыс человек Европа и Америка пока всё-таки готовит технарей больше, чем Азия. Но вот другие цифры выглядят гораздо более тревожно, потому что обозначают тенденцию. Фридмен цитирует дальше отчёт (инженерной ассоциации), в котором говорится: в 2004 году дипломы инженеров получили 46% выпускников университетов в Китае, 25% в России и только 5% в США (258) 
Всё это напоминает классический цикл семейной хроники. Про богатые семьи мы давно знаем: первое поколение наживает добро, второе поколение как-то его удерживает, а третье поколение его растрачивает. К этой очевидной аналогии прибегает и Фридмен, называя нынешнее поколение американцев "растратчиками"..
Китайцы, индийцы и восточноевропейцы сильнее мотивированы и лучше работают И вот - призрак продит по миру - призрак аутсорсинга. 
И уже не только рядовые исполнительные работы уплывают из старых богатых стран  на Юг, но и высоко квалифицированные работы, вплоть до научно-исследовательских. Компании финансируют исследовательские работы за рубежом потому что там более мотивированные мозги. К тому же он и дешевле в 10 раз. А кроме того, в старых странах попросту нехватает элитарных работников. (Знаете ли вы, что почти тысяча российских инженеров и научных работников делает проектные изыскания для фирмы Боинг? (195). Это разузнал Томас Фридмен в поисках материалов для своей книги. Похожие контракты теперь размещаются и в Индии, и в Китае).  
Нужна стратегия. И Фридмен называет некоторые элементы такой стратегии. Например: всеобщая пенсия, расширение и укрепление вэлфэра - все должны иметь кусок пирога, чтобы этот пирог сберечь. Или: учиться, учиться и учиться! Всех в университет! Работодатели, учите работников без отрыва от производства! Это всё очень по-европейски, если не по-советски. 
Поощрение социально сознательного бизнеса - эта идея теперь популярна в Европе, где вэлфэр скорее демонтируется, чем достраивается, как это рекомендует для Америки тот же Фридмен в другом месте. Фридмен цитирует редактора журнала "Форчун" Марка Гантера: "всё больше компаний начинают понимать, что приверженность моральным ценностям в широком и либеральном смысле помогает соблюсти интересы акционеров" (301-302).
Но в какие практики это понимание будет воплощено, пока не очень ясно. Ни либералы, ни социалисты не думают, что бизнес должен имитировать государственный вэлфэр (что, кстати, весьма характерно для Америки). Фридмен, собирая материал для своей книги, этой стороной дела не интересовался. Между тем, здесь накопилось уже много идей и экспериментов. Некоторые социальные практики даже опережали переворот в бизнесе, имевший место в 90-е годы. 
Но вот более американские по колориту идеи. Например, страхование зарплаты. Это не пособие по безработице, а разновидность страховки для тех, кто теряет "жирные доходы", к которым успевает привыкнуть.
Ещё более американская идея - призыв к социальной сознательности потребителя. Покупка, подчёркивает Фридмен, это политический акт. Реализация определённой культуры, уточнил бы и добавил бы я. Через культурные практики индивид влияет на доходность производств. Пока потребности человека элементарны, это влияние невелико. Чем выше этаж потребления, тем сильнее политические коннотации акта потребления. Вот почему, между прочим, так интересны инициативы всякого рода "движений потребителей", получающих теперь распространение в богатых обществах. Классовая борьба приобретает сильный культырный оттенок и, если угодно смещается с фабричных дворов в супермаркеты и бутики. Я думаю, массовые культурные бойкоты на потребительских рынках могут стать важным элементом общественной жизни ХХI столетия. 
Наконец, Фридмен сильно упирает на культуру родительства - прокреативные, семейные и воспитательские практики. Эта культура последние пол-века сильно деградировала в либеральном обществе, что чревато двумя последствиями - демографическим упадком и возвращением религиозного фундаментализма. Последнее уже очень заметно в Америке. Для Европы это менее актуально, но может стать актуально, если продолжится ползучая исламизация Европы.
 Экономически отставшие (развивающиеся, бедные или как ещё) страны в целом в "плоском мире" получают возможность вернуть себе то, что они потеряли в ходе предыдущей фазы модернизации-глобализации. Они теперь больше, чем Европа и Америка выигрывают от глобальной либерализации-дерегуляции-приватизации. Прежде всего благодаря своей дешевизне. Но этого мало, поскольку актуальна не только и даже не столько их конкуренция со старыми богатыми странами, сколько с Китаем. 
Тут Фридмен ссылается на исследование Всемирного банка  "Doing Business in 2004"(ed. Michael Klein). Всемирный банк спрашивал респондентов как легко или тяжело им (1) начать новый бизнес (регуляции, лицензия и пр); (2) нанять работников; (3) заключить контракт; (4) получить кредит; (5) прекратить неудавшийся бизнес (318) Оказывается, что, например, в Австралии чтобы начать бизнес нужно 2 дня, а на Гаити 200. Картина ясная. В этом разделе Фридмен лишь мельком упоминает замечательную книгу Эрнандо де Сото, где вся эта проблематика была подробно рассмотрена. Де Сото, собственно, и был одним из вдохновителей исследования Всемирного банка.
