Александр Кустарев
Распад СССР и реорганизация постсоветского пространства
Первоначальная публикация в журнале "Неприкосновенный запас" № 6 (80) 2011год
Распад СССР и реорганизация постсоветского пространства
Первоначальная публикация в журнале "Неприкосновенный запас" № 6 (80) 2011год
На рубеже 90-х годов российство совершило крутой исторический вираж. Он
оказался совершенно неожиданным. Наблюдатели либо не ожидали вообще ничего,
либо ожидали чего-то другого и во всяком случае не ожидали того, что на самом
деле произошло. Меньше всего ожидался демонтаж СССР
Наблюдатели не могли себе представить такую возможность, потому что не видели в советском обществе агентуры предстоящего демонтажа. Привычно считалось, что главная угроза целостности государств исходит от сепаратистски настроенных компактных территориально обособленных этносов, во всяком случае их эстаблишментов.
В СССР таких сепаратизмов не было. Теперь, конечно, во всех новых республиках создается нарратив, в центре которого оказывается героическая борьба с имперством Москвы, но это типичное мифотворчество всех без исключения новых (во всем мире) суверенитетов, независимо от реальных обстоятельств их происхождения
Только Украина имела свою сепаратистскую традицию, но и то почти исключительно представленную "западенцами". Ну и в странах Балтии сохранялось ностальгическое воспоминание о 20-летнем независимом существовании между войнами. Но и эти традиции были маргинальны. Ни широкие массы, ни партийный эстаблишмент в республиках не были к этому нарративу чувствительны. Не потому, что не хотели независимости. А просто потому, что были совершенно безразличны к этой теме. В остальных же республиках эта тема не существовала даже на периферии общественной жизни.
Объясняется это тем, что для движений за независимость в советских республиках в самом деле не было никаких серьезных оснований. В основе так называемой "ленинской национальной политики" Москвы лежало полное отсутствие этнической дискриминации при занятии должностей и настойчивое поощрение культурной автономии, этнической самоидентификации. И хотя у всех народов СССР сохранялись собственные этнические очаги, на базе которых и были конституированы "национальные республики", перемешивание этносов было в границах СССР весьма значительно, и любой этнический сецессионизм казался из-за этого просто технически трудно осуществимой или даже вовсе неразрешимой задачей.
А не-этнический чисто территориальный сепаратизм в Российской империи вообще не был никогда зафиксирован ни как движение, ни как нарратив, если не считать более или менее праздных разговоров о своеобразии "сибирского характера" и особых "сибирских интересах", или чисто оппортунистических попыток создать независимые государства (оказавшиеся вполне эфемерными) на Дальнем востоке и в Сибири по ходу Гражданской войны.
На первый взгляд Советский Союз в этом отношении резко отличается от буржуазных империй (Британская, Французская), но тут имеет место серьезная аберрация. Роль движений за независимость в "буржуазных" колониальных империях тоже была сильно преувеличена задним числом. На самом деле буржуазные империи ликвидировались скорее по инициативе самих метрополий,, чем в результате неодолимого стремления "порабощенных народов" к независимости.
СССР тоже демонтировался по инициативе своего "центра", считать ли Россию метрополией колониальной империи (как теперь модно), или гегемоном федерации (псевдофедерации). Это было неизбежно, поскольку поддержание геополитической (государственной) целостности таких огромных субглобальных образований с некоторого момента становится убыточно, и еще не было в истории слшучая, когда эту тенденцию удавалось обратить вспять. С другой стороны крупный капитал, чьи интересы совпадали с интересами старых метрополий обеспечивал их супрематию на мировой периферии более эффктивным способом. что уже продемонстрировал с конца XIX века американский империализм.
Кроме того, метрополии (гегемоны), сами неуклонно социализируясь, столнулись с проблемой включения зависимой периферии в свой «социализм» с его гражданским равноправием и вэлфэром (собесом). Неразрешимость этой проблемы обнаружилась даже до того как эта проблема была адекватно артикулирована; такое впечатление, что она на самом деле в обыденном политическом дискрсе не артикулирована до сих пор. Политические партии социалистической ориентации, находясь у власти в метрополиях и руководя (по ситуации) демонтажом империй, как правило пользовались антиколониальной риторикой в целях самоидентификации и в ходе политической конкуренции с «буржуазнно- националистическими» партиями (легко, впрочем, примкнувшими к «ликвидаторскому» консенсусу).
