Sunday 26 July 2015

Макс Вебер о Версальском мире




  Версальский мир  Макс Вебер о России

Ганс Дельбрюк, Макс Вебер. Макс граф Монжела, Альбрехт Мендельсон-Бартольди 
Замечания к докладу Комиссии союзников и ассоциированных стран по вопросу ответственности за начало войны. (перевод А.Кустарёва)


Hans Delbrueck, Max Graf Mongelas, Max Weber, Albrecht Mendelssohn Bartoldy
Bemerkungen zum Bericht der Kimission der Alliierten un Assoziierten Regierungen ueber die Verantwortlichkeit der Urheber des Krieges
Versailles, den 27. Mai 1919

Перевод по тексту Gesammelte Politische Schriften. Tuebingen, 1988, ss.571-586 В полном собрании сочинений Вебера (Max Weber Gesamtusgabe) этот текст находится в томе  I/16
                                                        
                                                            Предисловие переводчика
Предлагаемый здесь для любознательных текст оспаривает заключение Версальской комиссии по заключению мира. 
Эту записку Версальской комиссии, известную также как «письмо профессоров», по словам Марианны Вебер, написал сам Вебер. Ее происхождение Вольганг Моммзен представляет так. В 1919 г немецкая публика думала что в основу мира будут положены 14 пунктов Вильсона но эти ожидания не оправдалиссь. Кабинет в Берлине (Шейдемана) был склонен принять общие условия и затем торговаться по частным вопросам. Победила более трезвая линия Маттиаса Эрцбергера, опасавшегося что в случае оккупации будет покончено с единством райха и будут навязаны еще более жесткие условия. Правительство предпочло репарации территориальным потерям, грозившим в случае, если мир не будет подписан и Германия будет оккупирована. А может быть, как продолжает Моммзен, в Берлине боялись что ввергнут страну в хаос с последующей большевизацией – нацизм еще не появился на сцене. Но еще до того, как Берлин решил подписать мирный договор, Брокдорфф-Рантцау, возглавлявший немецкую делегацию в Версале, был возмущен и даже подумывал отказаться от переговоров. Он обратился за поддержкой к четырем авторитетным профессорам. Вебер, как и Брокдорф-Рантцау, склонялся к тому чтобы не подписывать мир и рискнуть оккупацией. Отсюда его резкое возражение по поводу виновности в войне  Вероятно его черновик был даже более резким, но он утерян. Сохранившийся текст писал Walter Schuecking. [W.Mommsen Max Weber and the Peace Treaty of Versailles // Thw treaty of Versailles: a Reassessment  after 75 years Cambridge U P 1998]
«Письмо профессоров» представляет собой введение к подборке документов, упоминаемых в письме как «приложения». Таких приложений - одиннадцать; они упоминаются в «письме» под номерами  I-XI. Все это фигурировало в немецкой "Белой книге", то есть сборнике материалов, подготовленных немецкой стороной к мирной конференции в Версале (Die Deutsche Weissbuch ueber die Schuld am Kriege, 1. Ausgabe, ss.56-68, 2. Ausgabe, ss. 63-77).

