Tuesday 11 June 2019

Бизнес и мораль Самоконтроль бизнеса




В мае 2019 года пресса вспомнила один из самых громких финансовых скандалов в истории – банкротство гигантского корпоративного монстра энергорасределительной фирмы ЭНРОН (ENRON). Вышел из тюрьмы, где он пробыл 12 лет, ее главный исполнительный директор Джеффри Скиллинг (Jeffrey Skilling). Сейчас ему 65, но он полон сил и начинает новый бизнес.  Дело ЭНРОНа и несколько похожих слечаев были особенно интересны, потому что обнаружили обширную «серую зону» в деловой практике, где формально законные операции были по существу криминальными и где было вполне возможно, наоборот, оправдать формальнонезаконные операции как необходимые для полезных инноваций. Тогда (в 2002 году) я написал эссей на эту тему для журнала «Pro et Contra» (Фонд Карнеги в Москве) и муссировал ее в еженедельнике «Новое время» и в журнале «Деловые люди» в связи с инициативой предпринимателя Дмитрия Головина по самоконтролю бизнеса. «Комитет 101» просуществовал с 2005 до 2019 года, но сохранился его сайт.

 Бизнес, мораль, морализм

Александр Кустарёв


Mitmenschliche Moral bedarf der Kultur
Helmut Schmidt
My problem is a moral problem, and my teaching is morality
                                             Theodore Roosevelt
I remain, and always will remain, an immoralist
John Maynard Keynes

Хозяйственная деятельность индивида и общества регулируется экономическими и внеэкономическими ограничителями. Экономическое правило гласит: агент должен быть эффективен. Его бизнес должен быть хотя бы минимально приыльным Это обеспечивает ему выживание. Для приобретения (экспансия, обогащение) он должен быть более эффективен, чем другие. Неэффективный агент ликвидируется, как минимум, юридически, а в пределе — физически.
В доктрине «эффективности» нет никакого морального элемента, во всяком случае если под моральностью понимать социальную справедливость [1]. Это находят возможным констатировать комментаторы самого разного идейно-культурного толка. «Для рынка мораль не приоритетна. Мораль не возникает из конкуренции», — пишет бывший канцлер Германии (еще Западной) и видный партийный (социал-демократ) моралист Гельмут Шмидт [2]. Или: «Защищая свободно-рыночную экономику, мы не утверждаем, что действия в этой системе непременно моральны... свободно-рыночная экономика зависит от сильных моральных норм, которые сам рынок не генерирует» — так пишет активист института [3], специально исследующего отношения морали и религии [4]. Или: «Имеет ли какой бы то ни было смысл понятие социальной справедливости в экономической системе, основанной на свободном рынке? Категорически нет» — одно из многочисленных высказываний самого Фридриха фон Хайека [5].
A вот голос профессионального корпоративного менеджера [6]: «Глобализация — это свобода для моей группы компаний инвестировать где и когда ей угодно, производить, что ей угодно, продавать, где она пожелает, а также минимум ограничений со стороны трудового законодательства и общественных соглашений» [7]. Антиморалистическая бравада этого пассажа вызывает даже уважение. Дело бизнеса — бизнес. О морали пусть заботятся другие. «Другие» так и делают.
Общество налагает на экономического агента свои — внеэкономические — ограничения. Моральные ограничения нацелены не на ликвидацию агента (если его действия не преступны), а на некоторую общественную оптимизацию его деятельности, с тем чтобы обеспечить его сосуществование с другими агентами согласно нормам данного общества. Эти ограничения составляют значительную часть «культуры». Они определяются ценностными установками общества, «моральными ценностями», «моралью». Тем самым экономика помещена в некую моральную среду, подобно тому как она помещена в среду природную. Предприниматель может игнорировать ее и обеспечивать таким образом более высокий уровень эффективности, но он также должен иметь в виду, что это связано с определенным риском. Предприниматель, конечно, калькулирует баланс потерь и приобретений или риск, возникающий в случае нарушения конвенциональных моральных норм или законов, но это не есть моральная рефлексия. Вот как выглядит теорема «экономики преступления и наказания» в образцовой работе классика Чикагской школы и нобелевского лауреата: «Если не слишком щепетильное, скажем, поведение убыточно, поскольку потери от нечестноcти превышают выгоды, то индивид предпочтет вести себя честно by hardwiring» [8].
Для экономического агента приоритетом является эффективность его бизнеса, то есть по определению — прибыль, а приоритет общества по определению — мораль. (именно приоритет, а не исключительная прерогатива.) И стало быть, отношения между ними конфликтны. Этот конфликт решается в рамках личной и общественной практики. Он развертывается на двух уровнях — философском и политическом. На философском уровне вопрос стоит так: что «выше» — эффективность или мораль?
Исторически это противоречие было эксплицировано и решено, согласно канонической трактовке Макса Вебера, в «протестантской этике». Она освободила «прибыль» от коннотаций греховности. Для этого понадобились некоторые интеллектуальные ухищрения. В те времена, когда предпринимательством занимались еще люди с подлинно религиозной ментальностью, мотивация их активности нуждалась в переводе на язык морали или «спасения». Понадобилась некоторая сотериологическая казуистика (кальвинисты, квакеры, пиетисты, методисты). Но в протестантской этике «прибыль» как мотив личного поведения еще только уравнивается в правах с «праведностью».
Следующий шаг был сделан, когда возникло представление об общественном богатстве и было осознано, что возможно его увеличение — «экономический рост». В этих условиях появилась казуистика, выразившая себя в знаменитом парадоксе Адама Смита: «Эгоизм общественно полезен», то есть человек принесет больше пользы другим, думая не об их пользе, а о своей собственной. Или так: освобожденный от табу и моральных ограничений бизнес способствует увеличению общественного богатства и тем самым создает более благоприятные условия для существования каждого отдельного человека.
Сам Смит отнюдь не был убежден, что эта возможность реализуется посредством эгоистической деятельности, то есть деятельности, ориентированной исключительно на личный успех. Прежде всего потому, что «справедливость» — внерыночная категория.
Смита, конечно, неправильно поняли. О необходимости ограничивать свободу предпринимателя он рассуждал не меньше, а даже больше, чем о пользе его свободы. Но это неважно. Что бы ни написал моралист Адам Смит помимо своих знаменитых формул о «невидимой руке» и «разумном эгоизме», именно они оказывали огромное влияние (или отражали настроения) в англосаксонском мире — главном очаге капиталистического уклада. Парадокс Смита был важным шагом в экономической эмансипации индивида и позволил высвободить огромную энергию, избавив человека от избыточной моральной рефлексии и мобилизовав величайший ресурс — «волю и ум человека», или, как мы теперь выражаемся, human capital.
Но «джинны» освобожденного бизнеса и освобожденного труда так сильно расшатали общество, что это сразу же вызвало оборонительную реакцию. Чисто утилитарное стремление к прибыли имело драматические антисоциальные последствия. Их отчасти сдерживали остатки христианской богобоязненности, но бурный расцвет секулярного морализаторства в Викторианскую эпоху уже свидетельствовал о слабости церковной дисциплины, как сдерживающего фактора. Да и сам этот секулярный морализм оказался недостаточным, и моральная инициатива к началу ХХ века перешла к обществу, в частности к национальному государству. К тому времени именно этот институт стал главным инструментом общественной воли.
Наступила эпоха сильного социального государства, существовавшего в разных вариантах — от государства тотального планирования (советского типа) до государства налогового социализма, подкрепленного кейнсианской «экономикой спроса» и идеологией «солидаризма». Бизнес вновь оказался некоторым образом в клетке, и вновь, как и в эпоху раннего модерна (XVII век), понадобились интеллектуальные усилия, чтобы легитимизировать второй раунд его эмансипации. Они воплотились в концептуалистике (чтобы не сказать идеологии) экономического неолиберализма [9]. Лидировали здесь англосаксонские страны, хотя при этом отцами неолиберализма оказались австро-немецкие экономисты Людвиг фон Мизес и Фридрих фон Хайек, остававшиеся в тени в самой Германии.
Некоторые их адепты доводят принцип «свободы рынка» до крайности, объявляя рынок идеальным обществом. Логически такой вывод возможен. Влиятельный французский экономист Жан-Поль Фитусси вспоминает свой разговор с Кеннетом Арроу [10]. Фитусси спросил, совместим ли, по его мнению, рынок с демократией. Теоретически, сказал Арроу, рынок не совместим ни с каким политическим режимом — ни с демократией, ни с олигархией, ни с диктатурой. Концепция совершенного рынка считает, что любое вмешательство государства в рыночные механизмы снижает эффективность экономики. Легитимно только участие на рынке индивида (как свободного атома), а всякая коллективная воля мешает оптимальному использованию ресурсов.
Никто, однако, включая, разумеется, и самого Арроу, не предполагает, что идеал общества как рынка осуществим в реальной жизни. Идеальный рынок все равно что мир без трения. Эта утопия также не претворима в жизнь, как и утопия общества братской любви. Их обеих роднит то, что они отождествляют экономику и общество. В реальной жизни экономика и общество не сводимы друг к другу и всегда будут друг друга дополнять, вместе с тем находясь в состоянии борьбы, идущей с переменным успехом [11]. Конфликт между рынком и обществом или между прибылью и моралью неустраним в том смысле, что вечный компромисс между ними невозможен: баланс все время нарушается и переговоры нужно начинать снова и снова.