Отказ от социальной ответственности за благосостояние народов периферии был оформлен как признание их права на суверенитет. За этой риторикой нетрудно разглядеть простое признание того факта, что распространение социализма из метрополий на периферию попросту казалось абсурдом [См об этом подробнее А.Кустарев. После понижения в должности Британия, Франция, Россия // Наследие империй и будущее России (под ред. А.Миллера), М, НЛО, 2008, сс. 186-240]
Но именно до такого абсурда дело было доведено в в 20-е -- 50-е годы в СССР. Здесь это означало не только юридическое гражданское равноправие всех индивидов независимо от их этнической принадлежности (заявленной или расово очевидной), но и титаническую попытку выровнять уровень экономического развития всех территорий страны.
Эта вполне искренняя и даже маниакальная, хотя и легкомысленно-авантюристическая попытка была одной из причин неуклонного движения советского народного хозяйства к банкротству.
Банкротство социалистической экономики предсказывалось уже тогда, когда строительство государственного социализма в России (СССР) даже еще не началось. То, что социалистическому народному хозяйству имманентна нерентабельность, предсказывали уже Макс Вебер и Людвиг фон Мизес.
Опыт советской экономики сразу же подтвердил их умозрительные соображения. Быстро обнаружилось, что для поддержания рентабельности предприятий и всего народного хозяйства в целом социалистическое государство не меньше, чем капиталистический предприниматель, нуждается в консервации весьма скудного уровня потребления трудящихся. Но это подрывало легитимизацию новой власти, чья харизматическая «благая весть» состояла именно в обещании «обеспечить всех». Увидев в какую ловушку оно попало, «ленинское руководство» попробовало выскользнуть из нее, переложив ответственность за экономическое развитие на буржуазию, для чего легализовало свободное использование частной собственности (НЭП). По ряду причин (не будем их теперь обсуждать) этот опыт оказался почти мертворожденным. Власть вернулась к национализированной экономике и, как и предвидели Вебер и Мизес, «национализировала» и «законсервировала» всю массу «совокупного убытка», которую рынок устранял бы в ходе конкуренции, ликвидируя убыточные производства и недоплачивая трудлящимся.
Угроза банкротства после отмены НЭПа вернулась почти сразу же. Публикации Бориса Бруцкуса на эту тему уже были больше похожи на диагноз, чем на прогноз. Но на его предупреждения (как и на предупреждения Вебера и Мизеса) никто тогда не обратил особого внимания потому что циклические кризисы и бедственное положение рабочего класса при капитализме были более актуальны. А когда начался общий кризис буржуазной демократии и появился фашизм и запахло войной, до внутренних проблем СССР вообще уже никому не было никакого дела. Только левая антисталинская оппозиция продолжала разоблачать фиктивный советский социализм, но это был голос вопиющего в пустыне.
К концу 30-х годов несостоятельность советской экономики фиксировала ужа сама советская статистика. Жестокая ирония состоит в том, что от надвигавшегося экономического паралича СССР спасла война. Она легитимизировала режим жесткой экономии («военная экономика») и власть, стабилизировавшую организационную структуру общества, адекватную этому режиму. Но уже к концу 60-х годов стало ясно, что советская экономика фактический банкрот. И если бы СССР был бы «фирмой» (как субъект частного права), а не суверенным государством, то он был бы поставлен под «внешнюю администрацию» и (или) ликвидирован как юридическое лицо.
Таким образом, к середине 70-х годов предсказывать экономический крах Советского Союза было просто незачем. Странно было бы предсказывать то, что уже произошло и более того давно произошло. Проблема была не в том, начнется ли общий кризис социализма, а в том, когда и как этот факт будет призан властью. Неожиданным был не сам крах, а его официальное признание. Почему это было так неожиданно?
Советская власть за несколько десятилетий своего существования сумела создать себе репутацию неустранимой ни при каких обстоятельствах. В основе этой репутации лежала ее маниакальная убежденность в своей собственной непогрешимости и способности исправить ошибки, допущенные теми или иными своими агентами -- снизу доверху. На самом деле, если обратиться к истории КПСС, можно заметить, что она только и делала, что признавала свои ошибки, списывая их на конкретных фигурантов. Все первые лица в советском руководстве от Троцкого до Хрущева в свой час были осуждены и устранены, но «партия» оставалась выше подозрений. Харизма партии была первозданной «магической» харизмой, как сказал бы Вебер, и эта харизма оставалась неприкосновенной, потому что ведала «научную истину». Эта формула была модерной трансфигурацией того, что в былые времена называлось «заклятие» (в магии) и «откровение» (в религии).