«Письмо профессоров» имело широкое хождение в Веймарской Германии в первые годы после войны, но в историографии происхождения войны оно очень мало востребовано. Даже в немецкой ревизионистской традиции на него никто не ссылается, хотя ее представителям оно, разумеется было прекрасно неизвестно. Это можно объяснить тем, что им не нужны были никакие подсказки, на ту же самую проблематику они выходили сами. И «Письмо», таким образом, было не более чем одной из критических реакций на Версальский мир, а не каким-то откровением. Максимилиан Монжела (один из подписавших «Письмо»), кстати, затем стал одним из самых активных ревизионистов Max Graf Mongelat. Zur Schuldfrage. Eine Untersuchung ueber den Ausbruch des Weltkrieges. Berlin, 1921..
 Американские ревизионисты тоже не апеллируют к «Письму». Может быть из-за того, что ничего не слышали про него от немцев в тех случаях, когда обращались к немецому ревизионизму. Но и те, кто зависел от немецкого ревизионизма и те, кто не зависел, должны были знать о нем из немецкой «Белой книги». Скорее всего, им было трудно как-то особо выделить этот текст из «Белой книги» в целом и из массива немецкого ревизионизма. Подписавшие письмо не были в Америке столь же известны и авторитетны как в Германии. Даже Вебер. Даже для самого яркого и упорного ревизиониста, каким был Гарри Элмер Барнс, сам, кстати социолог по основной профессии.
Старая ревизионистская традиция, муссировавшая ту же проблематику и в том же духе, что и «Письмо профессоров», сама потом заглохла и после Второй мировой войны ссылки на нее почти исчезли из магистральной историографии. Можно даже подозревать, что чем моложе историки, занятые в этой отрасли литературной индустрии, тем меньше они со старым ревизионизмом знакомы. Этому есть простое объяснение.
Ревизионизм 20-х годов не остался без последствий. Особенно за пределами Германии. Во Франции и в Англии (не говоря уже об Америке) возобладал здравый смысл и скандальная односторонность Версальского мира стала казаться очевидной. Взять на себя вину вместо Германии  не рвался никто, но все признавали или по меньшей мере сознавали, что каждый участник войны так или иначе несет за нее ответственность.  Или как участник конфликта империалистических (великодержавных) интересов, на чем настаивали с самого начала лево-социалистические круги во всех странах и Коминтерн. Или как неосторожные и неумелые правительства, ответственные за неадекватность дипломатических усилий, коррумпированных к тому же круговым блефом.
Вторая мировая война привела к тому, что этот консенсус снова пошатнулся и усилился авторитет версальской версии. Сначала критика Версаля была скомпрометирована злоупотреблявшими ею нацистами. А после войны у Германии возник комплекс вины, а в результате военного поражения и оккупации стала по новому концептуализироваться германская государственность. И ФРГ и тем более ГДР включили признание исторической вины Германии за Вторую мировую войну в формулу своей легитимности. Виновность Германии во второй мировой войне после Нюрнбергского процесса не вызывала в самой Германии никаких сомнений ни у кого, кроме нераскаянных нацистов, да и то отнюдь не у всех, поскольку ядро нацистского движения никогда и не скрывало своих агрессивных намерений, возводя их в добродетель. И в результате некоторой контаминации в «комплекс вины» попала и первая мировая война.
В этой атмосфере появилась и ее укреплению очень способствовала книга Фрица Фишера "Griff nach der Weltmacht" (1961 г.). В ней Фишер подробно обосновал в сущности версальскую «проантантовскую» версию, показав, что планы военной агрессии были постоянной и органической частью мировой стратегии германского империалистического государства. Публикация отрывков из книги Фишера в журнале "Шпигель" превратила ее в крупное общественное событие. Вокруг нее разгорелась бурная полемика. Вначале она была принята в штыки, и Фишер бы официально осужден. Но в конце концов немцы если и не согласились считать себя виноватыми, то перестали так уж непримиримо настаивать на своей невиновности. Может быть для такого сдвига во внутринемецком консенсусе было важно то, что английские и французские историки со своей стороны тоже уже не настаивали на исключительной вине Германии. Только в СССР и позднее в России, наоборот, наметился сдвиг от доктрины «всеобщей (империалистической) вины» в сторону признания особой вины Германии.
Так получилось, что аргументы в пользу Германии на этом «суде истории» банализировались, и вся проблематика «виновности» остыла. И письмо Вебера-Дельбрюка-Монжела-Мендельсона, и без того остававшееся все это время в тени, теперь уже не вспоминал никто.
Однако мне кажется, что через 100 лет оно приобретает инструментальую ценность. Не как авторитетная точка зрения в споре о виновности в войне, а как авторитетная ранняя тематизация тогда еще предстоящего аналитического комментирования происшедшего, то есть как исследовательская программа.. Теперь будет интересно проследить как развивались 100 лет после Первой войны темы, намеченные в «Письме професссоров». Даже не приступая к этой работе сейчас, замечу предварительно, что она может иметь две цели. С одной стороны, мы можем оценить достоинства исследовательской программы, предложенной в «Письме профессоров», сопоставляя ее с последующей историографией. С другой стороны, мы можем оценивать успехи историографии, сопоставляя ее с исследовательской программой, изложенной в «Письме профессоров». Второй угол зрения кажется мне более содержательным, поскольку после консенсуса (относительного, конечно), сложившегося к началу 80-х годов, определенно поднимается новая волна ревизионизма. Нужно надеяться кстати, что в ней примут участие и российские историки, до сих пор не создавшие полноценной интерпретации участия в Первой мировой войне России.
                                                                        ххх
Ранее этот перевод публиковался дважды: «Русский исторический журнал (РГГУ)». Том I № 4. Осень 1998 и «Макс Вебер о России». Москва, РОССПЭН, 2007. Сейчас я его воспроизвожу, исправив некоторые досадные, но незначительные неточности в переводе. Если бы я не признался сам, никто бы их никогда не заметил. К сожалению, они так и останутся в более ранних публикациях. Я также приношу извинения, что не снабдил этот перевод справочными примечаниями. Признаюсь, что мне просто жалко времени на работу, с которой легко справится любой прилежный студент. Если такая работа вообще нужна, поскольку теперь любознательный читатель почти всегда быстро найдет нужную информацию в сети. Впрочем, когда я стану инвалидом, я, может быть, и займусь примечаниями к этому переводу, как и к переводам эссеев Вебера о русской революции, помещенным в этом же блоге в сегментк «pages»

Далее следует сам текст (с указанием страниц немецкого текста в томе Gesammelte Politische Schriften 
Ганс Дельбрюк, Макс Вебер. Макс граф Монжела, Альбрехт Мендельсон-Бартольди. 