Мобилизация ресурсов зависит то того, что Фридмен называет "культурный потенциал" (cultural endowments) или "неосязаемые вещи" (intangible things).  Это примерно то же самое, что, согласно популярной байке, сказал знаменитый джазмен Луи Армстронг. Когда его спросили, чем хороший джаз-банд отличается от плохого, Армстронг ответил: "у хорошего джаз-банда есть это, а у плохого этого нет". 
В самом деле, речь идёт о трудно уловимых вещах, хотя социологи имеют для этого более концептуализированную терминологию - ценности, установки, престижи, габитусы (привычки), практики, институции и пр. Фридмен в дальнейшем упоминает две культурные практики - "открытость" и "терпимость". Этот список (после необозримого моря исследований) можно было бы и нужно было бы продолжить.
Фридмен делает несколько очень беглых сопоставлений, из которых привлекает внимание одно: сравнение Мексики и Китая (332-336). Оно интересно тем, что напоминает нам о проблематичности связи между демократией и экономическим развитием. Мексика с её многопартийностью оказалась в плену патронажно-клиентажных отношений, а Китаю с его авторитаризмом легче. Таким образом, дело не в демократии, а в лидерстве - к такому выводу приходит Фридмен (333). Обсуждать эту проблему нелегко, поскольку это требует намного более изощрённого дискурса. Для этого здесь места нет. Всё же трудно удержаться от одного замечания. Те, кто, надеясь ускорить экономическое развитие, думают, что их проблема сводится к выбору между демократией и авторитарным правлением, глубоко заблуждаются. Ни то, ни другое само по себе никому ничего не гарантирует. Можно, конечно, говорить, что когда демократия не помогает экономическому развитию, то это плохая, ненастоящая демократия, но это, увы, софистика. 
Затем Фридмен фиксирует проблемы, с которыми в "плоском мире" столкнутся единичные бизнесы, фирмы, компании, корпорации.
Малая и средняя фирма теперь конкурирует с фрилансерами, работающими под "крышей" крупной корпорации. Конкуренты малого бизнеса это не локальные соседи; они могут находиться где угодно в мире. В результате, как выразился, один из собеседников Фридмена: "я был большой фигурой локально и маленькой глобально, а теперь - наоборот" (350). 
Поскольку заказчик товара тоже глобализировался, то есть может искать себе очень специфический товар по всему миру, поставщик должен быть готов выполнить любые требования, и он отвечает на это, открывая "дигитальный буфет для самообслуживания заказчика" 
Сотрудничество между производителями-поставщиками теперь приобретает новое качество, потому что следующий уровень создания ценностей будет так сложен, что никто не сможет работать в одиночку.
Аутсорсинг неизбежен, но им нужно пользоваться не для того, чтобы уменьшить издержки на рабочую силу, а в том, чтобы увеличить оборот. 
В этих условиях необходим "регулярный самоанализ" фирмы, поскольку приходтся всё время модифицироваться.
После обзора всех этих тенденций и проблем Фридмен всё же делает важное признание: "Я позволил себе назвать эту книгу "Земля плоская", потому что я хотел подчеркнуть, что "уплощение" мира идёт нарастающими темпами и потому что считаю, что это важнейшая тенденция нашего времени. Но...сотни миллионов людей отстают от этой тенденции или чувствуют себя ущемлёнными ею"  (375). Фридмен обращается к мировым проблемам бедности, бесправия, бессилия и унижения. 
Не все попадают в "плоский мир" одновременно, а многие могут отстать от него и навсегда. "Уплощение" мира вовсе не значит, что в этом мире выравнивается уровень благосостояния.
"Плоский мир" это не мир нивелированного благообеспечения.
Мало того, в конце ХХ века наметилась прямо противоположная тенденция. Фридмен разделяет всеобщее моральное беспокойство по этому поводу и опасения, что это может привести к серьёзному глобальному конфликту. 
Конечно, с одной стороны, круговые поставки (supply-chaining) в "плоском мире", как подчёркивает Фридмен снижают опасность войны. Он напоминает о смягчении напряжённости между Китаем и Тайванем, Индией и Пакистаном. Но добавляет, что "алькаидизация" есть тоже спутник "плоского мира". И вообще, "нет ничего опаснее неудавшегося государства, имеющего в своём распоряжении бродбанд" (435)
В этой связи интересно, что Фридмен пишет об арабском мире. Он ссылается на чрезвычайно информативный отчёт (подготовленный группой арабских учёных) о научно-технической оснащённости и активности арабского мира. Детали занимают целую страницу (398) и я приведу здесь только одну из них: в последние 20 лет прошлого века на арабские страны пришёлся 171 международный патент, тогда как на Южную Корею 16 328. 
Фрустрация арабов и ретроградство ислама порождают идеологические настроения, которые Фридмен называет "исламо-ленинизм", а режимы в арабских странах борются с этим только полицейскими преследованиями и не занимаются  реформами, накаляя атмосферу ещё больше.