Такая самолегитимизация власти нашла свое зеркальное отражение в образе «тоталитаризма» -- тоталитарной системы, тоталитарного государства, тоталитарного общества.
У наблюдателей, порабощенных образом тоталитарного общества, не было никакого образа альтернативной действительности. Молчаливо предполагалось, что тоталитарное общество может только аннигилироваться или (перейти в состояние хаоса). Будущим тоталитарного общества могло быть только его вечное и неизменное существование («Кащей бессмертный»), или «конец света». Пожалуй даже, оно само и было образом уже совершившегося «конца света» -- «ада на земле», куда обманутое человечество попадает вместо «рая на земле» (мизантропическая черная утопия Оруэлла), обещанного «научным коммунизмом».
Но и наблюдатели, не промывшие себе мозги мрачным образом тоталитаризма (их было мало, но они были), не видели реальной морфоструктуры советского общества и ее эволюции. Она шла своим чередом, но оставалась незамечаема из-за того, что у наблюдателей не было адекватной оптики, или эффективных семиотических ресурсов для артикуляции наблюдений. Фактура осмыслялась в неадекватном лексиконе. Были разные варианты этого осмысления.
Во-первых, эта эволюция осмыслялась как нарастание социального конфликта между господствующим слоем (партией) и массами. Интерпретация "партии" как коллективного эксплуататора масс была, разумеется, наивным переносом крайне упрощенной марксистской социологии (политической экономии) на советское общество. Занятно, что адепты этой теории не только не считали себя марксистами, но всячески поносили марксизм и, конечно, марксистскую (ленинскую) теорию революции, посадившую, как они считали, на шею обществу эту самую «партию». Между тем из такого обыденно-марксистского представления о советском обществе вытекала необходимость восстания трудящихся масс против «партии», то есть та самая революция, которую разоблачители «коммунизма» по их словам так ненавидели. Опыт Польши, где на какое-то время главным оппонентом правящей партии оказались профсоюзы, казалось бы подтверждал эту теорию. В одном футурологическом очерке [David Downing. Russian Revolution, 1985 (1983)] кризис советской сиетемы описан именно по этому «польскому образцу» (сейчас не вполне ясно, насколько правильно был понят сам польский эпизод).
Во-вторых, эволюция советского общества осмыслялась в моралистических терминах как дегенерация эстаблишмента, все более увязающего в болоте лихоимства, гедонизма, самодурства и невежества. Этот вариант был опять-таки воспроизведением средневековой критики «обмирщления» церкви, или базировался на восприятии советской власти «слева», то есть с позиций аскетически-комиссарской агентуры «чистой революции». Он имел бы смысл, если бы породил нечто подобное церковной реформации в Западной Европе в раннем модерне. К сожалению он только укреплял моралшьное и интеллектуальное самодовольство подполья, не имевшее никаких основния, как оказалась потом.
В-третьих, реальную эволюцию советского общества не удавалось заметить из-за того, что обыденное сознание не могло себе вообразить никаких социальных и культурных изменений в обществе, помимо тех, что декретировались властью и осуществлялись в рамках административной процедуры.
Наконец, в-четвертых, -- и это самое интересное -- с некоторых пор позитивистские попытки усмотреть в «царстве общественности» закономерности, аналогичные закономерностям в «царстве природы», были отвергнуты как некорректные и наивно-сциентистские и в сущности глубоко антинаучные. Это представление было особенно авторитетным, потому что выглядело как не-марксистское, чего было (в тогдашней аимосфере) достаточно для того, чтобы счесть его убедительным.
Между тем, на самом деле советское общество эволюционировало вполне предсказуемым образом согласно вполне определенной закономерности, которая в терминах Вебера называется "рутинизацией харизмы".
Рутинизация харизмы -- закономерность. Ее можно остановить на время, как можно перегородить плотиной реку, или поймать падающий мяч, не дав ему упасть на землю, но ее невозможно отменить так же как невозможно отменить гравитацию. Всякая новая власть возникает как харизматическая и затем рутинизирует свою хъаризму. А если это не удается, то на ее месте появляется другая, а если не выживает и та, то все повторяется опять сначала. Эта закономерность действовала в СССР так же как везде и всегда: рывками того или иного размаха, преодолевая разные ментальные и материальные препятствия, задерживаясь, делая зигзаги, поворачивая вспять, метаморфируясь, но пробивая себе дорогу. История советской власти это история рутинизации ее харизмы.