Моральные ценности и социальная политика
Борьба находит свое выражение в полемике и переговорах на разные конкретные темы, более близкие материальным интересам и обыденному (партийному) сознанию, чем философская проблема «рынок или общество». В этих переговорах варьируется тема справедливости. Представления о справедливости тоже не одинаковы и со временем меняются.
Одно их таких представлений выражено в принципе имущественного равенства. Установка на имущественное равенство восходит к одной из древнейших человеческих привычек и наследует длительной конвенции, институционализированной в первоначальной семье, а затем крестьянской соседской общине. Затем эта установка была кодифицирована в первохристианстве и в доктрине средневековой христианской церкви. Позже она перешла в проектные идеи европейского гуманизма, коммунистической утопии, а в менее ригористическом виде — в партийные программы социалистических и левопопулистских партий и движений.
Обеспечивают ли рыночные регуляторы (принцип эффективности) этот идеал? Статистика не дает однозначного ответа. Разные фактурные массивы и расчетные методики приходят к прямо противоположным выводам. Теоретическими построениями можно обосновать и то, что рынок обостряет имущественную поляризацию общества, и то, что он, наоборот, сглаживает имущественные контрасты. Похоже, волны поляризации чередуются с волнами выравнивания, и это самое определенное, что можно сказать. При этом остается неизвестным, следует ли это считать саморегулирующейся динамикой, или же дело во внешних факторах. Все зависит от того, где мы проводим границы совокупности, для которой делаются расчеты.
По всей вероятности, проблема не в том, что происходит вообще, а в том, что происходит «сейчас и здесь», и в том, как происходящее воспринимается. Поколения, живущие в плохие времена, воспринимают любую временную понижательную тенденцию, не преодоленную в течение их жизни, как вечную и, естественно, пытаются ее остановить. Расчеты динамики ВВП разных стран за последние 200 лет [12] подтверждают поляризацию североатлантических стран, с одной стороны, и остального мира — с другой, что воспринимается чрезвычайно болезненно. Столь же остро воспринимались как поляризация общества в эпоху капиталистической индустриализации до середины ХХ века, так и признаки поляризации, наметившиеся в эпоху неолиберализации экономики в самом конце ХХ столетия.
Ни указания на ограниченность имеющегося ряда наблюдений, ни расчетные манипуляции, позволяющие получить другие результаты [13], ни обещания, что в будущем предстоит попятный процесс, ни ссылки на общий рост обеспеченности жизни не снимают впечатления, производимого прецедентами относительного, а тем более абсолютного обнищания. Отсюда сильный инстинктивный стимул к моральной легитимации перераспределения доходов и даже имущества. Либо через налоги и субсидии. Либо через кейнсианскую «экономику спроса». Либо через экспроприацию. Либо через грабеж — «метод Робин Гуда».
Так обстоит дело, если имущественное равенство остается для общества моральной ценностью. Но само имущественное равенство не безусловная моральная ценность и уж во всяком случае далеко не всегда находится на верху иерархии ценностей. Идеальное уравнение никогда не считалось оправданным. Даже очень уравнительное советское общество должно было включить в свою идеологию принцип справедливого вознаграждение за «особый труд» и «особые заслуги». А Хайек вообще считал уравнительную идею атавизмом и пережитком общинного строя [14].
Авторитет такой трактовки справедливости явно падает. Прямая критика трактовки справедливости как уравнения нередко еще оркеструется оговорками, но другие моральные ценности (представления о справедливости), явно находящиеся в конфликте с идеалом имущественного равенства, набирают силу.
Например, можно сомневаться в моральной полноценности самóй операции перераспределения доходов. Предоставим слово представителю ранней предпринимательской (в трактовке Вебера) этики — квакеру: «...Можно ли считать моральным, если Конгресс [США] объявляет законным изъятие дохода у одного лица и передачу его другому? Если один человек берет деньги у другого и отдает их кому-то еще, мы называем это воровством и, стало быть, аморальным действием. Становится ли то же самое действие моральным, когда Конгресс передает народные деньги фермерам, авиакомпаниям или бедным семьям? Нет, это остается воровством с одной только разницей: это законно и виновных не сажают в тюрьму» [15].
Менее радикальная, чем уравнительство, моральная установка наследует традицию «милосердия» и воплощена в институте филантропии, а затем его национализированном (социалистическом) варианте — системе вэлфера (соцстраха). На языке социальной философии и политических программ это — социальные права. Такая доктрина предполагает адресную помощь нуждающимся, с тем чтобы обеспечить каждому «жизненный минимум» или «достойное существование» в согласии с нормами данного общества в данное время.
Но и установка на вэлфер (социальные права) может быть подвергнута критике в чисто моралистическом духе [16]. Снова слово квакеру: «Обязательная минимальная оплата труда или обеспечение жизненого минимума,(living wage) вынуждает работодателя нанимать меньше рабочих и использовать вместо них машины, что обходится ему дороже, чем обошлись бы рабочие руки по рыночной цене. Тот, кто сохраняет работу, получает от этого выгоду, но остаются забыты те, кого лишили работы или те, кого не нанимают, поскольку их квалификация не оправдывает их минимальную зарплату».
При ослаблении морального дискурса, вдохновляемого эгалитаризмом, в постсоциалистическом и поствэлферном обществе появился (или оживился) моральный дискурс на тему личной ответственности гражданина за самого себя. Эта тема развивается контрапунктом с более традиционной темой моральной ответственности богатых за бедных и даже усиливается. Теперь подобный этический идеал проникает и в церковные круги, раньше всегда взывавшие к совести богатых. Конечно, церковь во все времена настаивала вслед за Павлом на принципе «кто не работает, тот не ест». Но в эпоху массовой безработицы укрепилось представление, что люди не работают не по своей вине. Установка на помощь бедным в социальной доктрине христианства со второй половины XIX века оказалась сильнее.
Но вот, например, что происходит в заповеднике христианской социальности — в Германии. На конференции католических епископов (декабрь 2003 года) был принят документ [17], в котором система вэлфера именуется «джунглями перераспределения» и появляется такая формула: «Если мы будем пытаться распространить вэлфэр и на тех, у кого средние доходы, то система социального обеспечения попросту не будет с этим справляться». Документ морально оправдывает сокращение сферы социального обеспечения и призывает верующих культивировать «личную ответственность» [18]. По всему видно, что он адресован «средним слоям», выросшим в условиях развитого вэлфера.
Принцип равенства не обязательно требует имущественного равенства. Равенство понимается и как равенство возможностей. Эти два понимания не исключают друг друга. Ведь очевидно, что имущественное равенство имеет прямое отношение к равенству возможностей. Но, с одной стороны, имущественное равенство не гарантирует равенства возможностей. А с другой — уравнение жизненных шансов возможно и минуя имущественное уравнение. В сфере предпринимательства инстинкт справедливости актуализируется как принцип справедливой конкуренции.
Главной помехой справедливой конкуренции на заре капитализма считались сословные привилегии и цеховые монополии. Их отмена была важным элементом демократической программы восходящего денежного класса и, как считается, необходимым условием развития капиталистического уклада. Эта проблема снова обострилась в эпоху позднего капитализма, когда рыночный идеал стал искажаться с появлением монополий и картелей, а также практики враждебных захватов.
Первой на это отреагировала Америка. Антимонопольный закон Шермана в США действует с 1890-го. Особенно непримиримым врагом монополий был президент Теодор Рузвельт, считавший себя в первую очередь моралистом. Европа последовала за Америкой лишь в эпоху неокапитализма в конце ХХ века: в Британии закон, запрещающий фиксирование цен (сговор о ценах) существует с 1998 года [19]. Аналогичные антикартельные законодательства усиливаются во всей Европе. После широкой приватизации активизируются старые и появляются новые органы в государственном аппарате, регулирующие конкуренцию (competition authorities): в Германии — German Federal Cartel Office, в Великобритании — Britains Office of Fair Trading (OFT), а вне его — всякого рода «надзорные комиссии» (английские watchdogs) с квазиавтономным негосударственным статусом. (QUANGO) В Еврокомиссии есть специальный комиссар наряду с комиссаром по торговле, занятый только вопросами справедливой конкуренции.
Режим справедливой конкуренции признаётся особенно желательным, поскольку монополия может быть враждебна интересам потребителя (ценовой сговор, например) и снижает эффективность производства за счет недопущения на рынок новых и более эффективных производителей. Поэтому, когда речь идет о монополии, традиционные моралисты объединяются с либералами, отдающими предпочтение эффективности.
Тема справедливого дохода очень традиционна. Мировые религии единодушно осуждают «нетрудовые доходы», хотя часто останавливаются на полпути, если дело касается санкций против нетрудовых доходов, обнаруживая при этом большую изобретательность в поисках компромиссов. Но так или иначе, проблемы справедливого процента и справедливой цены были центральными в экономическом дискурсе христианства и ислама.
Сегодняшний теоретик-квакер пишет: «Прибыль есть результат (1) инновации, (2) производства продукции, которую народ хочет, (3) эффективного оперирования. Есть вроде бы и другие источники прибыли: (4) финансовые операции, (5) монополии, (6) субсидии, (7) рента и контроль над ценами. Но это всё не настоящая прибыль — это помехи рынку».
Моральную легитимность или нелегитимность доходов на капитал квакер обсуждает на следующий манер: «Доходы на капитал и прибыль — кровь экономики, это так. Но между ними есть разница. Прибыль — это часть стоимости проданных благ. Если отвлечься от искажений, издержки плюс прибыль и есть настоящая цена. Но доход на капитал может быть чисто номинальным приращением. Вы купили дом за 100 тысяч дол., а продали его за 150 тысяч. Но это тот же самый дом. Никакой реальной ценности создано не было».
На этом, однако, моральная казуистика не кончается: «Доход на капитал может стать реальной ценностью, если он реинвестирован. Например, на эти средства можно купить машинное оборудование». 
Подобная проблематика вышла на авансцену и сильно радикализировалась в популистском революционизме и марксизме, понимающими «нетрудовой доход» гораздо шире. Но в некоторых отношениях религиозный дискурс по поводу доходов даже радикальнее, чем рационалистический. Он осуждает не только большие «незаслуженные» («нетрудовые») доходы, но и малые, если они «нетрудовые». А большие доходы он осуждает независимо от того, насколько они легитимны, просто за то, что они «большие» и коррумпируют душу христианина. Например, в таком духе: «Прибыль — кровь экономики, но она же и возбудитель алчности. Другие возбудители алчности — чрезмерные зарплаты. Примеры: абсурдные доходы профессиональных футболистов и бейсболистов, гонорары отставным политикам за публичные выступления, зарплаты старшим исполнительным директорам. Или: вмешательство правительства в перераспределение ресурсов нерыночным путем от одних людей к другим. Пример: субсидии богатым фермерам»
Тем не менее с конца ХХ века в центре внимания оказывается не рента или ростовщический процент, как раньше, а зарплаты крупных менеджеров, хотя они-то вроде бы представляют собой трудовые доходы по определению. Иллюстрировать этот сюжет можно было бы до бесконечности. Ограничимся одной цифрой: зарплата 100 высших менеджеров в США в 1000 раз больше средней американской. Тема «жирных котов», как называют касту «старших исполнительных руководителей» (chief executive officersCEO) получила особенно широкий резонанс после приватизаций 80-х – 90-х годов, приведших к возникновению огромных акционерных корпораций, где исполнительный директорат получил широкую свободу рук в перераспределении корпоративных доходов. Директорат, как правило, перераспределяет фонды в свою пользу. При этом он всегда уверяет, что колоссальные зарплаты, премии и выходные пособия не более чем справедливое вознаграждение за успехи в руководстве (не смущаясь тем, что на самом деле высшие менеджеры часто доводят компании до разорения).