Фридмен, как и следовало ожидать, настаивает на том, чтобы эта тенденция была пресечена. Он уповает на благоразумие и добрую волю тех, кто выигрывает в ходе глобализации, но не считает, что этого достаточно. Рядовые граждане (в той же Индии) могут "подключиться" к благам глобализации только с помощью местной власти - "им нужно для этого государство", пишет Фридмен курсивом. Между тем, "качество власти" и есть самое слабое звено в бедном обществе (388). В этих условиях ключевую роль играют НГО. Деятельность НГО сейчас уже массивна и разнообразна, но Фридмен приводит в пример одну организацию, которая заслуживает особого внимания. Фридмен называет бывшего старшего менеджера корпорации Citibank, оставившего свою высокую позицию, чтобы отправиться на родину в Индию и там возглавить НГО, занятую улучшением работы местных властей (388-389). На мой взгляд это яркий пример практичности и продуктивной изобретательности инициаторов: не филантропия, не подмена властей, не пропаганда частной инициативы и даже не повышение технической квалификации, а усовершенствование администрации. Традиционных демократических процедур для этого недостаточно. В странах с несовершенной демократией это совершенно очевидно. Но это становится всё более очевидно и в классических демократиях. 
Всё это очень интересно, но есть один сюжет, к которому Фридмен даже не подступает. Это вопрос о геополитической конфигурации глобального неравенства. Он может обсуждаться в трёх разных аспектах в зависимости от того как мы представляем себе структуру глобальной системы. Её можно видеть (1) как совокупность больших культурных зон, или, если угодно, цивилизаций. Или (2) существующих ныне и в будущем суверенных территориальных государств (наций). Или (3) переменного множества нескольких видов агентур переменного состава.   
В первом варианте приходится говорить об отставании арабского мира (см. выше). Беспокоит будущее Южной Америки. Очень мрачно выглядят перспективы Африки. В сущности, новая перспектива в ходе глобализации и возникновения "плоского мира" открывается пока только перед Азией. Культурно-зональная глобальная структура имеет большую историческую глубину и инертна. В этом случае на передний план выходит культурная трансформация каждой из зон. 
Рассмотрение глобального неравенства как неравенства между существующими странами выдвигает на первый план проблематику их политических структур, макроэкономической и макросоциальной стратегии, структурных реформ. Эта структура исторически неглубока и неустойчива. Приспособление к новым условиям может поставить любое из ныне существующих суверенных государств на грань существования.
Эволюция состава международного сообщества и порождает третье структурное состояние глобальной системы. Эволюция эта идёт по двум направлениям. Во-первых, имеет место филогенез агентов суверенитета. Во-вторых, слияния и распады территориальных образований. 
Есть основания думать, что внутри культурных зон и внутри национальных государств будет усиливаться конкуренция между их территориальными частями. В особенности это актуально для больших стран, будь то США или Россия, Китай или Индия, Бразилия или Индонезия. Это приведёт к локализации богатства и бедности и создаст внутри ныне существующих наций (государств) большие напряжения, чреватые их распадом (юридически замаскированным или нет).
Таким образом, можно предвидеть большие геополитические перетасовки, меняющие политическую географию мира, причём эти перемены могут стать перманентными, как сегодня слияния и поглощения на рынках корпоративных структур и капиталов. 
Число территориальных единиц в глобальной структуре будет нарастать, они будут становиться всё меньше, а их население будет всё более переменным. В результате может наконец-то возникнуть "всемирный пролетариат", и оживится его глобальная "классовая борьба", как и предсказывали Маркс-Энгельс, и как напоминает об этом  Фридмену его собеседник гарвардский профессор Майкл Сэндэл (204). В федерации независимых инфраструктурных общин в электронном пространстве мировой пролетариат может обрести инфраструктурную платформу своего единства и реализовать своё мировое гражданство. 
Сам Фридмен пишет: "Меняется всё - и как сообщества (communities) и компании определяют себя, где кончаются компании и начинаются сообщества и наоборот, как индивиды комбинируют свои идентичности в качестве потребителей, наёмных работников, акционеров и граждан, какую роль будут выполнять правительства.Всё это будет пересмотрено и реорганизовано. Самой большой патологией (disease) "плоского мира" будет конфликт множественной идентификации" (201). Всё это, как он пишет дальше, "задаст работы политической науке", а в течение пары десятилетий мы увидим новые агентуры, практикующие совершенно новые политические игры. 
О том, каковы будут эти новые агентуры и какие игры они будут вести, политическая наука уже сказала не мало. Но Фридмен об этом не говорит ничего. Может быть, эти сюжеты он оставил для своей следующей книги. На этот раз он видел свою задачу в другом. Но в таком случае: правильно ли он определил свою задачу?
Этот вопрос может показаться бестактным и бессодержательным. В конце концов, автор ставит перед собой те задачи, которые считает нужными, и никто не в праве давать ему на этот счёт какие-либо советы. 
Согласимся с этим. Но тогда придётся поставить под сомнение важную часть заглавия книги Фридмена. Томас Фридмен назвал её "краткой историей XXI столетия", но ей не хватает именно футурологического измерения. Это всего лишь история самого конца ХХ века, пролога к истории века XXI.  Описание того, что произошло с производственным "базисом". А в ХХI веке самым интересным будет то, что произойдёт с "надстройкой". Ею, казалось бы и должен интересоваться прежде всего Томас Фридмен, настойчиво напоминающий всё время, что его специальность (как колумниста Нью Йорк Таймс) - международные отношения. Но именно этот раздел в его книге выглядит второстепенным и поверхностным. Не случайно ему была присуждена премия (Файнэншл Таймс и Голдман-Сакс) в категории книг о бизнесе. В недавнем интервью Файнэншл Таймс Фридмен счёл нужным этому удивляться и даже оправдываться. В самом деле, он написал совсем не ту книгу, которой от него можно было ожидать. 