Замечания к докладу Комиссии союзников и ассоциированных стран по вопросу ответственности за начало войны.


--571--
I. О необходимости беспристрастного расследования

Мы, авторы этого письма полагаем, что вопрос об ответственности за развязывание войны не может быть решен одной стороной, т.е. одной из партий в войне. Лишь беспристрастная комиссия, признанная обеими сторонами, имеющая доступ ко всем архивам и доводящая до сведения обеих сторон все материалы, может позволить себе выносить приговор, определяя меру ответственности каждого правительства за катастрофу, обрушившуюся на все человечество.
В докладе Комиссии союзников и ассоциированных стран содержатся совершенно несостоятельные
--572--
суждения. В приложениях II и III мы рассмотрим те из них, которые касаются чисто военных аспектов дела. В следующих параграфах мы займемся, по возможности кратко, политическими аспектами.

II. Дипломатические переговоры

Прежде всего, не может быть и речи о каком-то военном превосходстве Германии. Надежные цифры показывают, что если не брать в расчет ландштурм и подобные формирования, Германия и Австро-Венгрия при населении 116 млн. человек имели под ружьем 6 млн. Россия и Франция с населением 210 млн. человек располагали армиями в 9 млн. Впечатляющее превосходство и, как видим, не в пользу Германии.
Что касается высказывания генерала Мольтке, которое ему ошибочно приписывают, мы займемся им в приложении IV Мольтке вообще относился неодобрительно ко всякой войне. Один из подписавших это письмо, граф Монжела, два года работал под началом Мольтке, и он подтверждает фактами отрицательное отношение генерала к войне вообще и, в частности, его скептицизм относительно исхода мировой войны.
Сербско-австрийский конфликт имел глубокие корни. Экономически Сербия была слаба, но тем не менее правительство в Белграде имело велико-сербские устремления, которые представляли угрозу Австро-Венгрии. Эту проблему мы не можем здесь обсуждать подробно. Все же следует решительно отвергнуть мнение, будто между Берлином и Веной существовал тайный сговор уничтожить Сербию. Германское правительство открыто заявило в докладе рейхстагу от 3 августа 1914 г., что оно после покушения в Сараеве понимает настроения в Вене и согласно, что Австро-Венгрия должна что-то сделать. Цели австро-венгерской акции Берлин не определил, но предполагалось, что они должны быть вполне ограниченными и ни в коем случае не аннексионистскими. Граф Тиша сообщает, что он согласился на ультиматум при условии, что в нем ничего не будет говориться о возможных аннексиях.
--573--
Сомнительные разоблачения Эйснера и других, позднее включенные в доклад Комиссии, если не искажают истинное положение дел, то, во всяком случае, не добавляют ничего нового. Переписка (в начале июля 1914) между двумя кайзерами и их правительствами полностью опубликована. Коронный совет 5 июля не заседал. В докладе Комиссии говорится лишь очень неопределенно о каких-то решающих совещаниях. В приложении V мы скажем о том, были ли такие совещания на самом деле. Поездка кайзера на север состоялась в соответствии с его нормальным годичным календарем. Прусский военный министр испросил себе отпуск уже 2 июля. Кстати, следует заметить, что упоминаемый Комиссией «Баварский доклад», указывающий на многочисленные ошибки (уже признанные открыто), составил не посланник граф Лерхенфепьд, а легат-советник фон Шен. Далее, совершенно необоснованно утверждение (со ссылками на германские документы), что Болгарию в то время побуждали к войне с Сербией.
Австрия действительно ввиду несдержанных обещаний Сербии считала, что не может больше удовлетвориться дипломатическими ходами, но должна теперь полагаться на военную экспедицию. Германия была согласна и поощряла Австрию - это правда.
Сегодня мир мечтает о таком союзе народов, который не допустил бы больше военных мер и в котором все нации, большие и малые, сильные или слабые, располагали бы одинаковыми политическими и экономическими правами. Но тогда страны, выступавшие против Сербии, действовали в согласии с опытом других стран и надеялись, что эта мера ликвидирует опасный источник мировой войны. Тем не менее само германское правительство в 1914 г. считало ультиматум слишком решительным («Синяя книга», №18) В нем, по мнению подписавшихся, особенно жестким выглядит короткий и, несмотря на последующие просьбы, так и не продленный 48-часовой срок выполнения ультиматума.
Кроме того, германское правительство в своей ноте от 28 июля (по сообщению агентства новостей Вольффа от 12 октября 1917 г) само признало примирительный характер сербского ответа. После этого ответа третейское решение по поводу еще остававшихся
--574--
разногласий больше бы отвечало духу взаимного доверия, на что указывал 30 июля сэр Эдвард Грей. Тому духу, который, будем надеяться, в будущем восторжествует. Предпосылкой доверия, в котором так нуждались все остальные, было убеждение, что английский министр иностранных дел проявит не только волю, не зависящую от соображений момента, но и способность сдержать несомненную воинственность России. Что касается доброй воли сэра Эдварда Грея, в ней никто из подписавшихся не сомневается. Сомнение только в том, оказался ли он способен реализовать эту добрую волю: похоже, что он не сумел понять, насколько поведение России было губительным для всей ситуации, и во-время найти общий язык с Германией. А ведь умонастроение российского царизма было страшно архаично, и об этом с несомненностью свидетельствуют российско-сербские документы, теперь полностью опубликованные (см. приложение VI).