Рутинизация харизмы разворачивается в двух пространствах: в сфере социальной стратификации общества и в сфере территориальной организации общества.
В первой сфере «партия», задумавшая себе как аскетическая секта, боролась с собственным обмирщлением и ради этого регулярно себя «чистила», но в конце концов капитулировала и самораспустилась, выделив из себя важную агентуру так называемой «перестройки» и ядро верхнего сословия, конвертировавшего свой социально-административный капитал в денежный, что и было завершающей фазой рутинизации харизмы в этой сфере. До появления низовой предпринимательской деятельности («современный капитализм» Вебера) только так и складывалась вертикальная структура обществ -- от власти к имуществу, от господства к богатству.
Рутинизация харизмы во второй сфере как будто бы так и не удалась. Свидетельство этому—как будто бы распад СССР.
Кажется, первым, кто почувствовал, что крах СССР скорее всего обнаружится в геополитическом плане, был Рэндалл Коллинз [Collins R. Weberian Sociological Theory. Cambridge, 1986.]. Трактуя СССР как империю, он объясняет империализм Кремля необходимостью экспансии как средства обеспечить легитимность власти: «внутренние политические клики одерживают верх и опускают ся вниз в результате успешной или неуспешной внешней политики» (p.163). Такая трактовка автоматически вытекает из представлений Вебера о способах «подтверждения харизмы»: завоевания – один из таких способов. Эта констатация выглядит тривиально и вообще говоря полностью совпадает с обыденным и чисто эмпирическим представлением о причинах подъема и упадка (революционных) держав. Гараздо интереснее другая формула Коллинза: «Само государство можно концептуализировать (conceive) как форму «внутренней геополитики» (p.166). К сожалению, эту формулу Коллинз как раз не развивает, сводя всю внутренне-геополитическую проблематику СССР к себестоимости сохранения целостности его пространства.
Она разворачивается как реализация (доводившаяся до конца или нет) разных схем соподчиненности территориальных блоков разной природы. В случае СССР таких схем было несколько: республики и области (наместничества «обкомов»), экономические районы (территориально-производственные комплексы --ТПК), совнархозы, территориальные сегменты разных ведомств по типу «Гулага». Все они находились в определенных отношениях с Центром, смешивая элементы разных идеальных типов этих отношений. Как говорил Вебер, «из харизматического господства может – как в случае Наполеона – возникнуть напрямик строго бюрократическая, иди же разного рода пребендальная или феодальная организация [Wirtschaft und Gesellschaft Tuebingen 1978, s 154] Признаки всех этих вариантов можно обнаружить в запутанной (как у Эшера, например) архитектуре СССР.
Задача была в том, чтобы расчленить и связать в единое целое огромное этнически и культурно разнородное и слабо заселенное и неравномерно экономически развитое пространство. То есть найти этому пространтсву такую геоструктуру, которая была бы неразбираема.
Именно это, несмотря на все усилия, сделать не удалось, и целостность СССР оказалась первой и самой живописной жертвой банкротства советского народного хозяйства и, если угодно, жертвой той агентуры, которой суждено было выйти из этого банкротства с прибылью. Никто это не планировал. В конкретной ситуации сработал инстинкт, адекватный логичной тенденции. Расчленение -- самое обычное следствие банкротства любой фирмы и вместе с тем один из самых «естественных» способов преодолеть последствия банкротства и начать восстановление бизнеса.
Этот демонтаж можно считать окончательным срывом рутинизации революционной харизмы Кремля. На этом же, кстати, сломаля себе зубы и харизма французской революции. Бонапартизм оформил новый господствующий слой, но не справился с пространственной организацией своего домена, хотя в отличие от России он не успел как следует приступить к поискам конструктивных решений, надорвавшись еще на самой фазе завоеваний (анализ Коллинза больше соогтветствует этому случаю, чем случаю СССР).
На этом можно было бы и закончить. Но тут есть одна неопределенность, волнующая воображение. Расформирование СССР можно считать и дальнейшим шагом в рутинизации харизмы, то есть в реорганизации простратства, которое все чаще именуется многозначительно «евразийским». Все завист от того, с каким масшабом времени мы подходим к интерпретации «советского» (ныне «постсоветского») пространства. Коллинз, предсказывая распад СССР в 1986 году, считал, что процесс начнется лет через 30 и займет пару-столетий. Это трезвая оценка – геополитические процессы (дааже «горячие» -- как войны) имеют свою естественную длительность, и она намного больше, чем длительность жизни одного поколения. Но если так, то содержательное наполнение предстоящих «пары столетий» остается пока писано вилами на воде. Новая территориальная структура постсоветского прастранства не окончательна и еще очень плохо видна, как ск»азал бы Вебер, в «густом тумане будущего».