В его книге есть и ещё одно зияние. Это проблема модуса сосуществования горизонтальности и вертикальности в глобальной системе. И модуса их сосуществования с равенством-неравенством. "Уплощение" мира не равно глобализации, а возникновение общей инфраструктурной платформы и даже её общедоступность не гарантирует ни равноправия индивидов и коллективов, ни выравнивания их благосостояния: ни за счёт обогащения бедных, что обещают либералы, ни за счёт обеднения богатых наций, чем пугают традиционные европейские социалисты. Допустим, что "плоский мир" Фридмена будет в целом богаче, чем теперь. Но что последует за этим? 
Фридмен как будто бы видит в "плоском мире" могильщика иерархии - по крайней мере в конечном счёте. Иерархия и неравенство в распределении благ выглядят в его книге скорее как пережитки, чем как спутники нового "базиса". Есть много умозрительных оснований и фактических свидетельств того, что это представление поспешно и спорно. Исключает ли в конечном счёте горизонтализация вертикальную иерархичность? Или после наблюдаемой ныне фазы горизонтализации мы опять перейдём в фазу возникновения новой иерархии? И не вопреки технологической революции, а именно благодаря ей?
Как к этому относиться - другой вопрос.

Tuesday, 11 June 2013

Ататюрк и его харизма


                                                 
 В Турции оживилось противостояние секулярной и клерикальной части общества. Сперва правительство ввело ряд ограничений в образ жизни в добродетельно-религиозном и даже не очень специфически исламском духе. Затем сильно вестернизированная молодежь возмутилась. Нашла коса на камень. Хрупкий либеральный консенсус турецкого секулярного общества с клерикальным правительством во главе оказался под угрозой. Прецедент либерально-демократического режима в мусульманской стране тоже. Это очень печально. Превращение конфликта между религиозной и секулярной традицией в войну на уничтожение (zero sum game) не в интересах ни той, ни другой стороны. Вместе с тем контрнаступление потесненного секуляризма в Турции неизбежно.
Наследие Ататюрка "кемализм" сильно остыло и нуждается в разогреве. Самое время теперь вспомнить Кемаль-пашу, одного из самых блестящих героев ХХ века. О началах турецкого секуляризма  мой старый эссей об Ататюрке. Написанный почти 15 лет назад он иначе контекстуализирован, но читатель с политическим воображением легко его перенесет из контекста российской перестройки на повороте в контекст "исламской весны" -- она сейчас тоже на повороте.

PS 16 Марта 2014 года
Эта публикация около месяца назад вдруг стала пользоваться повышенной популярностью. И это хорошие новости. А то до сих пор самым популярным персонажем был Гитлер.
Но вот плохие новости. По непонятным для меня причинам никто не посещает публикацию про украинско-русские отношения – сейчас она имеет заглавие «Распад Украины» и «Независимый Крым». На английский текст больше посететелей чем на русский. Удивительно. Поклонники Ататюрка! Хотя бы вы туда заглянули. Связь между Украиной и Ататюрком железная. Украине нужен Ататюрк. Как впрочем и России. Как и Турции. Очень таких кадров теперь нехватает. Но Украине Ататюрк нужен больше всех. Почему? Думайте, думайте, хлопцы.

                                      
АЛЕКСАНДР  КУСТАРЕВ

                                 АТАТЮРК.  ХАРИЗМА.  НАСТОЯЩАЯ.

(еженедельник «Новое время», приблизительно 1999-2000 гг.)
Сидели как-то раз пикейные жилеты (политологи) и рассуждали. Нам нужен Столыпин, говорил один. Нам нужен Пиночет, говорил другой. О нет, говорил третий, нам нужен де Голль. Тут подошел путник и сказал: вам нужен Ататюрк. Пикейные жилеты (политологи) разинули рот. А это кто такой?
Создатель современного турецкого государства Ататюрк (1880-1938) на самом деле звался просто Мустафа. У турок в те времена фамилий не было, разве что у самых высокородных. А Мустафа был из простых. Он был родом из Салоник, и в нем было намешано всякой крови - греческой, албанской, славянской и даже, по слухам, еврейской. Когда он учился в школе к его имени добавилось “Кемаль”, что тоже вовсе не имя, а прозвище, кличка, в переводе “совершенный”. Так его, тоже по слухам, прозвали за то, что он был круглый отличник. Ну а потом он стал Ататюрком, что означает “отец турок”. Это прозвище, или, если угодно, титул, отнюдь не льстивое преувеличение. Дело в том, что до него не было никакой турецкой нации. Была османская империя. Ее цементировала династия, идея халифата и ислам. Ататюрк решительно выбросил все это за борт. При нем также Турция решительно отказалась от своего суверенитета на Ближнем (тогда еще Среднем) Востоке - Балканы (некогда Ближний Восток) империя потеряла еще в XIX веке. Но, поставив точку на имперском прошлом, Ататюрк отчаянно защищал собственно турецкое ядро бывшей империи и сумел его защитить против Антанты. Так родилась турецкая нация и турецкое государство. 