Моральный кодекс бизнесмена
До сих пор речь шла о способности рынка и бизнеса, ориентированного на эффективность, обеспечить справедливость в условиях, когда все агенты честны или когда в системе хотя бы поддерживается приемлемый уровень честности. Во всяком случае, когда агенты действуют открыто, не нарушают законов и имеют в запасе какую-то концепцию легитимизации своих доходов (как, например, высшие менеджеры со своими абсурдными зарплатами). Дебаты на эту тему — важный элемент в конкуренции политических партий.
Но моральный аспект хозяйственной деятельности к этому не сводится. Существует еще практика, нарушающая законы и деловую этику. Вот как это сформулировано на страницах специального издания, посвященного моральной проблематике бизнеса: «Рынок отражает личный характер тех, кто на нем оперирует. Рынки — не абстрактные сущности, а совокупности конкретных людей. Их недостатки и несовершенства проявляются на рынках. Все мыслимые грехи, дремлющие в глубинах человеческого существа, в конечном счете находят себе выход в деловой практике. Рынок морально здоров только тогда, когда морально здорова культура, в которой он функционирует. Рынки не функционируют в вакууме» [20]. Но имеется и обратная связь. Рынок, со своей стороны, может поощрять и порок, и добродетель. Доктринально вопрос ставится так: в условиях разрегулированного рынка системно мошенничество или нет? А прагматически так: как именно в конкретных условиях рынок поощряет порок и добродетель, и как помочь ему поощрять добродетель и препятствовать пороку? [21].
В самом общем плане вопрос о том, благоприятен ли рынок (и капитализм, если его считать синонимом рынка) общественному благонравию, не имеет никаких шансов на разрешение, поскольку эмпирическая база для таких обобщений всегда будет недостаточна и неопределима.
Но уровень деловой этики на рынках может быть очень разным и подвержен циклическим изменениям. В условиях быстрой диверсификации практик возникают такие приемы ведения счетов, приобретения фондов, вознаграждения, манипулирования ценами, которые формально оказываются законными лишь постольку, поскольку законы и правила не могли появиться до появления самих этих операций. Закон и этическая рефлексия всегда следуют за практикой, а не опережают ее.
А если быстрые и непредсказуемые изменения рынков становятся перманентными, то и вопрос о поддержании уровня деловой этики ставится иначе и требует социального (включая законодательное) творчества гораздо более высокого уровня. Возможно, что мировая экономика уже попала в такую ситуацию и не выйдет из нее никогда.
Сейчас целые профессиональные группы, сферы бизнеса и некоторые типы корпораций в условиях обостренной конкуренции и неустойчивой конъюнктуры оказываются системно предрасположенными к незаконным или неконвенциональным практикам. Продавцы услуг неверно информируют клиентов — умышленно или из-за некомпетентности. Аналитики завышают стоимость ценных бумаг. Инвестиционные банки раздают «горячие» новые акции (initial public offerings —- IPO) фаворитам, чтобы обеспечить бизнесу клиентов. И эта практика не маргинальна [22]. Такие IPOs от авторитетного гиганта Goldman Sachs получили фигуранты двух самых больших скандалов последнего времени Кеннет Лэй (Enron) и совсем карикатурный растратчик Деннис Козловский (Tyco). Подобная практика именуется spinning. Она преследуется по закону американскими регуляторами и осуждается внутрикорпоративными циркулярами. Ясно, что рядовые инвесторы, покупая акции на рынке, теряют, тогда как корпоративные мошенники набивают друг другу карманы. Сенатор Оуксли (соавтор закона Себранса — Оуксли) говорит по этому поводу: «Люди готовы рисковать своими деньгами, но они не готовы ставить на кон деньги, если система фальсифицирована до такой степени, что проигрыш в ней неизбежен» [23].
Банки поощряют кредит заведомо зарвавшимся и неоправданно экспансионистским корпорациям. Банкротство итальянского концерна «Пармалат» уже нарекли «европейским Энроном». Масштаб скандала вызывает невольное уважение. Исчезли 10 млрд евро плюс еще 13 млрд составляют долги. Обманута масса инвесторов — институциональных и розничных акционеров, крупных и мелких. В самой Италии 70 тыс. человек имели на руках те или иные обязательства «Пармалата» да еще надо прибавить 40 тысяч акционеров. Крах «Пармалата» выглядел неожиданным, но на самом деле его репутация никогда не была безупречной. Уже в 1990 году он пережил серьезный кризис, в котором семья Тандзи лишилась половины своей собственности. Как теперь выясняется, с тех пор компания так и не оправилась. Свою несостоятельность она маскировала на рынке бондов и флотациями (с 1997-го только через бонды было мобилизовано 7,5 млрд евро). Сама зависимость компании от больших долгов не была секретом и криминалом, хотя и не свидетельствовала о здоровье компании. Но не все долги были на виду, и предполагалось, что долг «Пармалата» уравновешен запасом наличных. А вот это оказалось не так. Как и «Энрон», «Пармалат» прятал дефицит в несуществующем реально фонде на Каймановых островах. 
Американская «Комиссия по ценным бумагам и бирже» (Securities and Exchange Commission —– SEC) подает на «Пармалат» в суд, главным образом за «укрывательство долга и грубое завышение ресурсов, вводившее в заблуждение американских инвесторов».
Коль скоро все делалось в кредит, огромную роль сыграли банки: американские — Bank of America, Citigroup Merrill Lynch, JP Morgan Chase; итальянские — Banca Intensa, Unicredito Italiano, европейские — Barclays, BNP Paribas, Deutsche Bank. Они долго и упорно держали «Пармалат» на плаву.
Существует система, которая в принципе должна не допускать подобные практики. Это система аудита. Но именно она дает все чаще сбои. Крупнейшая аудитная фирма «Артур Андерсен» оказалась попросту в сговоре с «Энроном» и вместе с ним была ликвидирована. Неудовлетворительной была работа аудитора «Грант Торнтон» в случае «Пармалата». Неясно, был этот аудитор коррумпирован или некомпетентен.
Широко распространены грязные практики в сфере государственных заказов. Корпорация «Боинг» получила от Министерства обороны США заказ на 100 самолетов для дозаправки в воздухе. Договорились, что машины будут взяты в аренду, а не куплены, потому что такая сделка не контролируется Конгрессом. Финансовый директор корпорации Майк Сиэрс заключил эту сделку через чиновницу из Пентагона Дарлин Дройон. Несколько позже она перешла работать в «Боинг» — занятное совпадение. Далее обнаружилось, что 31 сотрудник «Боинга» лично делали взносы в фонды сенатора, который поддерживал сделку. Все эти действия нарушали формальные правила и негласные конвенции. В довершение всего «Боинг» каким-то образом имел в своем распоряжении 25 тысяч страниц чувствительной документации, принадлежащей конкурирующей корпорации «Локхид-Мартин». Последовал ряд отставок и увольнений. Сиэрс и Дройон были уволены за «неэтичное поведение», и в конце концов в отставку ушел исполнительный директор «Боинга» Фил Кондит. В наказание «Боинг» также был лишен контракта на три спутника стоимостью в 1 млрд долларов. Сенатор Джон МакКэйн охарактеризовал сделку как «корпоративный вэлфер» — симптоматичный выбор терминологии [24].
Ряд новых элементов экономики благоприятствуют широкому распространению «конторских» (white collar) преступлений. Мойзес Наим называет три бизнес-тренда: «Во-первых, рост значения брэндов, патентов, софтвера и других бестелесных (intangible) ценностей в фондах корпораций. Во-вторых, появление разных дериватов на финансовых рынках. В-третьих, глобализация. Они запутывают балансовые счета, вносят хаос в бухгалтерские нормы и дают менеджерам возможность использовать возникающие в связи с этим технико-интеллектуальные проблемы, манипулируя счетами. Нарушить границу между законным и незаконным становится легче и соблазнительнее» [25].
Эксперты по размещению ценных бумаг считают, что в экономике есть зоны, где предприятия сильно мотивированы к фальсификации балансовых счетов. Склонность к этому обнаруживают технологические компании, СМИ и связь. Другая опасная зона — лизинг, например, самолетов и подвижного железнодорожного состава. Уязвимы в этом отношении и производства с долгим сроком оборота капитала. Скажем, в деловых кругах хорошо знают о «своеобразной» бухгалтерии авиамоторной фирмы «Роллс-Ройс» [26].
Нетрудно заметить, что речь идет о новейших отраслях экономики и приватизируемых ныне естественных монополиях в сфере общественных услуг. Именно в эту сторону смещается хозяйственная активность в постиндустриальную эпоху. Так что дурная практика (даже формально законная) будет распространяться по мере научно-технической революции, приватизации и разрегулирования. «Американцы буквально ошеломлены количеством людей, которым теперь предъявляют обвинения. В новоcтях постоянно фигурируют исполнительные директора в наручниках... Пройдет много времени, пока восстановится доверие к лидерам бизнеса» [27].
Итак, структурные обстоятельства сегодня скорее неблагоприятны для поощрения этичности бизнеса. Такое впечатление, что идеологи менеджмента тоже толкают бизнес в сторону этической неконвенциональности. Возьмем, например, знаменитую фирму, консультирующую менеджмент, — «МакКинзи». Ее влияние огромно. Она консультирует 147 из 200 крупнейших ТНК, включая 80 из 120 крупнейших производителей финансовых услуг. Многие практики и стратегии «Энрона» были разработаны и одобрены «МакКинзи». «МакКинзи» прославляла добродетели «Энрона» в своих публикациях. Второй человек в «Энроне» Джеффри Скиллинг сам начинал свою карьеру в 1980-е годы в «МакКинзи».
«МакКинзи» долгое время не привязывала свои гонорары к экономическим показателям тех, кого она консультирует. Теперь она это делает. И чему же компания учит своих подопечных? Вот, например, вариант корпоративной культуры, именуемой на менеджерском жаргоне loose-tight («гуляй-зажимай»). Эта культура предполагает, что работники должны быть строго дисциплинированы в узкой сфере («зажимай») и полностью предоставлены самим себе во всем остальном («гуляй»). Разработана операция, переводящая займы и счета кредиторов в закладные, — это позволяет фирме расти, игнорируя состояние ее балансовых счетов [28].
Из недр «МакКинзи» вышла практика, романтизирующая карьеризм, — rank or junk.(«пан или пропал»). Эффективность сотрудников постоянно сопоставляется, и 20 процентов их, имеющих худшие показатели, автоматически увольняются. Это возбуждает синдром неуверенности у сотрудников, что, в свою очередь, понижает их моральный уровень [29]. Кажется, это наилучший способ добиться того, чтобы мораль и эффективность исключали друг друга.
Какую часть деловой активности можно считать незаконной или некорректной? Статистические оценки тут крайне ненадежны. Но вот оригинальная информация, позволяющая судить о структурном значении мошенничества в чистом виде. Нигерийские мошенники специализируются на занятном способе выманивания денег (статья 419 в нигерийском уголовным кодексе). Мошенник отправляет жертве письмо, где объясняет, что хочет перевести за границу деньги в размерах, больше разрешенных. Нельзя ли воспользоваться вашим счетом, спрашивает он, — разумеется, за определенный куртаж. Мол, сообщите номер своего счета, и я положу туда деньги. Конечно, вместо того чтобы переводить деньги на счет доброхота, мошенник их оттуда берет. Так вот, эта операция дает Нигерии приток валюты, уступающий только экспорту нефти, газа и какао [30]. Интересно и многозначительно, что на эту удочку попадаются не только наивные частные лица, но и институты. Именно с них мошенники собирают по-настоящему обильный урожай.
По мнению итальянского эксперта, «в практике многих крупных предприятий присутствуют те же элементы, что и в практике “Пармалата”, хотя и в меньших масштабах. Особо большая потребность в кредите имеет две причины. Итальянский капитализм все еще весьма “семейный” по своему характеру. И рынок капитала в Италии худосочный. Случай “Пармалата” по сравнению с другими корпоративными кризисами демонстрирует одно новшество. Поскольку существует контроль (хотя и неадекватный) кредитной системы, банки финансировали “Пармалат” главным образом облигациями. Всё это — следствия либерализации в условиях слабого контроля и сильной склонности капиталистов к спекуляции и обману» [31].
Кое-кто усомнится в корректности этих примеров на том основании, что Нигерия и Италия, дескать, очень далеки от «идеального капитализма». Однако идеальный капитализм вообще скорее путеводная звезда и философия, чем реальность. Реальная же система всегда несовершенна, и злоупотребления в ней могут интерпретироваться и как суть системы, и как отклонение от нее. Точно так же о системе можно судить либо по характерным для нее преступлениям, либо по наказаниям. Российская пресса переполнена сообщениями обо всяческих злоупотреблениях и уродствах разрегулированной экономики. Почему это происходит? Потому что в России теперь капитализм, или потому что в России «ненастоящий» капитализм? И что такое «настоящий капитализм»? Где он? Там, где индивид на рынке максимально свободен? Принято считать, что образец такой свободы — американская экономика. Но, как остроумно заметил Джон Кэй, «так называемая “американская модель” вовсе не описывает реальную американскую экономику. Примеры неограниченной свободы индивида при слабом правительстве — Нигерия (см. выше. — А.К.) и Гаити» [32]. Замечу, что это рассуждение будет правильно понято, если считать коррумпированный государственный аппарат слабым, а не сильным.
А что можно сказать о скандале, сильно повредившем репутации Нью-Йоркской биржи? Как писал «Экономист» [33] в связи с одним из самых громких скандалов 2003 года: «Лавина скандалов как будто бы пошла на спад в 2003-м, как вдруг к позорному столбу был выставлен один из самых важных персонажей корпоративного мира. Председатель и исполнительный директор Нью-йоркской биржи Дик Грассо вышел в отставку, получив выходное пособие в размере 188 млн дол.. Его пребывание на этом посту нанесло бирже серьезный ущерб, и самой этой абсурдной компенсацией, и тем, что Грассо, как признало правление, допустил ряд просчетов в управлении и повинен в разрушении доверия к бирже. Были ли формально нарушены какие-то законы, предстоит еще выяснить, но кавардак вокруг Грассо и злоупотребления в торговле ценными бумагами указывают на то, что американский бизнес не так чист, как принято думать». В высшей степени забавно, что Грассо бравурно называл себя «главным исполнительным директором капитализма (CEO of Capitalism) [34]. Шутка? Хорошенькие шутки.
Но, конечно, главное поле манипуляций, — это корпоративные счета. После недавних скандалов на виду оказались два способа утаить дефицит. Во-первых (Enron, Parmalat), создание фиктивных филиалов (партнеров) или так называемые «забалансовые счета. Во-вторых (WorldCom), оформление расходов по фонду зарплаты как капитальных вложений. Для чего это делается помимо мотивов личного обогащения? Главная цель всех этих трюков состоит в том, чтобы сохранить репутацию фирмы на бирже и любой ценой избежать падения курса акций. Иными словами, сохранить инвесторов и кредит. Речь идет не о серебряных рудниках на луне, прокладке туннеля под Атлантическим океаном или обеспечении субтропических температур в Гренландии и на Таймыре. Это не блеф, не чистая панама. Бизнесы реальны. Они производят реальные блага, как бы эфемерно на первый взгляд они ни выглядели и как бы ни была вздута ценность их фондов. «Пармалат» действительно производил молочные продукты. И «Энрон» на самом деле «двигал вещи», если и не производил их сам. Проблема в том, что это — бизнесы, которые не могут выжить без колоссального авансирования капитала.
Это диверсифицированные конгломераты, часто растущие за счет приобретения не вполне благополучных предприятий, которые потом нужно оздоровить и встроить в структуру. Это бизнесы, ориентированные на технические нововведения и тем самым на долгосрочные и рискованные инвестиции. Это бизнесы, наследующие приватизированные сегменты государственного сектора и работающие в режиме, близком к режиму естественной монополии. Они должны иметь возможность подолгу существовать в условиях крупного балансового дефицита. Им жизненно необходимо долговременное дефицитное финансирование.
Между тем дефицитным финансированием в течение целой эпохи занималось государство. Оно субсидировало целые сегменты народного хозяйства. В рамках национализированного сектора, или через систему госзаказов (США), или методом инфляционного финансирования согласно гениальному трюку, изобретенному Кейнсом. Все это вело к накоплению государственного долга. Экономический рост и смягчение, если и не полное прекращение, циклических кризисов (самым устрашающим была Великая депрессия 1929—1933 годов) вскружили министрам финансов голову, и одно время они даже думали, что и инфляция, и бюджетный дефицит — это хорошо и что можно о них не думать.
К сожалению, кейнсианская эйфория оказалась преждевременной, и за инфляционно-дефицитное финансирование пришлось расплачиваться [35]. В такой ситуации под нажимом возрожденной либеральной неоклассики от кейнсианских рецептов отказались. Все силы были брошены на подавление инфляции и постепенное погашение государственного долга. Параллельно шла приватизация. Это заняло все 1980-е и 1990-е годы. Экономика развивалась весьма успешно. Иногда говорят, что монетаристская стратегия не помогла бы, если бы не технологическая революция. С таким же успехом можно утверждать, что если бы не либеральное разрегулирование, технологическая революция пробуксовала бы, как это произошло в Советском Союзе. Но, так или иначе, новый виток экономической эволюции отнюдь не был беспроблемным.
Вместе с приватизацией фондов был приватизирован дефицит государственного бюджета. Раньше убытки общества в большой мере канализировались в госбюджет. Теперь, взявшие на себя ответственность за народное хозяйство конгломераты, берут на себя и убытки общества. Вся их творческая бизнес-энергия направлена на то, чтобы как-то обеспечить себе и оформить дефицитное финансирование. Они не могут печатать деньги. Но вместо этого они проводят флотацию или выдают векселя. Это ведь тоже деньги. Или накапливают некую аналогию государственного долга. На место кейнсианского государства является кейнсианская фирма
Ликвидированный на одном уровне дефицит возникает на другом [36]. Тут действует закон природы, понятный любому обывателю как «синдром тришкина кафтана». Если бухгалтерский учет (американский в первую очередь) будет реформирован, а система аудита станет опять столь же бескомпромиссной, какой она, как считается, была раньше, возможно, удастся покончить с практикой фиктивных филиалов и некорректных интерпретаций некоторых расходов как вложений в основные фонды (кстати, не все они так уж некорректны!). Но коль скоро сохранится потребность в дефицитном финансировании, будут изобретены новые трюки.
Кейнсианское дефицитное финансирование было сочтено непригодной в 1980-е годы или даже в принципе ошибочной политикой, но никто не судил тогдашних министров финансов за инфляцию или государственный долг. Тех же, кто делает то же самое на уровне конгломератов, рассматривают как врагов общества, поскольку им приходится свои действия скрывать. Закон, конечно, есть закон, но тут имеется принципиальное противоречие, и оно просто вопиет к нашему правовому и социально-философскому воображению. Если все-таки дефицитное финансирование имеет структурный смысл, разъясненный в свое время Кейнсом, и неуничтожимо, как Кощей, необходимы такие формы его институционализации, которые обеспечили бы максимальный экономический эффект при минимальном ущербе гражданину.
Аналогия между государством-должником и фирмой-должником имеет, конечно, определенные пределы. Фирма скрывает свой долг не только и даже не столько потому, что он ей не разрешен. Для нее важно другое: если размеры ее долга будут известны, она потеряет кредит и ее акции упадут в цене. Но последние эпизоды с государственным долгом (например, случай Аргентины) указывают на то, что есть тенденция к стиранию границы между государством и фирмой. Не зря стала так популярна шутка видного экономиста Пола Кругмана: «Энрон недавно признался, что на самом деле он — Аргентина».
В ходе обсуждения этой проблемы, несомненно, появятся новые и возродятся некоторые старые аргументы в пользу разных вариантов государственного социализма, включая даже, может быть, госплановский. «Чтобы снизить негативные эффекты безнравственной (sinful) рыночной практики, многие требуют разных форм политического интервенционизма. Часто политические силы в обществе поддаются соблазну вмешаться в существующий [рыночный] порядок и контролировать экономику» [37]. Чтобы избежать этого соблазна, нужна большая выдержка даже тем политическим силам, которые не испытывают сильного давления со стороны электората, чего, впрочем, почти никогда не бывает. А более общая проблема выглядит так: какой агент (агенты) в конечном счете берет на себя ответственность за совокупный общественный долг в целом или по частям? Не исключено, что дефицитное финансирование придется опять «национализировать». Но главное в том, чтобы существование и размер этого долга не скрывались и чтобы он мог быть предметом политического торга между директоратом и акционерами, подобно тому как в случае дефицита государственного бюджета он оказывается предметом торга между правительством и электоратом. Пока приватизация бюджетного дефицита вела в противоположном направлении. Отсюда — криминализация приватизированной кейнсианской практики.
Коль скоро связь между стратегией экономического роста и неконвенциональными практиками оказывается неизбежной и коль скоро так трудно отделить зерна от плевел, возникает и другой соблазн: прекратить экономический рост. Радикальные экологи на этом и настаивают. Сейчас этот соблазн понемногу заступает на место соблазна государственного интервенционизма.
Впрочем, государственный интервенционизм монополистического типа через госплан или госбюджет надолго, если не навсегда, скомпрометирован. А концепция «нулевого роста» настолько несовместима с механизмом конкуренции и с необходимостью одновременно все время подтягивать отстающих (как бы ни рационализировалась эта необходимость), что может пока считаться вполне фантастической. Но если не национализация и не нулевой рост, тогда что? Остаются законодательство или моральная проповедь.