Наблюдатели не могли себе представить такую возможность, потому что не видели в советском обществе агентуры предстоящего демонтажа. Привычно считалось, что главная угроза целостности государств исходит от сепаратистски настроенных компактных территориально обособленных этносов, во всяком случае их эстаблишментов.
В СССР таких сепаратизмов не было. Теперь, конечно, во всех новых республиках создается нарратив, в центре которого оказывается героическая борьба с имперством Москвы, но это типичное мифотворчество всех без исключения новых (во всем мире) суверенитетов, независимо от реальных обстоятельств их происхождения
Только Украина имела свою сепаратистскую традицию, но и то почти исключительно представленную "западенцами". Ну и в странах Балтии сохранялось ностальгическое воспоминание о 20-летнем независимом существовании между войнами. Но и эти традиции были маргинальны. Ни широкие массы, ни партийный эстаблишмент в республиках не были к этому нарративу чувствительны. Не потому, что не хотели независимости. А просто потому, что были совершенно безразличны к этой теме. В остальных же республиках эта тема не существовала даже на периферии общественной жизни.
Объясняется это тем, что для движений за независимость в советских республиках в самом деле не было никаких серьезных оснований. В основе так называемой "ленинской национальной политики" Москвы лежало полное отсутствие этнической дискриминации при занятии должностей и настойчивое поощрение культурной автономии, этнической самоидентификации. И хотя у всех народов СССР сохранялись собственные этнические очаги, на базе которых и были конституированы "национальные республики", перемешивание этносов было в границах СССР весьма значительно, и любой этнический сецессионизм казался из-за этого просто технически трудно осуществимой или даже вовсе неразрешимой задачей.
А не-этнический чисто территориальный сепаратизм в Российской империи вообще не был никогда зафиксирован ни как движение, ни как нарратив, если не считать более или менее праздных разговоров о своеобразии "сибирского характера" и особых "сибирских интересах", или чисто оппортунистических попыток создать независимые государства (оказавшиеся вполне эфемерными) на Дальнем востоке и в Сибири по ходу Гражданской войны.
На первый взгляд Советский Союз в этом отношении резко отличается от буржуазных империй (Британская, Французская), но тут имеет место серьезная аберрация. Роль движений за независимость в "буржуазных" колониальных империях тоже была сильно преувеличена задним числом. На самом деле буржуазные империи ликвидировались скорее по инициативе самих метрополий,, чем в результате неодолимого стремления "порабощенных народов" к независимости.
СССР тоже демонтировался по инициативе своего "центра", считать ли Россию метрополией колониальной империи (как теперь модно), или гегемоном федерации (псевдофедерации). Это было неизбежно, поскольку поддержание геополитической (государственной) целостности таких огромных субглобальных образований с некоторого момента становится убыточно, и еще не было в истории слшучая, когда эту тенденцию удавалось обратить вспять. С другой стороны крупный капитал, чьи интересы совпадали с интересами старых метрополий обеспечивал их супрематию на мировой периферии более эффктивным способом. что уже продемонстрировал с конца XIX века американский империализм.
Кроме того, метрополии (гегемоны), сами неуклонно социализируясь, столнулись с проблемой включения зависимой периферии в свой «социализм» с его гражданским равноправием и вэлфэром (собесом). Неразрешимость этой проблемы обнаружилась даже до того как эта проблема была адекватно артикулирована; такое впечатление, что она на самом деле в обыденном политическом дискрсе не артикулирована до сих пор. Политические партии социалистической ориентации, находясь у власти в метрополиях и руководя (по ситуации) демонтажом империй, как правило пользовались антиколониальной риторикой в целях самоидентификации и в ходе политической конкуренции с «буржуазнно- националистическими» партиями (легко, впрочем, примкнувшими к «ликвидаторскому» консенсусу).
Отказ от социальной ответственности за благосостояние народов периферии был оформлен как признание их права на суверенитет. За этой риторикой нетрудно разглядеть простое признание того факта, что распространение социализма из метрополий на периферию попросту казалось абсурдом [См об этом подробнее А.Кустарев. После понижения в должности Британия, Франция, Россия // Наследие империй и будущее России (под ред. А.Миллера), М, НЛО, 2008, сс. 186-240]
Но именно до такого абсурда дело было доведено в в 20-е -- 50-е годы в СССР. Здесь это означало не только юридическое гражданское равноправие всех индивидов независимо от их этнической принадлежности (заявленной или расово очевидной), но и титаническую попытку выровнять уровень экономического развития всех территорий страны.