Это и была турецкая революция. О ней теперь мало кто вспоминает, а напрасно. Один мой собеседник (турецкий историк) говорил об этой революции так. Французская революция, говорил он, в конце концов пришла к самоотрицанию. Русская революция в конечном счете просто не удалась. А турецкая революция попрежнему жива. Потому что здесь удалось совместить традицию и трансформацию. Это уникальный исторический опыт.
Не все, конечно, так просто. Успех турецкой революции вовсе не так очевиден, как это хотелось бы верным адептам Ататюрка. И Франция, а вместе с ней вся Европа, никогда не вернулись к прошлому. Историческое значение французской революции все-таки намного больше, чем турецкой. Турецкая революция сама была отдаленным последствем французской. Но все же мнение турецкого историка (а надо думать он излагает взгляды значительной части своей общины) ни в коем случае не следует игнорировать. Он дело говорит. Смысл турецкой революции гораздо глубже, а ее место в истории гораздо более значительно, чем мы привыкли думать. 
Турция Ататюрка - страна неожиданная. Что происходило в Европе между войнами? Экономический кризис, политический хаос, фашизм или возвратные авторитарные режимы. Нацизм в Германии и террор в Советском Союзе. Всеобщая подготовка к войне. А Турция? Активная пацифистская политика в Лиге наций и дипломатическое сопротивление агрессии, в частности против абиссинской авантюры Италии, в сущности сигнализировавшей о вступлении Европы на тропу (мировой) войны. Культурный прогресс и политическая трансформация в сторону либеральной демократии. Вот интересный эпизод, о котором стали вспоминать только сравнительно недавно. В Турцию от Гитлера бежало много немецкой интеллигенции - музыканты, архитекторы, обществоведы и т.п. Турция всех приняла, дала работу и сумела воспользоваться их услугами для вестернизации страны. Этих немцев в Турции вспоминают до сих пор. И это бвло наследие Ататюрка.
Ататюрк был поразительно смелым и радикальным вестернизатором. Он был галломан. Его второй язык был французский, он хорошо знал французскую историю и ориентировался на якобинскую традицию. Это интересно, потому что роднит революцию Ататюрка с русской революцией. Либерально-английская традиция в Турции не пользовалась никаким авторитетом. В России, конечно, октябристы и кадеты ориентировались на Англию и нельзя сказать, что не пользовались влиянием, но в конечном счете так же как и в Турции эта традиция, как обнаружилось, не имела корней и социальной базы. Конфликт между либералами и якобинцами (начитавшимися Маркса) превратился в главный конфликт в российском обществе. А в Турции этого конфликта вообще не было. В результате Ататюрк и его товарищи не были вынуждены сдерживать дальнейшую революцию, а сами до конца оставались революционной силой, сдерживавшей реакцию-реставрацию. В этом смысле Ататюрку повезло. 
Только ли, впрочем, повезло? Похоже, что он все-таки никогда не примкнул бы к радикалам русского типа, если бы они были важными участниками в процессе трансформации турецкого общества. Ататюрк был прагматик. Именно здравый смысл и прагматизм определили его представления о политической структуре турецкого общества.
Он решительно добивался секуляризации турецкого общества. Тут еще раз уместно вспомнить, какое значение имела борьба с клерикальными силами во Франции со времен революции и весь XIX век. Но так же как французские наследники якобинства и в отличие от большевиков Ататюрк не репрессировал мусульманское священство. Более того, он предпочел его содержать. Ислам в Турции не подвергался гонениям. Было только пресечено его влияние на все элементы общественной жизни, кроме собственно религиозной. Муллам была оставлена проповедь морали и устроения совести верующих. Конечно, для исламского общества это было колоссальное достижение, до сих пор, пожалуй, уникальное. Опыт светских (баасовских) стран как Сирия и Ирак уже не так впечатляет. Алжир был сто лет французским, а в Египте общество вполне раздвоено.
Сам Ататюрк был атеистом. Повидимому, в армии в те времена это не было редкостью, но Ататюрк был демонстративным атеистом. Это была революционно-харизматическая поза в самом глубоком смысле этого понятия, особенно, если учесть, что дело происходило в исламской стране. По Максу Веберу поза харизматического лидера выглядит так: “В писании сказано, но я говорю  вам...”. В этом весь Ататюрк, отвергающий на глазах у всех не более и не менее как само священное писание. 
Занятно, что Ататюрк был алкоголиком, что в конце концов и загнало в гроб этого физически могучего и витального человека. Но еще более занятно, что Ататюрк не скрывал своего пьянства, а, наоборот, бравировал им. Он, конечно, прекрасно понимал, что значит быть алкоголиком в исламской стране, и знал, что делает. Это был революционный вызов, смесь безумного риска с трезвым расчетом. Инструмент революционного преобразования общества. Еще раз - какой контраст с российским обществом, где пьянство всегда было способом эскапизма, способом придать харизматичесую позолоту пассивности и лени.