Мораль и закон
Законодательство и мораль сильно перемешаны, особенно в естественном праве. Но по мере развития позитивного права они, не порывая друг с другом полностью, все больше расходятся, и вступая в противоречие друг с другом, и дополняя друг друга. Иной раз моральная оценка практикуется там, где закон бессилен квалифицировать поступок. В других случаях для совести может быть неприемлемо то, что закон разрешает. И наоборот, общественная конвенция (народные нравы) часто терпима к тому, что запрещено законом. Очень важно также то, что в праве должна быть доказана вина агента. Мораль же, не налагающая на индивида наказания «в этой жизни», предоставляет человека собственному суду, то есть совести. В чисто религиозной традиции моральные предписания подкрепляются угрозой «страшного» (Божьего) суда. Само нарушение законов и правил, когда нарушитель знает, что не будет изобличен, превращается для него в моральную проблему. 
Разные религии в разной мере ригористичны в моральном отношении и в разной мере склонны к компромиссам. Для ригористического (изуверского) панморализма ничего морально нейтрального нет. Всё без исключения подвергается моральной оценке. И, как правило, всё, кроме полной бездеятельности, оказывается морально неприемлемо. В другом случае стереотипы поведения могут быть строго предписаны или всего лишь рекомендованы. Возможны и такие практики, когда агенты сами устанавливают себе нормы, не обязательные для всех остальных. Субкультуры морально автономны. Из мировых религий наиболее максималистской (и содержательно, и дисциплинарно) считается буддизм. В христианстве и исламе тоже есть такой моральный максимализм. Он представлен в католицизме нищенствующими монашескими орденами, в православии — «старчеством», а в мусульманстве — суфиями и дервишами. Дисциплинарную сторону дела хорошо поясняют представления о «смертных» и «малых» грехах в христианстве, или практика покаяния в католичестве, или казуистика, оправдывающая нарушения норм, характерная для иудаизма, а в менее формализованном виде — для всех религий.
По-разному жестким может быть и законодательство. Аргументация в пользу законов никогда не могла заглушить голос тех, кто боялся избытка законов. Помимо того, что законы усложняют жизнь, есть основания полагать, что в обществе с чрезмерными правовыми ограничителями моральный уровень падает. Не нужно быть либертарием, чтобы подозревать это. «Чем больше предписаний, чем сложнее законодательство, тем менее прозрачна хозяйственная практика. Мелкие банки и сберегательные кассы, до сих пор добросовестно ведшие свою бухгалтерию, могут только мечтать о выполнении запутанных правил по управлению собственным капиталом (на финансовом жаргоне эти правила известны как “Базель-2”). Эти правила действуют уже несколько лет, а теперь такую же удавку собираются накинуть на всех, кто обращается за кредитом», — так Гельмут Шмидт объясняет [38] недавний всплеск финансовых скандалов.
Сознавая это, законодатели идут на радикальные и экстравагантные инициативы, имеющие сильный магический привкус. Такова, например, клятва соблюдать честность и прозрачность в бухгалтерии, которую требует теперь от американских корпораций принятый в состоянии некоторой паники закон Себранса — Оксли.
В Германии введен «Немецкий кодекс корпоративного управления». Содержащиеся в нем рекомендации по «ответственному предпринимательству» не имеют силу закона, но все общества, зарегистрированные на бирже, обязаны, по закону, давать информацию о том, в какой мере они соблюдают этот кодекс, то есть писать на себя публичную характеристику.
В России православная церковь, раньше уклонявшаяся от суждений по социально-экономическим проблемам, тоже решила принять участие в моральном регулировании предпринимательской деятельности [39].
Эти меры могут показаться абсурдно утопичными и бесплодными, но это не вполне так. Демонстративное соблюдение подобных добровольных обязательств определяет репутацию фирмы, становится «брэндом», разновидностью капитала и, таким образом, инструментом конкуренции, особенно за получение кредитов.
Бизнес может брать на себя определенные этические обязательства и совершенно добровольно. Таков, например, до сих пор квакерский бизнес, ограничивающий свою экспансию или прибыли на основании чего-то вроде марксистского анализа стоимости. Сравнительно недавно возникла инициатива так называемых «этических инвестиций». Эти фонды гарантируют акционерам, что их средства не будут использованы для неэтичных целей и неэтичными методами. Инициатива исламских банков обещает вкладчику, что банк не будет с него брать процент [40]. Насколько велико влияние этих практик на общий этический уровень бизнеса, судить нелегко. Но оно может возрасти, если «показная» (conspicuous) честность и «справедливость» предпринимателя станет одним из факторов конкуренции на рынке кредитов, к чему сейчас наметилась сильная тенденция; законодательство и финансовая полиция во всяком случае толкают рынок в эту сторону.
Коль скоро государство отказывается от целого ряда рычагов контроля над рынком или не стремится создавать новые в попытках угнаться за усложняющимися рынками, вакуум контроля заполняют гражданские инициативы как за пределами рынка, так и в его пределах.
Внерыночные контрольные институты составляют значительную часть НГО —  негосударственных организаций. Они вдохновляются левопопулистской идеологией и представляют собой, так сказать, органы народного контроля. Такое направление развития было предсказуемо, и, если угодно, его можно концептуализировать в терминах продолжения классовой борьбы новыми средствами.
Более парадоксально и неожиданно появление частного бизнеса, осуществляющего контрольные функции в расчете на прибыль. Таков уже упоминавшийся аудит. Таковы рейтинговые агентства, анализирующие состояние дел корпораций и дающие им рейтинг, влияющий на доверие к ним со стороны деловой общины. Во Франции появились агентства, выставляющие оценку фирмам в зависимости от их «социальной корректности». Возникают расследовательские фирмы, в сущности институционализирующие коммерческий шпионаж [41]. Неолиберальная теория такого развития событий не предполагала. Концептуализация этого явления только еще начинается. 
Не вполне ясно, где кончается рынок и начинается общество. Ряд институтов одной ногой стоят в рынке, а другой — в обществе. Например, частная филантропия. Или разные (всё более многочисленные) институты саморегулирования рынка как бесприбыльные, так и ориентированные на прибыль.
Двусмысленна роль акционеров. На рынке ценных бумаг они воздействуют положительно на ведение бизнеса, отдавая предпочтение более надежным акциям. В долгосрочном плане именно они заинтересованы в чистоте операций. Но они же, ожидая успеха от исполнительного директората, влияют на ведение бизнеса прямо противоположным образом. Особенно тогда, когда зарплаты и премиальные директоров привязаны к курсу акций предприятия и выплачиваются акциями (система так называемых «опций» (опционов). Злоупотребление этим инструментом стимулирования директората может даже разрушить эффективную работу рынков капитала. Очевидно, что у высшего директората очень сильный стимул поднять курс акций как можно выше в короткие сроки. А масштабы этой статьи в корпоративных счетах теперь колоссальны. Согласно английским обследованиям, опции составляют 20 проц. документированных прибылей. А американское обследование показало, что в 500 компаниях, учтенных рейтинговым агентством Standard & Poor's в 1996 году половина выплат исполнительным директорам была привязана к курсу акций [42].
«Пока рынок идет вверх, bezzle (выражение, введенное как будто бы Джоном Кеннетом Гэлбрейтом, на русском означающее, грубо говоря, “пьянку”. — А.К.) идет во всю, но если рынок пошел вниз, за опустошенные бутылки приходится платить. Некоторые компании лопаются. Другие зарываются еще больше, но потом лопаются тоже», — заключает Мартин Вольф. По-русски это называется: «пировали веселились, подсчитали прослезились» [43].
Акционеры, конечно, могут получить возможность для более однозначного и рационального корректирования деловых практик, но в таком случае корпорации должны быть гораздо более прозрачны, чем теперь, а это возвращает нас к проблемам регулирования и аудита. Вся система внерыночного регулирования оказывается неадекватной, если нет прозрачности корпораций. Это ставит проблемы перед самыми основаниями частного и хозяйственного права.