Эта вполне искренняя и даже маниакальная, хотя и легкомысленно-авантюристическая попытка была одной из причин неуклонного движения советского народного хозяйства к банкротству.
Банкротство социалистической экономики предсказывалось уже тогда, когда строительство государственного социализма в России (СССР) даже еще не началось. То, что социалистическому народному хозяйству имманентна нерентабельность, предсказывали уже Макс Вебер и Людвиг фон Мизес.
Опыт советской экономики сразу же подтвердил их умозрительные соображения. Быстро обнаружилось, что для поддержания рентабельности предприятий и всего народного хозяйства в целом социалистическое государство не меньше, чем капиталистический предприниматель, нуждается в консервации весьма скудного уровня потребления трудящихся. Но это подрывало легитимизацию новой власти, чья харизматическая «благая весть» состояла именно в обещании «обеспечить всех». Увидев в какую ловушку оно попало, «ленинское руководство» попробовало выскользнуть из нее, переложив ответственность за экономическое развитие на буржуазию, для чего легализовало свободное использование частной собственности (НЭП). По ряду причин (не будем их теперь обсуждать) этот опыт оказался почти мертворожденным. Власть вернулась к национализированной экономике и, как и предвидели Вебер и Мизес, «национализировала» и «законсервировала» всю массу «совокупного убытка», которую рынок устранял бы в ходе конкуренции, ликвидируя убыточные производства и недоплачивая трудлящимся.
Угроза банкротства после отмены НЭПа вернулась почти сразу же. Публикации Бориса Бруцкуса на эту тему уже были больше похожи на диагноз, чем на прогноз. Но на его предупреждения (как и на предупреждения Вебера и Мизеса) никто тогда не обратил особого внимания потому что циклические кризисы и бедственное положение рабочего класса при капитализме были более актуальны. А когда начался общий кризис буржуазной демократии и появился фашизм и запахло войной, до внутренних проблем СССР вообще уже никому не было никакого дела. Только левая антисталинская оппозиция продолжала разоблачать фиктивный советский социализм, но это был голос вопиющего в пустыне.
К концу 30-х годов несостоятельность советской экономики фиксировала ужа сама советская статистика. Жестокая ирония состоит в том, что от надвигавшегося экономического паралича СССР спасла война. Она легитимизировала режим жесткой экономии («военная экономика») и власть, стабилизировавшую организационную структуру общества, адекватную этому режиму. Но уже к концу 60-х годов стало ясно, что советская экономика фактический банкрот. И если бы СССР был бы «фирмой» (как субъект частного права), а не суверенным государством, то он был бы поставлен под «внешнюю администрацию» и (или) ликвидирован как юридическое лицо.
Таким образом, к середине 70-х годов предсказывать экономический крах Советского Союза было просто незачем. Странно было бы предсказывать то, что уже произошло и более того давно произошло. Проблема была не в том, начнется ли общий кризис социализма, а в том, когда и как этот факт будет призан властью. Неожиданным был не сам крах, а его официальное признание. Почему это было так неожиданно?
Советская власть за несколько десятилетий своего существования сумела создать себе репутацию неустранимой ни при каких обстоятельствах. В основе этой репутации лежала ее маниакальная убежденность в своей собственной непогрешимости и способности исправить ошибки, допущенные теми или иными своими агентами -- снизу доверху. На самом деле, если обратиться к истории КПСС, можно заметить, что она только и делала, что признавала свои ошибки, списывая их на конкретных фигурантов. Все первые лица в советском руководстве от Троцкого до Хрущева в свой час были осуждены и устранены, но «партия» оставалась выше подозрений. Харизма партии была первозданной «магической» харизмой, как сказал бы Вебер, и эта харизма оставалась неприкосновенной, потому что ведала «научную истину». Эта формула была модерной трансфигурацией того, что в былые времена называлось «заклятие» (в магии) и «откровение» (в религии).
Такая самолегитимизация власти нашла свое зеркальное отражение в образе «тоталитаризма» -- тоталитарной системы, тоталитарного государства, тоталитарного общества.