Турция Ататюрка не была многопартийным государством. Злопыхатели могут поставить ему это в минус. Совершенно напрасно. Ататюрк вовсе не был противником многопартийности. Он правил железной рукой в своем кругу; не терпел раскольников; удалял их - иногда дело доходило даже до казней. Но он понимал, что общество не однородно и все классы и слои общества должны иметь возможность выражать и защищать свои интересы. Он хотел парламента, партий и пр. Он даже пытался создавать партии искусственно, в частности даже коммунистическую партию. Не получалось. Турецкие политические партии и сейчас - отчасти бледная тень, а отчасти травестия европейских. Партийная жизнь в Турции чрезвычайно коррумпирована и партии мало эффективны. Их платформы причудливы, как правило отравлены популизмом. Они исчезают, распадаются, появляются вновь. Нужно вмешательство армии (как демиурга), чтобы время от времени корректировать парламентскую демократию. Оказалось, что многопартийная система не возникает в обществе сама собой просто потому, что она такая хорошая и желательная. Когда многопартийная система была официально и окончательно провозглашена в Турции после войны, это тоже было наследие Ататюрка: Ататюрк сознательно вел страну к этому. 
Турецкая многопартийная система, как мы уже заметили, все еще ненадежна и не способна сама себя поддерживать. Казалось бы, какой простор для военных переворотов. Они и происходят регулярно. Но - о чудо! Военные каждый раз выполняют свое обещание уйти, как только политические авгиевы конюшни будут расчищены.  Армия в Турции хранитель наследия Ататюрка, его харизмы. Гарант либерально-демократической парламентарной системы. Неустоявшейся и неистойчивой. И все-таки.
Ну а какой была экономическая стратегия кемализма? Экономику в Турции нужно было создавать, можно сказать, из ничего. В той сфере, которую можно было бы назвать “экономикой”, в Османской империи занимались греки, армяне, евреи. Армян вырезали при младотурках. Самя большая еврейская община была утеряна еще раньше вместе с Салониками, где она базировалась. Греков устранил сам Ататюрк, после того, как они пытались отторгнуть от новорожденной Турции западную часть Анатолии. У самого Ататюрка попросту не было никакой экономической стратегии. Он не разбирался в экономике и не делал вид, что разбирается. Государство взяло на себя большие инвестиционные инициативы, но не в силу какой-то философии, а просто потому что в стране не было буржуазии. Так родился турецкий экономический “этатизм”, сравнительно легко допускавший возникновение частного капитала везде, где для этого появлялась возможность. Турция долго выглядела немощной в сравнении с СССР, где форсировалась индустриализация, но к концу ХХ века роли, кажется, переменились. Экономический оппортунизм в конце концов принес свои плоды. Турцию и сейчас нельзя назвать промышленной державой, но ее промышленность ориентирована на потребителя и нормально эволюционирует вслед за социальными и технологическими изменениями. Классический урок: тише едешь, дальше будешь. А в плане обсуждения личности Ататюрка пример того, как следует ограничивать компетенцию харизмы и давать обществу шанс на саморазвитие. 
          Турецкая революция шла параллельно русской. Первой русской революции (1905 год) соответствует младотурецкая. А главной русской революции, то есть революции Ленина, соответствует революция Ататюрка. Интересно было бы сравнить Ленина и Ататюрка. А также спросить: кого выдвинула русская армия? Русским генералам не надо было бы бороться с исламом и вводить новый алфавит, что было глубоко революционным и требовало мощной и напряженной харизмы. Но вот ликвидация империи была бы харизматическим актом, вполне сопоставимым с тем, что выпало на долю Ататюрка.
По сценарию русской революции на роль Ататюрка больше всего подходил Корнилов. Неизвестно, что он сделал бы с “единой и неделимой”. Известно, впрочем, что Юденич не хотел отказываться от имперской идеи в самый решительный момент, что, как можно думать, и сорвало его наступление на Петроград. Похоже, что на роль русского Ататюрка почти созрел Врангель, но тогда было уже поздно. Так или иначе, среди русских генералов не нашлось никого, кто был бы сопоставим с Ататюрком. Вообще, это сопоставление ставит больше вопросов относительно русской революции, чем дает ответов. Жаль, что русскую революцию так охотно всегда сравнивают с английской и французской, считая ее их историческим продолжением, и так редко (если вообще) с турецкой, мексиканской или даже персидской, которые шли параллельно. 



Saturday, 20 April 2013

Эрнандо де Сото Частная собственность и экономическое развитие


                                                                                      АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ 

                                            О  ПОЛЬЗЕ  ДВИЖЕНИЯ  ВЕЩЕЙ

(еженедельник «Новое время», 10 февраля 2002 года)

Что делает общество застойным? К десяткам объяснений недавно добавилось ещё одно. Оно сразу же поразило всеобщее воображение и завоевало авторитет. О нём с энтузиазмом отозвались и нобелевские лауреаты по экономике Роналд Коуз и Милтон Фридман, и Маргарет Татчер и популярный мыслитель Фукуяма, и бывший глава ООН де Куэльяр. Новый взгляд на вещи предложил перуанец Эрнандо де Сото в книге «Тайна капитала: почему капитализм торжествует на Западе и нигде больше» (Hernando de Soto.The Mystery of Capital: Why Capitalism Triumphs in the West and Nowhere Else).В 2000 и в 2001 году эта книга вышла уже дважды 
Де Сото сильно скорректировал наши представления о том, как дело обстоит с частной собственностью. За пределами советской системы, где собственность была объявлена «воровством» и преследовалась по закону, сам принцип частной собственности как будто бы никогда не подвергался сомнению. Хотя в разных странах в разное время практиковалась национализация, возникала массивная государственная собственность (она и сейчас существует), но всегда и везде в руках частных лиц оставались значительные состояния или богатства  - движимые и недвижимые. Право индивида владеть чем-то и пользоваться своим владением не считалось незаконным. Но не везде этого оказалось достаточно для перехода к «капитализму» и экономического роста.