Функции и дисфункции морализма
В этом аспекте темы нас интересуют мотивы и объекты практики морализма или моральной оценки.
Идеальная и, строго говоря, единственная сфера корректного морализирования — это моральная оценка единичных поступков индивида. В идеальном же случае моральная рефлексия обращена субъектом на самого себя. Но запереть джинна морализма в кувшине саморефлексии не удается. С себя он переходит на других. С личности — на совокупности. Парадокс морализма в том, что его альтруистический пафос может скрывать эгоистические интересы субъекта морализирования. Хайек смело утверждал, что индивид не может быть эгоистом, эгоистическими могут быть только групповые интересы. Если следовать Хайеку, то морализм — это выражение группового эгоизма.
Но поскольку изолированный индивид — абстракция, то агенты морализма всегда коллективы. Моральная рефлексия становится коллективной и распространяется на разного рода коллективные практики и их носителей — коллективы и институты. И наконец, на доктринальные стратегии и на общественные проекты, представляющие собой синтез доктрин, практик и институтов.
Вот несколько примеров таких «прикладных» моральных дискурсов и одновременно оценочных оппозиций, существующих вокруг понятий «рынок» и «капитализм»
Обличители капитализма считают, что капитализм (и его рыночный скелет) враждебны правам человека и демократии. Апологеты капитализма утверждают прямо противоположное. И придают своей апологетике сильный моралистический оттенок, думая, что богатство стран и народов, культивировавших экономическую свободу, объясняется именно их приверженностью «свободе» как моральной ценности. Историческая связь между развитием капитализма и правовой эмансипацией индивида очевидна, но направление этой связи не удается установить однозначно.
Среди моралистов популярно сопоставлять исторические успехи разных обществ и государственных образований. Вот как это выглядит у убежденного сторонника свободного предпринимательства — уже цитированного «квакера»: «Империализм не ведет к увеличению богатства. Самыми большими империалистами последних двадцати веков были Рим, Россия, Испания, Португалия, Оттоманская Турция, Монголия, империи инков, ацтеков и арабский халифат. Но развитие Англии и Франции, как недавно показал А. Мэддисон, началось до 1000 года, то есть до того как они стали империалистическими. Их богатство произошло от их изобретательности, нововведений и торговли. Нет, богатые страны стали богатыми, не обкрадывая других». Скептики в ответ на это непременно укажут, что различия между богатыми и бедными странами не есть исключительно результат их особенностей. Они сосуществуют в системе. Богатство одних стран если и не результат ограбления, то результат подавления свободногоо предпринимательства, или, если угодно, капиталистического уклада в других. Кроме того, происхождение богатства (и силы) стран, доминировавших в новой истории вполне могло быть эндемичным, но это вовсе не означает, что они не грабили и не подавляли другие страны, используя свое стартовое преимущество. На самом деле так и было, свидетельства чего тоже упоминаются в авторитетной книге Мэддисона.
Обличители капитализма уверяют: рынок поощряет алчность, беспощадность и безразличие к ближнему. Апологеты капитализма твердят, что эта система поощряет индивидуальную инициативу, самостоятельность, привычку соблюдать договоренности и реализм. Нетрудно заметить, что эта оппозиция строится на противопоставлении разных “добродетелей”. Апологеты не уверяют, что рынок не воспитывает алчность и пр. Они лишь указывают, что он поощряет иные, более важные добродетели.
Но иногда апологеты заходят дальше, настаивая что именно “капитализм — самая справедливое по своему внутреннему существу (inherently) общество из всех когда-либо существовавших” и что он “способствовал смягчению нравов”» [44].
Такое моралистическое обобщение нельзя считать корректным, равно как и более раннее и популярное представление, что при капитализме человек человеку волк и что капитализм якобы самое безнравственное общество в истории. Ни то, ни другое совершенно невозможно доказать. А сопоставлять современные нравы с нравами в Древнем Египте, или в империи инков, или в средневековой Европе, к чему нас подталкивает широкое историческое обобщение Мартина Вольфа, тоже вряд ли продуктивно.
Аргументация обеих сторон бывает очень примитивной или очень изощренной. В ходе препирательств обнаруживаются дремучие предрассудки и одержимость моральными табу, но также высказываются глубокие и тонкие соображения. Этика, экономика, социология, юриспруденция многим обязаны этим моральным препирательствам. Но сами по себе они надуманны и бесперспективны, поскольку не имеют конца. Почему же морализаторство так популярно и в чем его «провиденциальный» смысл?
Морализм существует в нескольких (вероятно, двух) функциональных вариантах.
Во-первых, это проповедь существующих моральных норм — традиционных, модифицированных и новых. Это воспитательная работа.
Во-вторых, это способ легитимации чьих-то интересов. Моральные оценки общественных классов, организаций и систем институтов, сообществ, наций, практик суть эпифеномен социальных конфликтов. Такого рода морализаторство занято не проповедью абстрактных ценностей или моральных табу, а обличением или апологией в терминах морали конфликтующих (конкурирующих) индивидов, социальных (имущественных и профессиональных), культурных (конфессиональных и этнических) групп и геоэкономических сообществ. Подобный моральный дискурс особенно обострился и рутинизировался в эпоху революций, холодной войны (геоидеологического противостояния) и партийного противоборства капиталистического и социалистического проектов. Эта традиция морализаторства есть результат контаминирования морали с геополитикой и большими общественными проектами (утопиями), характерными для XIXXX веков. Здесь морализаторство используется как средство пропаганды, то есть мобилизации масс на участие в конфликтах: «наше дело правое, мы победим.
Легко объявить все эти дискурсы демагогическим злоупотреблением моральными рефлексами индивида и моральными кодексами сообществ. На этом основании такой морализм можно было бы считать дисфункциональным. Но даже если предположить, что в нем имеется дисфункциональный элемент, этим дело не ограничивается. Морализирование, как практика, неустранимо из жизни обществ, как бы ни менялось его конкретное содержание. И то, что кажется на первый взгляд некорректностью или патологией, на самом деле — норма. Значительная часть культурного фонда (надстройки) общества артикулирована в моральном дискурсе. Так получилось из-за того, что, помимо пропаганды и контрпропаганды, морализм инструментален еще во многих отношениях. Это либо способ блокировать активность, нежелательную для господствующих в обществе групп, либо, наоборот, способ легитимизировать и таким образом стимулировать собственную активность агента. Морализм оказывается структурно функциональным потому, что он удовлетворяет неустранимые человеческие потребности, не удовлетворяемые на рынке — идеальном рынке [45]. Даже те, кто успешен на рынке, как показал долгий опыт европейской культуры, нуждаются в легитимации своего успеха. Не говоря уже о тех, кто нуждается в оправдании своего неуспеха. Либо это вариант компенсаторной мифологии, помогающей личности обеспечить себе психологический комфорт, нарушенный неудовлетворенностью своего положения в обществе. Либо, наконец, это мифология, легитимизирующая успех в обществе, то есть своего рода «моральное контрнаступление» на тех, кто уверяет, что успех не может быть достигнут «моральными» средствами («на трудах праведных не построишь палат каменных»).
Но морализирование имеет и еще один смысл. Дело в том, что экономическое обоснование любой акции и практики не может быть исчерпывающим [46]. Это обоснование всегда построено на некоторых допущениях и, стало быть, всегда остается возможность для конкурирующего перерасчета. Иными словами, всегда может быть рационально показана возможность иного эффективного решения проблемы. Особенно трудны «объективные» расчеты, когда речь идет о поддержании оптимального режима конкуренции.
Рационально мыслящие конкуренты все время находятся в ситуации, где им приходится решать так называемую «проблему узника». Это, когда индивиды, свободно преследуя свои личные интересы, действуют против всех и получают совокупный результат, который хуже для всех (включая их самих), чем он был бы, если бы все действовали согласованно. Исходя из этого, одна из современных школ политической экономии [47] [47] определяет в качестве «моральных принципов» такие правила поведения, соблюдение которых «позволит индивидам избежать подобной дилеммы и сознательно принять взаимно приемлемый результат. При таком понимании моральной проблематики и моральных принципов задача состоит в том, чтобы обнаруживать морально проблематичные ситуации и искать правила игры, позволяющие их избежать. Этические требования могут рационально обсуждаться в свете эмпирического и теоретического знания об инструментальных возможностях тех или иных правил. Такие этические требования суть в принципе гипотетические императивы, сообщающие участникам группы или законодателю, какие правила поведения им следует принять, если они хотят улучшить свою совместную долю» [48]. Одним словом, моральный дискурс есть определение предварительных условий для расчета индивидуальной эффективности предпринимателя. 
Решения по поводу монополий также не могут базироваться на чисто расчетной рациональности. Это ясно обнаружилось, когда на основании антимонопольных законов было возбуждено дело против компании «Майкрософт». Суд предписал разбиение компании и целый ряд правил, регулирующих отношения «Майкрософт» с пользователями единого софтвера «Виндоуз». Верховный суд США это решение отменил. Но как бы ни толковать существующие законы, они не могут предусмотреть все последствия монополии для экономики в целом. А эти последствия могут быть и положительными. Хайек в свое время отметил, что монополия плоха только тогда, когда она блокирует конкуренцию. И это потому, что конкуренция благоприятствует эффективности. Но в случае с «Майкрософтом» как с монополией дело обстоит как раз наоборот. Интегрируя новые программные возможности с системой «Виндоуз», «Майкрософт» повышает их функциональность. Корпорация работает в так называемой «сетевой индустрии», где обычная конкуренция компаний-одиночек не может обеспечить уровень кооперации, необходимый для деятельности каждой из них [49]. Единый стандарт в отраслях этого рода предполагает хотя бы одного монополистического агента. Но в результате уменьшается возможность того, что другие компании смогут предложить новые пионерные, улучшенные услуги. Обычно считается, что конкуренция способствует эффективности экономики
Джон Кэй, комментируя постановления суда по делу о монополии «Майкрософт», пишет: «Решения по таким вопросам — тонкое дело, и всякий, кто уверен, что знает правильное решение, — глупец. Даже сами Джек Уэлш (“Дженерал электрик”) или Билл Гейтс не представляют себе до конца, как и в каком направлении развиваются рынки, которые они обслуживают. И ни один экономист не располагает данными для надежного сопоставления издержек и доходов. По делу “Майкрософт” были вынесены два противоположных заключения, и найдутся экономисты, подтверждающие расчетами оба решения. Мы ждем от людей, что они будут принимать решения в ситуациях, когда они не знают, как следует решить. Мы не знаем, как обеспечить развитие рынка в самом эффективном направлении. Но это не значит, что нам совсем не нужна политика в области конкуренции. Самое важное решение по закону Шермана американский суд принял в 1911 году, когда он заставил разбить на части “Стандард Ойл” и “Американ Тобакко”. Такие гиганты, доминировавшие в американском бизнесе, как Дж. Гулд, Джон Д. Рокфеллер или дж.П.Морган искренне верили, что концентрация промышленности в одной централизованной организации неизбежна и желательна (нетрудно заметить параллели с госплановской логикой. — А.К.). Американское общество после бурных дебатов с этим не согласилось. Его удержал от этого страх, что в руках бизнеса окажется слишком большая власть. Американское общество отказалось подчинить свой интерес интересу бизнеса, а то, что эти интересы совпадают, — неправда. Сто лет спустя, после такого неудачного опыта центрального планирования, мы можем сказать, что это был правильный выбор... Борьба за плюрализм экономической структуры настойчиво велась все ХХ столетие. В ходе этой борьбы были после войны расформированы германские картели и японские дзайбатсу. Евросоюз привержен политике обеспечения конкуренции, отвергая как доктрину laisser faire, так и доктрину государственного контроля. Но борьбу за плюрализм надо вести не прекращая. Я склонен верить, что никакие масштабные слияния и поглощения в будущем не будут допущены, хотя я также уверен, что на каждый такой случай уже составлено экономическое обоснование. Те, кто направляет конкурентную политику, должны довериться своему инстинкту, а не расчетам и моделям... Цель антитрестовского законодательства проста: предотвратить концентрацию экономической и политической власти в руках больших компаний и добиваться этого несмотря на то, что в некоторых случаях это не будет на пользу потребителю. Благословим же конкуренцию, а не монополию, новичков на рынке, а не старожилов, плюрализм, а не концентрацию...» [50]. Подчеркну главную идею этого пассажа: дело не в большей эффективности плюрализма. В действительности доказать ее наперед невозможно, так же как невозможно доказать, что монополия эффективнее. Выбор в пользу плюрализма, как выражается Джон Кэй, инстинктивен. Он проистекает из нашей ценностной ориентации. А она предположительно выглядит так: мы не хотим что бы кто бы то ни было, включая бизнес, забрал над нами слишком много власти и будем этому сопротивляться, чего бы нам это ни стоило.
Споры о том, какую часть дохода можно считать заслуженной, а какую нет, тоже упираются в тонкости и условности экономических расчетов и категорий и уводят в дурную бесконечность. Мы находим выход из этой неопределенности опять-таки с помощью инстинкта справедливости.
Но в этих и подобных случаях инстинктивный, то есть иррациональный, выбор тоже должен быть как-то рационализирован и легитимизирован. Это и делается с помощью морализаторства.
Например: «Некоторые высшие менеджеры забыли все приличия. Звериный грабительский капитализм угрожает открытому обществу... Корни этого безобразия в том, что стремительно деградирует мораль... Некоторые менеджеры крупных конгломератов, концернов, финансовых институтов и медиа-концернов бессовестно используют власть и могут стать угрозой самому существованию открытого общества, если политики в парламенте и правительстве не осознают эту угрозу и не примут меры... Беспокоит пример Сильвио Берлускони. Если принцип выживания самых бесцеремонных и самых сильных, если этот социальный дарвинизм распространится, то целостность и солидарность нашего общества будут разрушены. Социальная политика, необходимая помимо рыночного механизма, и так недостаточна... Алчность, властолюбие и мания величия пагубно сказываются на поведении наших высших менеджеров» [51]. Иными словами: забудьте про эффективность. Принцип дороже. И коль скоро этот принцип не есть принцип экономической эффективности, то это моральный принцип.
Он отличается от экономического тем, что это свободный выбор, специфически рационализированный. В принципе возможны три варианта неэкономической рационализации. Выбор по жребию (со ссылкой на судьбу); выбор по произволу выбирающего (я так хочу) или выбор со ссылкой на Бога. Последний вариант и есть то, что мы называем моральной рационализацией.
Нетрудно заметить, что общества, основанные на двух других принципах, оказались тупиковыми. А общество, изобретшее единого Бога и мораль, затем изобрело свободное предпринимательство и рыночную экономику. Именно в этом обществе они стали доминирующим укладом, а также структурным ядром общества. Современный капитализм возник в ходе морального дискурса — морализаторства; он продукт не столько частных предпринимателей, сколько моралистов. Вытеснение морализирующего дискурса из современного общества, похоже, выбьет из-под него фундамент, на котором оно стоит.
Или иначе: «Рыночная экономика, как она выглядит в общих чертах у Адама Смита, — необходимая часть общественного устройства, может быть, даже его самая важная часть. Но экономика не может функционировать в вакууме; она должна быть встроена, и должна быть понята как встроенная, в структуру «законов и институтов» [52].
Поэтому автор, пишущий, что «эффективность рынка доказана» и выражающий ворчливое недоумение по поводу того, что эта победа «повсюду вызывает недовольство» и что «усиливается его моральная критика» [53], совершенно неадекватен ситуации. На самом деле нет ничего более естественного. Если влиятельный в первой половине ХХ века аргумент «неэффективности рынка» отвергнут, то с каких еще позиций, кроме моральных, его следует критиковать? Или иначе: если мы критикуем рынок, то как еще мы можем артикулировать эту критику? Никто ведь не станет утверждать, что рынок не следует критиковать вообще и в принципе. Тут кажется все согласны: нет ничего такого, что не следовало бы критиковать. Обратное утверждение в современном обществе было бы расценено как грубая политическая некорректность, как нечто противное и морали, и здравому смыслу.