У наблюдателей, порабощенных образом тоталитарного общества, не было никакого образа альтернативной действительности. Молчаливо предполагалось, что тоталитарное общество может только аннигилироваться или (перейти в состояние хаоса). Будущим тоталитарного общества могло быть только его вечное и неизменное существование («Кащей бессмертный»), или «конец света». Пожалуй даже, оно само и было образом уже совершившегося «конца света» -- «ада на земле», куда обманутое человечество попадает вместо «рая на земле» (мизантропическая черная утопия Оруэлла), обещанного «научным коммунизмом».
Но и наблюдатели, не промывшие себе мозги мрачным образом тоталитаризма (их было мало, но они были), не видели реальной морфоструктуры советского общества и ее эволюции. Она шла своим чередом, но оставалась незамечаема из-за того, что у наблюдателей не было адекватной оптики, или эффективных семиотических ресурсов для артикуляции наблюдений. Фактура осмыслялась в неадекватном лексиконе. Были разные варианты этого осмысления.
Во-первых, эта эволюция осмыслялась как нарастание социального конфликта между господствующим слоем (партией) и массами. Интерпретация "партии" как коллективного эксплуататора масс была, разумеется, наивным переносом крайне упрощенной марксистской социологии (политической экономии) на советское общество. Занятно, что адепты этой теории не только не считали себя марксистами, но всячески поносили марксизм и, конечно, марксистскую (ленинскую) теорию революции, посадившую, как они считали, на шею обществу эту самую «партию». Между тем из такого обыденно-марксистского представления о советском обществе вытекала необходимость восстания трудящихся масс против «партии», то есть та самая революция, которую разоблачители «коммунизма» по их словам так ненавидели. Опыт Польши, где на какое-то время главным оппонентом правящей партии оказались профсоюзы, казалось бы подтверждал эту теорию. В одном футурологическом очерке [David Downing. Russian Revolution, 1985 (1983)] кризис советской сиетемы описан именно по этому «польскому образцу» (сейчас не вполне ясно, насколько правильно был понят сам польский эпизод).
Во-вторых, эволюция советского общества осмыслялась в моралистических терминах как дегенерация эстаблишмента, все более увязающего в болоте лихоимства, гедонизма, самодурства и невежества. Этот вариант был опять-таки воспроизведением средневековой критики «обмирщления» церкви, или базировался на восприятии советской власти «слева», то есть с позиций аскетически-комиссарской агентуры «чистой революции». Он имел бы смысл, если бы породил нечто подобное церковной реформации в Западной Европе в раннем модерне. К сожалению он только укреплял моралшьное и интеллектуальное самодовольство подполья, не имевшее никаких основния, как оказалась потом.
В-третьих, реальную эволюцию советского общества не удавалось заметить из-за того, что обыденное сознание не могло себе вообразить никаких социальных и культурных изменений в обществе, помимо тех, что декретировались властью и осуществлялись в рамках административной процедуры.
Наконец, в-четвертых, -- и это самое интересное -- с некоторых пор позитивистские попытки усмотреть в «царстве общественности» закономерности, аналогичные закономерностям в «царстве природы», были отвергнуты как некорректные и наивно-сциентистские и в сущности глубоко антинаучные. Это представление было особенно авторитетным, потому что выглядело как не-марксистское, чего было (в тогдашней аимосфере) достаточно для того, чтобы счесть его убедительным.
Между тем, на самом деле советское общество эволюционировало вполне предсказуемым образом согласно вполне определенной закономерности, которая в терминах Вебера называется "рутинизацией харизмы".
Рутинизация харизмы -- закономерность. Ее можно остановить на время, как можно перегородить плотиной реку, или поймать падающий мяч, не дав ему упасть на землю, но ее невозможно отменить так же как невозможно отменить гравитацию. Всякая новая власть возникает как харизматическая и затем рутинизирует свою хъаризму. А если это не удается, то на ее месте появляется другая, а если не выживает и та, то все повторяется опять сначала. Эта закономерность действовала в СССР так же как везде и всегда: рывками того или иного размаха, преодолевая разные ментальные и материальные препятствия, задерживаясь, делая зигзаги, поворачивая вспять, метаморфируясь, но пробивая себе дорогу. История советской власти это история рутинизации ее харизмы.
Рутинизация харизмы разворачивается в двух пространствах: в сфере социальной стратификации общества и в сфере территориальной организации общества.