Правительство в Берлине само пыталось уладить конфликт между Австро-Венгрией и Сербией дипломатическими методами и сначала относилось отрицательно к аналогичным попыткам других стран, особенно Англии: германское правительство думало, что таким путем не удастся устранить постоянную опасность мировой войны. Тем не менее в докладе Комиссии удивительным образом не упоминается, что германская сторона настаивала на прямых консультациях между Петербургом и Веной и что сэр Эдвард Грей сам считал это наиболее целесообразным ("Синяя книга", № 67). Далее, труднообъяснимым образом из «Синей книги» (№ 43), ошибочно заключается, что Германия не хотела посредничества «большой четверки». На самом деле телеграмма, на которую ссылаются, касалась не самого этого предложения, а идеи вполне конкретной конференции. Германия всегда была готова посредничать между Австро-Венгрией и Россией («Синяя книга», № 18 и № 46). Наконец, особенно странно, что в докладе Комиссии не упоминаются давно известные три германские ноты, из которых видно, какое давление Берлин оказывал на Вену начиная с 28 июля. Мы позволим себе сослаться на некоторые из этих документов:
--575--
28 июля Вене было указано на примирительный характер сербского ответа. Было также выдвинуто требование, чтобы Вена больше не уклонялась от посредничества Германии и других стран (сообщение агентства новостей Вольффа от 12 октября 1917 г.).
29 июля (в ночь на 30) было указано, что уклонение от обмена мнениями с Петербургом - тяжелая ошибка. И сказано следующее: «Мы готовы выполнить наш союзный долг, но мы не хотим, чтобы Вена, легкомысленно и не слушая наших советов, втянула нас в мировой пожар» (опубликовано в «Вестминстер газетт» от 1 августа 1915 г.).
Той же ночью в Вену была отправлена телеграмма в поддержку предложения Грея («Синяя книга», № 88). В ней говорилось: «Если Австрия отклонит всякое посредничество, нам предстоит следующее: Англия будет против нас, Италия и Румыния по всем признакам не с нами, и мы окажемся вдвоем против четырех великих держав. Из-за противостояния Англии главная тяжесть войны падет на Германию. Для спасения политического престижа Австрии, чести ее оружия и для удовлетворения ее справедливых претензий к Сербии будет достаточно, если Австрия займет Белград или другие [сербские] города(Plaetze). Усмирив Сербию, она получит сильную позицию на Балканах против России. При этих обстоятельствах мы настоятельно предлагаем принять посредничество, которое бы обеспечило достойные для нее условия. В противном случае, нам и Австрии грозят исключительно тяжелые последствия» (доложено на Главной комиссии рейхстага 9 ноября 1916 г.).
В упомянутом предложении от 29 июля о посредничестве («Синяя книга», № 88) был найден путь к сохранению мира. Берлин был готов вступить на этот путь и оказывал на Вену такое жесткое давление, какого ранее не приходилось наблюдать в практике двух союзных стран в трудную минуту. Не вина Германии, что дипломатические переговоры, которые были столь близки к успеху и могли бы привести к счастливому решению, были сорваны военными мерами противной стороны.
--576--
Что же касается документов, опубликованных сербским посланником в Париже, то содержание доклада Визнера (от 13 июля 1914 г) в Берлине оставалось тогда неизвестно. А телеграмма австро-венгерского посланника графа Шеденьи от 25 июля 1914 г., рекомендовавшая в случае объявления войны быстрые военные действия, проистекала из уже упомянутой доктрины, согласно которой быстрое решение этого конфликта - лучшее средство помешать его разрастанию. Что же касается сообщения графа Шеденьи от 27 июля с отказом от английского посредничества, то по этому поводу Комиссии уже давали разъяснения бывший канцлер Бетман-Хольвег и министр иностранных дел Ягов. Оба они указывают, что это сообщение нельзя считать достоверным. Мы доверяем этим господам, особенно если иметь в виду, что австро-венгерский посланник был чрезвычайно стар. По крайней мере, германское правительство действовало на самом деле в совершенно противоположном духе: с 28 июля оно сделало все возможное, чтобы склонить Австро-Венгрию принять предложение о посредничестве. Не была исключена даже возможность прямых переговоров («Красная книга», № 50). Настоятельно необходимо, чтобы независимая комиссия изучила многие детали, по которым посол давал показания.
Наконец, надо разобраться, почему предложение царя (от 29 июля) передать австро-венгерскую проблему на рассмотрение третейского суда в Гааге не было принято. Документы не позволяют судить об основаниях Германии и Австро-Венгрии. Но известно, что в тот же день Россия объявила о мобилизации 13 армейских корпусов, и это позволяло подозревать, что Россия, предлагая рассмотреть дело в Гааге, только использует время для  своего вооружения.Wie immer man vom Standpunkte der heutigen Anschauungen aus dieser Begruendung gegen ueberstehen mag. Конечно, теперь задним числом, можно оспаривать обоснованность этого решения, но все же мы полагаем, что предложение царя можно было бы принять всерьез только в том случае, если бы Россия прекратила мобилизацию. На самом же деле в тот самый день, когда царь выступил со своим
--577—
предложением, его военные и дипломатические советники решили превратить частичную мобилизацию во всеобщую.