Примечания
[1] Это не совсем так, но казуистика на эту тему потребовала бы много места, и здесь я от нее уклонюсь. Замечу лишь, что возможны моралистические дискурсы, где сама «эффективность» выглядит как моральная ценность.
[2] Die Zеit. 2003. № 50.
[3]Acton Institute for the Study of Religion.
[4] Sirico R. Economics, Faith and Moral Responsibility, 1993. P. 1.
[5] Hayek F.A. Law, Legislation and Liberty. Vol. 2. Routledge, L, 1982. P. 68.
[6] Перси Барневик (Percy Barnevik), основатель и один из руководителей инженерно-машиностроительного конгломерата ABB. ABB рассматривался как европейский ответ «Дженерал электрик». В октябре 2002 года он был на грани банкротства (1 млрд только срочных долгов), его акции падали, и рейтинговое агентство Муди сильно понизило его рейтинг. См.: Financial Times (далее FT). 2002. Oct. 22.
[7] Эта, так сказать «крылатая» фраза широко циркулирует в Интернете. См., например: global-labour.org/Greenfield
[8] Becker G., Murphy K. Social Economics: Market Behaviour in a Social Environment. L., 2000. P. 144.
[9] Так это называют во Франции и вообще в Европе; в англосаксонских странах то же самое именуют неоконсерватизмом.
[10] Fitoussi J.-P. La Règle et le choix de la souveraineté économique en Europe. P.: Seuil, 2002. P. 79—80 (Кеннет Арроу — еще один нобелевский лауреат).
[11]Артур Шлезингер даже трактует всю американскую историю как двухфазовый цикл, где фаза подъема всеобщего благосостояния регулярно сменяется фазой расцвета личных интересов; в первой фазе влиятельна идеология социальной справедливости, во второй — социальный дарвинизм (Schlesinger A., Jr. The Cycles of American History. N. Y., 1987).
[12] ВВП на душу населения в группе ныне развитых стран в 1700-м был почти в два раза больше, чем в группе отставших стран; в 1820-м в два с небольшим раза больше, а в 1998 году в семь раз больше (Maddison A. The World Economy: A Millenial Perspective. OЕCD, 2001. P. 46). Китай между 1500 и 1950 годами вообще топтался на месте, в Индии рост почти прекратился после 1700-го, в Индонезии после 1820-го (Ibid. P. 90).
[13] Половина населения земли живет меньше чем на 2 дол., а 20 проц. — меньше чем на 1 доллар.
Но с 1987 до 1993 год эта доля уменьшилась до 20 проц. от 24 проц., а в Восточной Азии с 27 до 15 процентов. В начале XIX века душевой доход в мире составлял 650 долларов. Вероятно, 2/3 населения жило менее чем на 1 дол. в день (FT. 2001. Jan.21.01).
[14] Hayek F.A. Op. cit. Vol. 3. P. 165.
[15] Здесь и дальше: The Classical Liberal Quaker. Letter No. 45. 2002. May 14. Этот квакер или стилизующий себя под квакера профессор экономики в университете Сан Хозе Дж. П. Пауэлсон (J. P. Powelson).
[16] Моралистический дискурс может вообще считать вэлфер аморальным, если моралист возлагает вину за бедность на самих бедных. Эта разновидность морализма способна доходить до крайности, санкционируя ликвидацию «лишнего» населения. Данный вариант морализма в современном цивилизованном обществе «политически некорректен» и не имеет легального статуса, хотя «в разговорах» такие убеждения гораздо более распространены, чем принято считать, — и это тоже морализм.
[17] Tageszeitung. 13.12.2003.
[18] Епископов обвинили в том, что они отказались от католической социальной доктрины и фактически усвоили идеологию экономического либерализма, импортированную из Америки. Предыдущий документ «Церковное слово о социальном» (“Sozialwort der Kirchen”), принятый совместно с Евангелической церковью, был ориентирован на легитимацию «социального государства», корректирующего рыночные механизмы в пользу бедных. Он был даже «левее» позиции Ватикана и ближе по духу к «теологии освобождения», которую Ватикан считает еретической. Епископы, естественно отрицают, что изменили христианской морали. Они, дескать, по-прежнему на страже интересов бедных. Однако очевидно, что социальная доктрина немецких католиков меняется тематически.
[19] The Economist. 2003. Apr 3.
[20] Gronbache G. The Need for Economic Personalism // Market and Morality. Vol. 1. No 1. March 1998.
[21] Поиски ответа на этот вопрос важны для определения политической стратегии. Цепь скандалов, начавшаяся два года назад с «Энрона», продолжается. Доверие ко всей системе сильно подорвано. Это может обернуться серьезным подъемом социального недовольства квазиклассового характера: в США имеется 50 млн владельцев акций, чей доход и благосостояние ощутимо зависят от дивидендов, а стало быть, и от добросовестности тех, кто манипулирует фондами.
[22] Недавний типичный пример: Эллиот Спитцер, нью-йоркский прокурор, ставший центральной фигурой во время эпидемии корпоративных скандалов, возбудил дело против пяти исполнительных директоров телекоммуникационных компаний по обвинению в «несправедливом обогащении» (unjust enrichment). Они получили IPOs от инвестиционного филиала крупнейшего финансового института Citigroup. Другой пример: Из 36 компаний, чьи акции рекомендовал модный аналитик акций в сфере телекоммуникаций Джек Грубман в 1998—2002 годах, 16 оказались банкротами, включая такие шумные случаи, как скандалы с WorldCom и Global Crossing. Финансовая группа «Cоломон Смит Барни» рекомендовала к 2001-м около 1 200 и все они были убыточны. Рекомендаторы получили IPO. Эллиот Спитцер назвал это «коммерческой взяткой» (FT. 2002. Oct. 3).
[23] FT. 2002. Oct. 4.
[24] The Business. 2003. Dеc. 7.
[25] FT. 2002. Sept. 29.
[26] FT. 2003. Feb. 8.
[27] The Business. 2003. Nov 30.
[28] John Byrn в: The Business. 2002. July 23.
[29] J. Doward в: Observer. 2002. Mar. 24. Инструктивные трактаты «МакКинзи» — библия чемпионов «новой экономики». Например, «In Search of Excellence» и «The War for Talent» полны социал-дарвинистской бравады.
[30] Daily Telegraph. 2003. Dec. 7.
[31] Tageszeitung. 9.1.2004.
[32] FT. 2003. May 1.
[33] The Economist. 2004. Jan. 15.
[34] The Economist. 2003. Sep. 18.
[35] Есть упорные кейнсианцы, продолжающие считать, что паника была напрасной и что внешние факторы (вроде нефтяного  шока) помешали полному успеху этой стратегии.
[36] Не только корпорации берут на себя валовой национальный дефицит, но и потребители. Рост потребительского кредита, поощряемого банками, в 1990-е годы тоже был головокружительным.
[37] Gronbacher. G. Оp.cit.
[38] Ibid.
[39] Ведомости. 2004. Февр. 5.
[40] На деле это сводится к элиминированию фиксированного процента и, в сущности, означает «дележку прибыли и убытка», а разница оказывается микроскопической (Kuran T. Islamic Economics and the Islamic Subeconomy // J. of Economic Perspective. 1995. Vol. 4. P. 162).
[41] Например, влиятельное и даже знаменитое частное сыскное агентство Kroll.
[42] Мартин Вольф (Martin Wolf) в: FT. 2002. July 2.
[43] Ibid.
[44] Wolf M. The Morality of the Market // Foreign Policy. 2003. Sept./Oct. No 138. P. 47.
[45] Теоретически можно себе представить, что они могут удовлетворяться как-то иначе, нежели в форме морализирования. Практики некоторых индивидов указывают на такую возможность. Криминальная активность — одна из таких возможностей, хотя и нарушители общественной морали не чужды морализирования. Можно даже подозревать, что их склонность к морализированию сильнее, чем у тех, кто на самом деле придерживается морального кодекса. И сталинизм, и нацизм были попросту помешаны на морализаторстве.
[46]Есть и еще кое-что. Даже если бы рациональная калькуляция эффективности имела одно, а не несколько равноправных решений, рациональные решения, и особенно аргументы в их пользу, артикулированы так, что  средний индивид со средними человеческими способностями не может их понять. А если и может, то никакой довод ему не покажется объективным, если он расходится с его интересами. Одним словом, рациональная аргументация в обществе не работает. А нерациональная и есть то, что артикулируется как моральный дискурс.
[47] [47] Она именует себя «конституциональная политическая экономия», ссылаясь на особым образом прочтенного Адама Смита и опираясь на идеи «социального рынка», как их развивала так называемая «фрайбургская школа» (Вальтер Онкен), и теорию «общественного выбора», разрабатываемую «виргинской школой» (нобелевский лауреат Джеймс Бьюкенен).
[48] The Economist’s Vision / J. Buchanan, B. Monissen (eds). N. Y., 1998. P. 44—45.
[49] Richard A. Epstein в: FT. 2002. Nov. 13.
[50] FT. 2001. July 10.
[51] Schmidt H. Op.cit.
[52] Buchanan J. Freedom in Constitutional Contract: Perspectives of Political Economist. L., 1977. P. 5.
[53] Wolf M. Op. cit., p. 47