Главная идея де Сото в том, что для экономического роста нужна не столько частная собственность, сколько единая формализованная система собственности. Только при этом условии «мёртвое владение» превращается в «живой капитал», то есть в фонды, которыми можно манипулировать, используя их для получения прибыли (инвестиции), ренты или иного дохода (продажа, заклад, акционирование). Одним словом подлинная ценность вещей определяется возможностью их передвижения. Это невозможно, если имущество не оформлено должным образом как собственность, не обеспечено сответствующими бумагами и, таким образом, не находится под охраной закона и не может быть застраховано.
Роналд Коуз говорит, что ценность вещи повышается, если все оповещены о её существовании и могут ею оперировать. 80% населения в странах за пределами Севера не могут «оживить» то, чем они владеют, то есть превратить приобретённое и накопленное в работающий капитал. Они даже не знают о том, что это возможно. Между тем, в США в 90-е годы главным источником средств для начинающих предпринимателей был собственный дом, точнее – и это очень важно – не сам дом, а соответствующая бумага. Де Сото предлагает такую радикальную формулу: «собственность это даже не само имущество, а всеобщее соглашение по поводу того, как это имущество содержать, использовать и обменивать». Ведь на рынке циркулируют не вещи, а их знаки (representations). «Обозначение» есть важнейший шаг вывода вещи на рынок и её последующего движения. С помощью» обозначения» вещь выводится из «вне-легальной» (extra-legal, не путать с «нелегальной, то есть iilegal или illicit) сферы в легальную сферу.
На первый взгляд, соображения Эрнандо де Сото повторяют популярные разговоры о том, что нужно вывести бизнес из тени. На самом деле де Сото смотрит на проблему гораздо шире. Он держит в поле зрения не «грязную», а главным образом «чистую», но, так сказать, законсервированную собственность. Он обнаружил, что огромные фонды попросту вообще никак не мобизизуются в сферу бизнеса. Речь идёт именно о мертвом капитале, а не о нелегальных деловых операциях, хотя значительная часть нелегального бизнеса тоже связана с недостаточной формализацией собственности.
Исследовательские группы, работавшие под руководством де Сото по всему миру, обнаружили
ошеломляющую картину. На Филиппинах, чтобы оформить собственность, нужно проделать 170 операций, что занимает в среднем около 20 лет. В Египте, чтобы приобрести у государства участок земли в пустыне, нужно потратить 15 лет. В том же Египте фонды, находящиеся в руках частных лиц и никак не реализуемые в 50 раз больше, чем все иностранные капиталовложения в Египет за всю его историю, включая Суэцкий канал. В Перу 70% построек нигде не зарегистрировано. Это типично для стран Юга, и похоже что экс-коммунистические страны  недалеко от этого ушли. Конкретных данных по этим странам де Сото не приводит, хотя он ссылается на одну амерканскую работу, где сообщается, что в России «неофициальная экономика» между 1989 и 1994гг. выросла с 12% до 37%. Российские экономисты знают об этом, надо думать, гораздо лучше и больше. И всё это, подчеркнём ещё раз, в обществах, признающих законность частной собственности! 
Коль скоро требуются эффективное законодательство и процедура, то, кажется, проблема решается просто. Достаточно принять необходимые законы. Но это только в теории. На практике создание единой системы собственности оказывается трудным делом. Страны Запада (Севера) создавали эту систему столетиями, методом проб и ошибок, преодолевая сопротивление самых разных групп интересов. В книге де Сото нет исторических экскурсов, но стоит вспомнить классический пример с так называемой «капиталистической мобилизацией земли». Могучие феодальные клики или общинное крестьянство (эпический пример – Россия) боролись всеми силами против отчуждаемости земли. Иной раз это сопротивление преодолевалось брутальными и варварскими методами вроде «огораживаний» в Англии. Английский метод был бесчеловечен, но хотя бы экономичен. Его ближайшее историческое подобие – советская коллективизация несла в своей груди змею гомерической нерентабельности. Не говоря уже о том, что во имя мобилизации ресурсов похоронила принцип индивиулизации имущества.
Сопротивление разных сил докапиталистического или «традиционного» общества и сейчас весьма значительно, но теперь в любом обществе есть и обширные слои, ждущие, что им обеспечат доступ на рынок капитала. Эти слои теперь граздо шире, чем они были на родлине «капитализма» лет 300 назад. Но дорога им перекрыта. Адекватным законодательным мерам, как считает Эрнандо де Сото, препятствует ряд укоренившихся предрассудков.