В первой сфере «партия», задумавшая себе как аскетическая секта, боролась с собственным обмирщлением и ради этого регулярно себя «чистила», но в конце концов капитулировала и самораспустилась, выделив из себя важную агентуру так называемой «перестройки» и ядро верхнего сословия, конвертировавшего свой социально-административный капитал в денежный, что и было завершающей фазой рутинизации харизмы в этой сфере. До появления низовой предпринимательской деятельности («современный капитализм» Вебера) только так и складывалась вертикальная структура обществ -- от власти к имуществу, от господства к богатству.
Рутинизация харизмы во второй сфере как будто бы так и не удалась. Свидетельство этому—как будто бы распад СССР.
Кажется, первым, кто почувствовал, что крах СССР скорее всего обнаружится в геополитическом плане, был Рэндалл Коллинз [Collins R. Weberian Sociological Theory. Cambridge, 1986.]. Трактуя СССР как империю, он объясняет империализм Кремля необходимостью экспансии как средства обеспечить легитимность власти: «внутренние политические клики одерживают верх и опускают ся вниз в результате успешной или неуспешной внешней политики» (p.163). Такая трактовка автоматически вытекает из представлений Вебера о способах «подтверждения харизмы»: завоевания – один из таких способов. Эта констатация выглядит тривиально и вообще говоря полностью совпадает с обыденным и чисто эмпирическим представлением о причинах подъема и упадка (революционных) держав. Гараздо интереснее другая формула Коллинза: «Само государство можно концептуализировать (conceive) как форму «внутренней геополитики» (p.166). К сожалению, эту формулу Коллинз как раз не развивает, сводя всю внутренне-геополитическую проблематику СССР к себестоимости сохранения целостности его пространства.
Она разворачивается как реализация (доводившаяся до конца или нет) разных схем соподчиненности территориальных блоков разной природы. В случае СССР таких схем было несколько: республики и области (наместничества «обкомов»), экономические районы (территориально-производственные комплексы --ТПК), совнархозы, территориальные сегменты разных ведомств по типу «Гулага». Все они находились в определенных отношениях с Центром, смешивая элементы разных идеальных типов этих отношений. Как говорил Вебер, «из харизматического господства может – как в случае Наполеона – возникнуть напрямик строго бюрократическая, иди же разного рода пребендальная или феодальная организация [Wirtschaft und Gesellschaft Tuebingen 1978, s 154] Признаки всех этих вариантов можно обнаружить в запутанной (как у Эшера, например) архитектуре СССР.
Задача была в том, чтобы расчленить и связать в единое целое огромное этнически и культурно разнородное и слабо заселенное и неравномерно экономически развитое пространство. То есть найти этому пространтсву такую геоструктуру, которая была бы неразбираема.
Именно это, несмотря на все усилия, сделать не удалось, и целостность СССР оказалась первой и самой живописной жертвой банкротства советского народного хозяйства и, если угодно, жертвой той агентуры, которой суждено было выйти из этого банкротства с прибылью. Никто это не планировал. В конкретной ситуации сработал инстинкт, адекватный логичной тенденции. Расчленение -- самое обычное следствие банкротства любой фирмы и вместе с тем один из самых «естественных» способов преодолеть последствия банкротства и начать восстановление бизнеса.
Этот демонтаж можно считать окончательным срывом рутинизации революционной харизмы Кремля. На этом же, кстати, сломаля себе зубы и харизма французской революции. Бонапартизм оформил новый господствующий слой, но не справился с пространственной организацией своего домена, хотя в отличие от России он не успел как следует приступить к поискам конструктивных решений, надорвавшись еще на самой фазе завоеваний (анализ Коллинза больше соогтветствует этому случаю, чем случаю СССР).
На этом можно было бы и закончить. Но тут есть одна неопределенность, волнующая воображение. Расформирование СССР можно считать и дальнейшим шагом в рутинизации харизмы, то есть в реорганизации простратства, которое все чаще именуется многозначительно «евразийским». Все завист от того, с каким масшабом времени мы подходим к интерпретации «советского» (ныне «постсоветского») пространства. Коллинз, предсказывая распад СССР в 1986 году, считал, что процесс начнется лет через 30 и займет пару-столетий. Это трезвая оценка – геополитические процессы (дааже «горячие» -- как войны) имеют свою естественную длительность, и она намного больше, чем длительность жизни одного поколения. Но если так, то содержательное наполнение предстоящих «пары столетий» остается пока писано вилами на воде. Новая территориальная структура постсоветского прастранства не окончательна и еще очень плохо видна, как ск»азал бы Вебер, в «густом тумане будущего».
No comments:
Post a Comment