                                                                              АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ

                     ЭНРОН:  ОЛИГАРХИ  И  ПРЕЗИДЕНТЫ  ИЛИ  КОРОЛИ  И  КАПУСТА
(«Новое время» 24 февраля 2002 года)

Банкротство энергетического гиганта ЭНРОН, конечно, обнаружила слабые места американского экономического порядка.

Оказалось, что в распоряжении корпорации имеется целый набор трюков, с помощью которых она может долго скрывать свою финансовую несостоятельность. Многие из этих трюков формально вполне легальны. Среди них вынесение части долгов на балансы искусственно созданных партнёров. Такие партнёрства (обычно офшорные) обеспечивают несколько оперативных возможностей, про которые говорят «ловкость рук, никакого мошенства». В случае ЭНРОНа таких портнёрств было множество, в прессе называются цифры от 700 до 3000 тысяч. Их главным творцом был Эндрю Фастоу. Сам он положил себе в карман около 30 миллионов долларов. Другие высшие менеджеры тоже вышли из афёры сильно разбогатевшими. Постаради тысячи сотрудников. Они потеряли свои пенсионные фонды, а их акции были обесценены. ЭНРОН, так много сделавший для «свободы предпринимательства» запрещал своим сотрудникам продавать акции, полученные ими в накопительных схемах.

По признанию одного высокопоставленного аудитора, фирмы просто вынуждены создавать фальшивые партнёрства, когда их инвесторы расчитывают на быстрый оборот капитала.  Часто инвестиционные банки буквально навязывают им такую схему. Прибыли многих компаний, включяемых в биржевые индексы бывают завышены весьма значительно – до 15%.

В случае с ЭНРОНом JP Morgan Chase и Citigroup, похоже, были причастны к такой практике и теперь сами в этом признаются. Они сами имели участие в офшорных компаниях, куда ЭНРОН перемещал свои балансы. Эти банк-группы комбинируют коммерческую деятельность, инвестиции и страховые операции. Считается, что этот сравнительно новый тип финансового агента оказался с некоторых пор нужен, как раз чтобы обеспечивать деятельность таких гигантов как ЭНРОН. Беда, однако в том, что комбинация многих финансовых функций в одних руках подрывает систему перекрёстного контроля.

Другой эксперт по акционированию считает, что в экономике есть зоны, где предприятия сильно мотивированы к фальсификации балансовых счетов. Склонность к этому обнаруживают технологические компании, медия и связь. Другая опасная зона – лизинг, например, самолётов и подвижного железнодорожного состава. Уязвимы в этом отношении и производства с долгим сроком оборота капитала. Скажем, в деловых кругах хорошо знают о своеобразной бухгалтерии авиамоторной фирмы Роллс-Ройс. (Файнэншл Таймс, 8 февраля).

Нетрудно заметить, что речь идёт о новейших отраслях экономики, и приватизируемых теперь естественных монополиях в сфере общественных услуг. Именно в эту сторону смещается хозяйственная активность в постиндустриальную эпоху. Так что дурная практика (даже формально законная) будет распространяться по мере научно-технической революции, приватизации и разрегулирования.

В разрегулировании  рынка и финансовой деятельности особенно нуждаются такие корпорации как ЭНРОН. Этот глобальный гигант вырос не просто из сравнительно небольшой компании, но из региональной энергораспределительной компании (Техас). Много таких компаний возникло в результате разбивки естественных монополий в ходе приватизации национальных сетей общественных служб. Региональный характер этих компаний в известной мере мешает им проникать на «чужую территорию» и затрудняет практику поглощений. Чтобы устранить эти препятствия нужна парадоксальная комбинация максимальной свободы действий с административными поблажками. ЭНРОН был одним из главных лоббистов разрегулирования. Его пожертвования в избирательные кампании как республиканцев так и демократов (2,5 миллиарда долларов в 2000 году!), указывают на то, что ЭНРОН добивался влияния в штатной и федеральной администрации, кто бы ею ни заправлял. В администрации Буша у ЭНРОНа были сильнейшие позиции. Среди тех, кто имеет интересы в  ЭНРОНе министр обороны Доналд Рамсфелд, его заместитель Уильям Уинкенуэрдер, заместитель министра финансов Марк Уайнбергер, заместитель минитстра экономики Катлин Купер, заместитель министра образования Юджин Хикок. Да и сам Буш и вице-президент Дик Чейни тесно связаны с техасским энергетическим комплексом. Ничто не указывает на то, что правительственные круги покрывали махинации с гроссбухами ЭНРОНа, но, конечно, при их участии создавалась атмосфера, в которой подобная практика оказалась востребована.