III. Катастрофа
Именно из-за всеобщей мобилизации в России была упущена возможность предотвратить войну, что пыталась сделать Германия в духе «Синей книги» (№ 88). Мобилизационная готовность России (подробнее об этом в приложении I) была в последние годы значительно повышена. Период подготовки к войне на всей европейской территории России, а значит также против Германии
начался 26 июля. Решение о частичной мобилизации было принято 25 июля, а 29 июля был отдан приказ. Превосходство России над Австро-Венгрией было таким образом превращено в боевую готовность. Решение России о всеобщей мобилизации было принято 29 июля, и приказ был отдан 30 июля. Это не было оправдано никакими военными мерами со стороны Германии или Австро-Венгрии.
Все эти аспекты совершенно не упоминаются в докладе Комиссии. То, что доклад хранит молчание по поводу российской всеобщей мобилизации и ничего не говорит о значении этого шага, тем более удивительно, что в 1914 г. на этот счет все были единого мнения. Известно, как настойчиво предостерегал от этого рокового шага британский посол в Петербурге («Синяя книга», № 17). Всеобщее мнение выразил 30 июля в газете «Таймс» полковник Репингтон: «будет чудом, если после объявления российской мобилизации вся Европа не окажется очень скоро в огне войны».
Еще меньше сомнений по поводу значения российской мобилизации было во Франции: 18 августа 1892 г. при заключении русско-французского военного договора генерал Буадеффр объяснил царю, «что мобилизация будет равнозначна войне» (36-я французская «Желтая книга», № 71). Франция сознавала, насколько рискованна эта мера. Вот почему, в частности, французское правительство старалось как можно дольше держать в тайне российскую мобилизацию. Еще 31 июля
--578--
в 7 часов вечера (9 часов в Петербурге) французский министр иностранных дел говорил германскому послу, что «о мнимой всеобщей мобилизации российской армии и флота ничего не известно» («Желтая книга», № 117). Между тем, приказ был уже опубликован рано утром, и о нем должен был знать каждый находящийся в Петербурге дипломат. Кстати, «Правда» 9 марта 1919 г. рассказала о тайной телеграмме Извольского, сообщавшей, что телеграмма французского посла из Петербурга известила правительство в Париже «о полной мобилизации русской армии» утром 31 июля.
Любому компетентному человеку ясно, что российская мобилизация означала для Германии. Предстояла война на два фронта с превосходящими Германию силами. На западе против Германии стоят силы более высокой боевой готовности. Обороняться на обоих фронтах было бы гибельно. В военных кругах не только в Берлине, но и повсюду тогда считалось, что спасти Германию может только наступательная война. При этом она должна быть очень быстрой, рассчитанной буквально по дням, и наступление должно вестись сперва на западе, т.е. против более оперативно способного противника. При объявлении войны Франции Германия необдуманно использовала непроверенные сообщения о налетах французской авиации: их следовало сперва проверить. Но это обстоятельство не должно заслонять от нас сути дела: как только вслед за Францией Россия объявила всеобщую мобилизацию, Германия должна была планировать войну на два фронта. Это представление вытекало из хорошо известного теперь русско-французского военного договора от 17 августа 1892 г. Там говорилось, что в случае мобилизации хотя бы в одной из стран Тройственного союза Россия и Франция проводят мобилизацию одновременно в расчете на быстрейшее вступление в решающую схватку (ces forces sengageront à fond en toute diligence) .
Любое германское правительство, которому придется иметь дело со всеобщей русской мобилизацией, берет на себя страшную и никем не разделяемую ответственность, если оно будет выжидать, сделав предложение о переговорах. Из документов, переданных правительствам стран-
--579--
противников, видно, что германское правительство не могло взять на себя такую ответственность, зная о планах царизма. Это было бы возможно, если бы международный и достаточно сильный орган располагал бы полномочиями гарантировать, что переговоры не будут использованы для того, чтобы Россия смогла развернуть свое огромное преимущество, затем оборвать переговоры и втянуть Германию в войну, исход которой был заранее известен. Но такого органа в то время не существовало.