Например, господствует убеждение, что собственник предпочитает оставаться в тени исключительно ради того, чтобы не платить налоги. Иными словами, что он сам предпочитает не регистрировать свою собственность должным образом. Это не правда. Издержки по неформализованному содержанию собственности и операциям с нею часто больше, чем налоги, и масса собственников предпочтёт платить налоги, как только убедится, что регистрация избавляет их от привычных нелегальных издержек.
С другой стороны, конечно, закон недостаточно ввести. Для того чтобы оценить шансы на его соблюдение, нужно реалистически представлять себе издержки на его соблюдение. Если соблюдение закона для собственника всё-таки невыгодно, то он соблюдать его не будет. Между прочим, эту сторону дела в своё время детально обсуждал Гэри Беккер (тоже нобелевский лауреат), предложивший чисто экономическую интерпретацию преступности.
Далее, законодатели должны учитывать местную обычную практику и приспосабливать законодательство к ней. Крайне нежелательно, чтобы закон требовал резких изменений в образе жизни. Переход от привычной «внелегальной» практикии к упорядоченному манипулированию зарегистрированной собственностью не должен быть слишком резким. Закон должен быть как можно более совместим с местной культурой бизнеса.
Соображения де Сото производят впечатление, но, кажется, что в борьбе с предрассудками он несколько легкомысленно игнорирует социальные силы, не заинтересованные в капиталистической мобилизации собственности. Мы уже говорили о латифундистах и крестьянах, особенно общинниках, чьи материальные интересы и даже самые основы существования капитализм подрывает. Допустим, что эти силы теперь изжиты, хотя тут надо быть очень осторожным: докапиталистический уклад более живуч, чем мы думаем. Самое же главное то, что он не только живуч, но и реанимируется там, где развитие капитализма консервирует бедность широких масс вместо того, чтобы её ликвидировать. «Внелегальность» собственности мешает капитализму, но крупный капитал, в особенности иностранный может «запирать» собственность во «внелегальной» сфере. Возникает «заколдованный круг», хорошо известный в Третьем мире с начала 60-х годов.
Есть и более современные социальные силы, скорее заинтересованные в сохранении «внелегальной» собственности. Это прежде всего коррумпированная бюрократия, которая особенно в союзе с мафией через систему взяток оттягивает налоги на себя, то есть в сущности приватизирует налоговую систему.
Сам де Сото называет также законников. Он указывает, что реформаторы в странах Юга и бывших коммунистических странах оставили проблему законодательного оформления собственности в руках «консервативного юридического эстаблишмента», а он не заинтересован в прозрачной системе. Это нетривиальное наблюдение напоминает нам о том, что процесс экономического развития зависит не только от широких социальных классов общества, но и от более специализированных профессионально-экспертных групп, имеющих тоже свой интерес и располагающих подчас мощными инструментами защиты своих интересов. И от этого наблюдения мы переходим к сюжету, самому волнующему, на мой взгляд в книге Эрнандо де Сото.
Де Сото настаивает, что проблема включения всей собственности в единый национальный регистр – не техническая проблема, а политическая. Для её решения нужны политические усилия и политическое лидерство. Главная задача это вовсе не охрана права на собственность. Главное – это «обеспечить каждому права на право собственности». Де Сото даже употребляет понятие «мета-правa» (“meta-rights”).  В другом месте его рассуждения даже принимают некоторый лево-популистский оттенок, когда он говорит, что первой заботой политических лидеров должна быть проблема «собственности бедных» (property for the poor). Это очень нетривиально и политически крайне остро. Де Сото совершенно по-новому определяет линию, вдоль которой расколото общество, или, если угодно, фронт классовой борьбы. Друг другу противостоят не имущие и неимущие, как в старой марксистской модели, а те кто имеет доступ к системе, где возможно эффективное использование собственности, и другие тоже имущие, кто этого доступа не имеют. 
В заключение Эрнандо де Сото предлагает несколько тезисов, важных для тех, кто размышляет над партийно-политическими программами. Вот его тезисы.
Во-первых, необходимо как можно лучше документировать бедность и экономический потенциал бедной части населения.
Во-вторых, все люди способны к сбережениям
В-третьих, бедные слои лишены доступа к интегрированной системе собственности, что не позволяет им превратить свой труд и сбережения в капитал.
В-четвёртых, гражданское неповиновение и мафия сегодня не маргинальные явления, а неизбежный результат перехода широчайших масс от мелких организационных форм хозяйственной активности к крупным организационным формам.
В-пятых, в этих условиях бедные – это не проблема, а средство решения проблемы.
В-шестых, создание системы собственности, благоприятной для генерирования капитала, есть политическая задача, поскольку её решение касается множества людей, предполагает социальный контракт и требует реконструкции правовой системы.
Застойную бедность удалось преодолеть только там, где были условия для мобильного частного капитала. Там, где таких условий не было, мобильность фондов достигалась их экспроприацией в пользу государства. Этот российско-китайский вариант быстро себя исчерпал, и в результате всё пришлось начинать с начала. Если и на этот раз не удастся создать эффективную систему легальной частной собственности, застойность и бедность в комбинации с углубившимся социальным расслоением может привести к тому, что история повторится. И уже не только в тех странах, которые экспериментировали с государственной мобилизацией фондов в ХХ веке.