В существующей системе вроде бы есть институт, позволяющий избежать подобных эксцессов.  
Это – аудиторы. Но насколько они на самом деле надёжны? Балансовые счета ЭНРОНа проверяла английская бухгалтерская фирма «Артур Андерсен». То ли она не заметила, что ЭНРОН утаивал долги, то ли не требовала от ЭНРОНа более прозрачной документации. Последнее можно расматривать как профессиональную несостоятельность. Но это кажется совершенно невозможным, поскольку «Артур Андерсен» принадлежит к профессиональной элите. Значит, скорее всего аудитор смотрел на это сквозь пальцы, даже располагая компрометирующими документами. Когда разразился скандал, «Артур Андерсен» участвовал в уничтожении документов: говорят, что они сжигались буквально тысячами. Весной 2002 года конкуренты стали подозревать, что с ЭНРОНом не всё ладно. В августе 2002 года один из вице-презедентов ЭНРОНа (её зовут Шеррон Уоткинс) забила тревогу, но «Артур Андерсен» вплоть до ноября упорно продолжал «давать добро» счетам ЭНРОНа.

А теперь выясняется, что были и более ранние сигналы финансовой несостоятетельности ЭНРОНа. «Нью Йорк Таймс» (7 февраля), а затем «Tageszeitung» (8 февраля) сообщили, что немецкий концерн VEBA  уже три года назад унюхал неладное. Тогда VEBA рассматривал возможность слияния с ЭНРОНОм, проверял его финансы и, обеспокоенный его делами с так называемыми «партнёрами», отказался от намечавшейся сделки.

Появление в деле ЭНРОНа бухгалторов «Артур Андерсен» неожиданно придало делу ещё один оттенок.  Питер Оуборн в еженедельнике «Спектейтор» (28 января) обратил внимание на тесные связи «Артур Андерсен» с... правящей лейбористской партией в Великобритании. Если ЭНРОН в Америке закачивал деньги в обе партии, то «Артур Андерсон» был связан именно с лейбористским правительством. П.Оуборн особо подчёркивает, что при  правительстве тори эта фирма была не в чести. В начале 80-х годов она оказалась замешана в громкой афёре Джона де Лореана, собиравшегося построить большой автомобильный завод в Белфасте. После этого тори  совершенно отстранили её от государственных заказов. С 1992 года «Артур Андерсен» стал обслуживать лейбористскую партию, участвуя в разработке её программных документов по экономике. Когда лейбористы пришли к власти в 1997 году, «Артур Андерсен» делегировал своих людей в правительство: Патриция Хьюитт стала вторым человеком в министерстве экономики, а ещё двое оказались на высоких постах в министерстве финансов.

Питер Оуборн выражает удивление, почему консервативная оппозиция не использует эту возможность для компрометации правительства. Но, может быть, эта связь компрометирует не столько правительство (или, если угодно, лейбористскую партию), сколько уадиторско-бухгалтерский бизнес. Институт, призванный быть независимым контролёром, оказывается на самом деле зависимым от всех. Как аудитор связан с правительством и политическими структурами, мы видели. А с фирмами он связан не только по линии аудита, но и, как и государство, по линии консультаций. Причём за консультации бухгалтерские фирмы получают от своих клиентов во много раз большие гонорары, чем за аудит. Налицо конфликт интересов.

Смещая наше внимание с корпорации (ЭНРОН) на аудитора («Артур Андерсен»), мы переносим наш интерес с рынка на рыночную инфраструктуру. Это очень многозначительно. Дело в том, что ведь банкротство – обычная и даже необходимая вещь в свободно-рыночной экономике. Этически не вполне корректные трюки вызывают, конечно, сожаления. Совершенно справедлива их критика. Но понятно, хотя и не особенно приятно это признавать, что без них не были бы возможны полезные нововведения, эволюция рынка и вообще экономическое развитие. Если авантюры кончаются удачно и никто не пострадал, удачливых авантюристов носят на руках как благодетелей общества, даже если задним числом становится известно, что какие-то законы были при этом нарушены. Господствет мнение, что законы – сами по себе зло; они опутывают предпринимательство ненужными ограничениями.  Даже то, что закон считает мошенничеством, общество готово счесть неизбежным злом и меньшим злом по сравнению с полным удушением инициативы со стороны чрезмерно бдительного бюрократического государства. Предпологается, что бизнес сам справится с нарушениями закона, поскольку в его же интересах иметь эффективную инфраструктуру, блокирующую деструктивные практики. Случай с аудиторами ЭНРОНа показал, что как раз инфраструктура может оказать самым слабым звеном рыночной экономики.    

Европейские комментаторы указывают на то, что европейская система регулирования финансовыых операций не допускает подобных махинаций. В английской бухгалтерской практике есть даже специальное правило, касающееся перемещения долгов на балансы дочерних партнёров. Тем более лучше защищены Франция и Германия. Вообще в Европе сильнее государственный надзор, осуществляемый специальными институтами, которые в Англии именуются –цепными собаками» (watchdogs). Но замечено, что их прерогативы в Британии всё более урезаются. Общая тенденция – следовать в русле Америки. Как заметил известный и упрямый защитник прерогатив государства Уилл Хаттон, («Обзервер» 13 января) похоже, что тут имеет место чисто идеологическая одержимость. Ведь в Англии, в отличие от США, политическая машина вовсе не так зависит от деловых кругов. В Америке политическая жизнь в сущности финансируется деловыми кругами, а в Европе политика совершенно иначе встроена в общество... 

Бизнес, однако, заинтересован в свободе действий, но отнюдь не заинтересован в подобных банкротствах. От них идут широкие круги по воде. Они подрывают конъюнктуру. И что, может быть, ещё хуже подрывают доверие инвесторов к тем, кому они ссудили капитал. А ведь любой крупный бизнес существует и растёт исключительно благодаря системе кредита. Теоретики свободного предпринимательства, конечно, могут пожимать плечами, и видеть во всём этом знаменитую «невидимую руку» Адама Смита, убирающую неэффективных агентов и возвращающую экономику к её наиболее эффективному состоянию. Но самим бизнесам от этого не легче. Бизнесмен нуждается в балансе свободы и надежности, и в этом смысле он ничуть не отличается от обывателя. Когда говорят о «надёжности», обычно вспоминают про государство.

Практика государственного регулирования оказалась в своё время неадекватной новейшим тенденциям в производстве и организации бизнеса. Хотя случай с ЭНРОНом, казалось бы, заставляет нас скорректировать своё отношение к проблемам регулирования экономики, как будто бы никто из ответственных агентов (включая политические круги) не призывает нас вернуться к «этатизму». Однако что-то же надо делать.

Уже предлагаются многочисленные, в основном законодательные меры. Например, повидимому, аудитные фирмы будут лишены консультативной функции во избежание их зависимости от клиента. Директорские зарплаты будут, возможно, запрещено привязывать к так называемым «опционам». При нынешней системе у директоров слишком силён соблазн завышать финансовые результаты деятельности корпорации. Инвесторам должна быть обеспечена полная прозрачность финансовой документации. Но скептики указывают на то, что законодательство явно не поспевает за жизнью, а джунгли законодательства становятся всё более плотными и сами по себе порождают хаос. Повидимому, всё-таки экономический порядок должен быть проще, но прозрачнее и больше ориентирован на компенсацию эксцессов, чем на их предотвращение.

Ххххххх

Александр Кустарев
Бизнес и контроль
(публикация «Деловые люди» 2005-2006 годы. В сети я обнаружил ее перепечатку на сайте https://mkset.ru/ 29 ноября 2005 года. Смешная деталь: в моей заметке сказано «предпринимател Дмитрий Головин». Редакция сайта почему-то решила назвать его «некий». Боюсь, так она хотела зачем-то его дезавуировать. Видимо, его инициатива не была популярна в известных кругах. Только что на сайте созданного им «Комитета 101», пытавшегося санировать русский бизнес, появилось сообщение: В связи с прекращением деятельности Антикоррупционного Некоммерческого Партнерства “Комитет 101” сообщаем о ликвидации Организации с 28 марта 2019 года.)

Как сообщил еженедельник  "Эксперт-Урал" (21 февраля 2005), предприниматель Дмитрий Головин создал некоммерческое партнерство "Комитет 101". Цель организации - заставить государственные органы работать в соответствии с законом. "Комитет 101" совместно с Уральской палатой недвижимости проводит опрос предпринимателей. Заполняют анкеты в основном представители малого и среднего бизнеса, то есть та сила, которая, по словам самого Головина, "в индустриально развитых странах составляет самый массовый слой предпринимательства, а у нас  - самый ущемляемый чиновниками". Оцениваются такие показатели, как применение норм права, дисциплина и профессионализм, уровень сервиса, непредвзятость и порядочность. Влиять на чиновников можно, говорит Головин. Пока рычагов нет, но их нужно создать.

Головин говорит, что его вдохновил опыт рейтинга судей в США. Он мог бы сослаться и на многое другое. Практика контроля и рейтингов растёт и ширится по всему миру. Все пристально наблюдают за всеми. Назовём всем ныне известные рейтинговые агентства Standard & Poors (S&P), Moodys Investors Service и Fitch (оценка кредитоспособности), или такую теперь популярную организацию как "Transparence international" (индекс коррупции). За транснациональными корпорациями присматривает Corpwatch или, например, Center for Public Integrity - "Центр общественной сознательности", проверяющий бизнес, так сказать, "на вшивость". Всем известны такие агентства экологического контроля как "Greenpeace", или общество (даже, пожалуй, целое общественное движение) для защита интересов потребителей, издающее знаменитый журнал Which. В Англии после приватизации целых секторов экономики, особенно общественных служб и естественных монополий были созданы для надзора над ними так называемые "цепные собаки" (Watchdogs). Частное сыскное агентство Kroll, составляет по заказам одних фирм досье на другие формы, то есть занимающаяся в сущности коммерческим шпионажем. Она была недавно оценена (при перепродаже) почти в 2 млрд долларов. Прообраз всех этих агентов контроля - аудиторские фирмы, давно уже ставшие ключевым эдементом инфраструктуры рынка.
 
В сфере контроля произошли заметные сдвиги. Раньше эта функция полностью принадлежала государству. Теперь в этой сфере всё более активны организации гражданского общества и сам рынок. А государство  из контролёра само всё больше становится подконтрольным.

Как инструмент гласности и прозрачности агенты формализованного контроля безусловно неустранимый участник общественно-хозяйственной жизни. Эта агентура решает проблемы, на которых в своё время сломала себе зубы демократия советского типа: она воплощает святую идею "народного контроля". Но у всякой медали есть две стороны. Агенты народного контроля включаются в механизм конкуренции. И теория ещё должна решить, оздоровляет ли это конкуренцию или, наоборот, искажает и отравляет.

Но это ещё не всё. Народный контроль сам легко коррумпируется и (или) превращается в инструмент шантажа. В 2002 году после серии корпоративных скандалов возникли сомнения в том, что крупные рейтинговые агентства плохо справляются со своей работой. Им ставили в упрёк, что они не смогли во время предпредить рынок о неблагополучии таких корпораций как "Энрон", эставя им неизменно высокий рейтинг вплоть до самого краха. Во Франции, наоборот, ряд крупных корпораций (Alcatels, Vivendi Universals) выступил с жалобами на то, что им искусственно занижают рейтинг. Главные рейтинговые агентства, монополизировавшие эту функцию, тоже подвергаются критике за недостаточную обоснованность своих оценок.

Контроль - это превосходно. Но кто будет контролировать контролёра?