IV. Последствия

Германия согласилась с мнением Австрии, что придется покончить с великосербской пропагандой военными методами. Но было чрезвычайно важно, чтобы по получении сербского ответа 27 июля Вена воздержалась от роковых шагов, дав возможность Берлину убедиться в том, что Сербия зашла слишком далеко. После тщательного изучения ноты 28 июля было сделано все возможное, чтобы склонить к этому Вену. 29 июля после полудня сэр Эдвард Грей предложил успокоить Австро-Венгрию от имени всех великих держав. Германия поддержала его самым решительным образом. Почему Вена не ответила сразу же на это предложение, нам не известно. Этот вопрос - один из самых важных, которые еще нуждаются в объяснении. Что же касается Берлина, то документы определенно указывают на перемену мнения между 26 и 28 июля. То, что окончательные выводы не были сделаны уже 27, объясняется, по нашему мнению, просто недостаточной решимостью.
Если принять во внимание, что мировая война была для Германии очень рискованным делом, то ясно, что Германия ее не хотела. Более 40 пет Германия была «борцом за мир» - так ее называл сам доклад Комиссии («Желтая книга», № 6). Завоевательные планы были совершенно чужды ведущим государственным деятелям Германии.
--580--
Нельзя сказать того же о России. Ведущие панславистские круги России не могли достичь своих целей без войны. Эти враждебные миру элементы сумели навязать свою волю в решающие дни. Как раз в тот момент, когда мир казался возможным, Россия сделала шаги, уничтожившие эту возможность. Мы не можем не предполагать, что если бы Лондон и Париж оказали бы на Петербург такое же давление, как Берлин на Вену, то роковой шаг, сделанный рвавшимися в бой военными (Militaer) против воли царя, не был бы сделан.

V. Нарушение нейтралитета Бельгии и Люксембурга

В отношении бельгийского и люксембургского нейтралитета мы полностью поддерживаем позицию германского рейхсканцлера, которую он занял под аплодисменты рейхстага 4 августа 1914 г. Рейхсканцлер назвал тогда эту акцию «несправедливостью, которая потом будет компенсирована». Жаль, что в ходе войны трактовка эта была забыта, и германская сторона предприняла попытку оправдать введение германских войск в эти страны.

VI. Ретроспективные соображенияя

Мы считаем теперь нужным сделать следующие замечания: вопрос о причинах войны в докладе Комиссии решается простым перечислением формальных поводов, которые позволили превратить политическое напряжение в состояние войны. Мы думаем, что это порочный метод. Мало того, что в докладе допущены грубые и странные ошибки. Весь метод фундаментально порочен. Правильно было бы поставить такие вопросы.
1.       Какие правительства в прошлом больше других создавали длительную угрозу войны, державшую в напряжении Европу несколько предвоенных лет?
И в связи с этим далее
--581--
2. У каких правительств были политические и экономические интересы, которые можно было удовлетворить только с помощью войны?

По второму вопросу следует заметить вот что. Для ответа на него будет важно, какие именно условия мира будут предложены на будущее, особенно экономические и территориальные условия, которые теперь обсуждаются.
По поводу же обоих вопросов, столь важных для выяснения проблемы, можно сказать следующее: бывшее германское правительство совершило, по нашему мнению, тяжелую ошибку. Но эта ошибка лежит не там, где ее ищет часть общественного мнения в странах, воевавших против Германии. Дело вовсе не в «премедитировании» войны с одним из будущих противников, в чем обвиняют ответственных государственных деятелей Германии. Такая политика не нашла бы у немецкого народа никакой поддержки. Часть общественного мнения за переделами Германии делает достойную сожаления ошибку, когда толкует выходки небольшой презренной и безответственной группы литераторов-шовинистов как выражение настроений немецкого народа. Тем более что, к сожалению, еще более широкие круги в других странах были в такой же мере восторженно шовинистичны.
Действительные ошибки германской политики в другом. Германский рейхсканцлер в 1914 г. принял политическое наследство, которое с самого начала обрекло на неудачу его попытки смягчить международную напряженность. Кроме того, эта задача требовала такого политического искусства и воли к принятию решений, какими он не обладал. А тогдашний государственный строй Германии помешал ему сделать даже то, что он лично был в состоянии сделать. Крайне тяжелая ошибка - искать моральную вину там, где все несчастье происходит от нервозности и от слабости в отношении той шумной и безответственной группы, о которой мы говорили выше. Добавим к этому неспособность принимать быстрые и непротиворечивые решения в трудной обстановке Последнее обстоятельство прекрасно документировано в многотомном труде, посвященном германской
--582--
дипломатии накануне войны. Но всякий, кто знаком с инструкциями рейхсканцлера в самое последнее время перед началом войны, будет вынужден с нами согласиться. Сначала германское правительство, опираясь на информацию Вены, считало, что австрийская военная экспедиция необходима в интересах сохранения мира. Оно считало также, что вмешательство России вынудит Германию выполнить свои союзные обязательства. Относительно требований Австрии к Сербии Берлин сперва предоставил своему союзнику полную свободу. Потом, когда последовал сербский ответ на ультиматум, Берлин счел этот ответ достаточным, чтобы отказаться от военной экспедиции. Берлин сообщил свое мнение Вене. Но, доверяя тем, кто руководил внешней политикой Австрии, германское правительство сделало это не сразу, а на следующий день. При этом оно проявило всю возможную энергию и прибегло к последнему средству, угрожая отказаться от союзной помощи Австрии. Впрочем, нельзя быть уверенным, что войну удалось бы предотвратить, если бы Берлин действовал быстрее.
Относительно вопроса об ответственности, как он ставится теперь, мы должны определенно сказать: в Европе были великие державы, во всяком случае одна, которая многие года перед войной планомерно преследовала цели, достижимые только с помощью агрессивной войнв, и которая сознательно работала в этом направлении. Этим занимался русский царизм вкупе с влиятельными кругами, которые были втянуты в эту политику. Уже цитированные (до сих пор неизвестные) документы, например письмо Сазонова послу в Белграде Гартвигу, доказывают, что российское правительство через инструкции своим представителям в Белграде и другими средствами планомерно толкало Сербию к завоеваниям за счет территории Австро-Венгрии, в границы которой входила сербская «обетованная земля». Россия имела в виду, что будет воевать вместе с Сербией. По нашему мнению, Россия делала это не из бескорыстной дружбы к Сербии, а потому, что в
--583--
собственных политических интересах стремилась к разрушению Австро-Венгрии. Далее, и это само главное, Россия стремилась устранить все препятствия к своей экспансии на Балканах и в особенности к выходу на Средиземное море. Россия испытывала неодолимое желание захватить не только Босфор, но и Дарданеллы и планомерно готовилась к этому. Это следует из документов (приложение V1). При этом нам точно известно, что ни германская нация, ни министры ее правительства не считали войну с Россией желательной. Военные авторитеты относились к перспективам такой войны крайне скептически. И даже в случае военного успеха никто не ожидал от победы какой-либо пользы.
С другой стороны, Россия знала, что Германия исторически связана с Австрией и культурно родственна ей и что если Дунайской монархии будет что-то угрожать, то нужно будет иметь в виду военное сопротивление Германии. Поэтому Россия заключила в 1892 г. военный, а в 1912 г. морской и расширенный военный договор с Францией. Эти договоры и ряд последующих соглашений создавали условия для того, чтобы в решающий момент включить «механизм Антанты» и вовлечь своих друзей в давно предусмотренную войну. Здесь и находится действительная причина мировой войны.
Как мы думаем, отчасти злая судьба, но отчасти ошибки нашего политического руководства привели к тому, что, вступив в неизбежный конфликт с царизмом, мы оказались в конце концов в состоянии войны со странами, с которыми нас объединяют духовные интересы и с которыми, как мы убеждены, было возможно взаимопонимание.
Разумеется, следует подчеркнуть и то, что французское правительство так никогда и не отказалось от претензий на Эльзас-Лотарингию. А эти претензии можно было удовлетворить только с помощью войны. И не было видно, как удалось бы достигнуть взаимопонимания с предвоенным французским правительством. Напротив, взгляды на этот счет французских социалистов во главе с Жоресом,
--584--
немецких социалистов и буржуазно-демократических кругов в Германии были чрезвычайно близки. Но они не оказали влияния на возможность мирного урегулирования франко-германских отношений. Этому мешало то, что Франция была привязана тесным союзом к политике царизма. Из документов видно, что если германо-российские отношения обострялись, Франция никогда не давала России советов, расходящихся с ее воинственной политикой, но часто давала советы, поощрявшие Россию. Так, посол Извольский в телеграмме 369 от 17-18 ноября 1912 г. (он предварительно согласовал ее с Пуанкаре) извещал министра Сазонова, что если Германия поддержит Австрию в Балканском конфликте, то Франция будет соблюдать договор с Россией. 25 февраля 1913 г. посол Бенкендорф извещал свое правительство: по его впечатлению, Франция - единственная из великих держав, которая смотрит на возможность войны без сожалений. 24 июля 1914 г., т.е. перед разрывом австрийско-сербских отношений, французский посол в Петербурге объяснил, что Франция, помимо настойчивой дипломатической поддержки, в случае необходимости выполнит все обязательства перед Россией, предусмотренные договором.
При таком положении дел трактовать действия Германии против Франции как «агрессию», лишь на том основании, что Германия начала наступательные военные действия, было бы неверно. Это были вынужденные действия: Франция была тесно привязана к царизму. Что касается Англии, то здесь мы не можем детально расследовать, какие шаги нужно было делать или, наоборот, не делать, чтобы устранить очевидное роковое взаимное недоверие. Английское правительство часто разъясняло, что зависит от общественного мнения в своей стране. А в общественном мнении Англии очень сильны круги, которые считают всякое понимание между Германией и Англией невозможным. Укажем на известные слова Ллойд Джорджа (1908), пытавшегося изменить это положение. В 1912 г. --585--
только из-за этого недоверия не смогли выработать общую формулу Бетман-Хольвег и Холдейн. И в этом последняя причина, почему для германского правительства оказалось невозможным принять английское предложение о конференции. Со своей стороны мы охотно допускаем, что не сам факт, а масштабы и дух германских усилий по созданию ВМФ вызвали в последние годы подозрения в Англии. Поскольку это взаимное недоверие было одним из главных источников напряжения в Европе, можно только сожалеть, что не был найден путь к его устранению. Германии следовало вести себя иначе в отношении Гаагской конференции и создать иную атмосферу вокруг расширения своего флота. С другой стороны, мы можем сослаться на известные и часто цитируемые статьи в английской прессе, на кампанию в газетах Нортклифа, на такие действия, как отказ палаты лордов кодифицировать морское право. Все это вызывало недоверие в Германии.
Прискорбно, что дурную службу миру сослужил и очень одаренный американский автор Веблен. В своей книге «Теория делового предприятия» он настаивал на естественной необходимости
«торговых войн». Такие совершенно ошибочные, по нашему мнению, взгляды были распространены в известных кругах всех стран, а теория Веблена придала им авторитета. Так во всех странах поднималась волна национализма. И ввиду этого достойно сожаления, что нынешние условия мира укрепят в германском общественном мнении взгляд, с которым мы пытаемся бороться: а именно, что Англия подготовила и вела эту войну для подавления опасного конкурента.
Следует помнить, что в то время еще не ставился вопрос, что войны следует избегать в принципе, и в этих условиях решающим для Германии было то, что без войны против казавшегося несокрушимым царизма Германия не могла сохранить не только свою честь, предполагавшую соблюдение союзных обязательств, но и национальную независимость. Единственным спасением для нее в тех обстоятельствах мог бы стать прочный и
--586--
обязывающий союз с Англией. Он укрепил бы доверие между двумя сторонами и удержал бы Германию и Францию от войны друг с другом.
Остается только ждать, когда появятся доказательства, что английский министр пытался в последние годы склонить общественное мнение своей страны к такому союзу, вопреки тенденциям, которые мы рассмотрели выше. Повторяем: мы готовы оценить по достоинству каждый шаг английского правительства в этом направлении, если удастся подтвердить, что такие шаги были, и мы готовы признать как ошибку всякое уклонение германского правительства от встречных шагов.
Царизм, с которым никакое взаимопонимание невозможно, построил самую страшную из мыслимых систему порабощения народов за всю историю. С ней можно сравнить разве что нынешний проект мирного договора. Немецкий народ мог решительно и единодушно принять эту войну только как оборонительную войну против царизма. На это с полным правом в свое время указывали немецкие социал-демократы. Даже сейчас, когда военная мощь Германии уничтожена навсегда, мы считаем, что эта оборонительная война была неизбежна. Но в тот момент, когда цель свержения царского режима была достигнута, война стала бессмысленной. Мы считали бы ее продолжение кощунством со стороны германского правительства, если бы имелось несомненное доказательство того, что противник был готов заключить мир без победителей и побежденных, на основаниях взаимного уважения и чести. До сих пор свидетельств этому нет. Те условия мира, которые вопреки торжественным обещаниям предложены народу демократически обновленной Германии, выглядят так, что свидетельствуют о прямо противоположном. Судя по ним, искомые свидетельства не будут явлены никогда.


Sunday 12 July 2015

Честертон




АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ

Ч Е С Т Е Р Т О Н
Всемирное слово, 2001,  № 14 (Расширенный и переработанный вариант статьи, опубликованной и журнале "22" (Израиль) в 1987 году.

Русская литература со всеми ее титанами все-таки не самодостаточна. В России не просто любят иностранных писателей. Иногда иностранные писатели, точнее их приспособленные к местным нуждам версии, живут в русской культуре не как гости, а как свои. Речь идет не только, скажем, о таких фигурах, как Шекспир или Данте, ставших всеобщим достоянием. По меньшей мере, десятка два писателей - от Генриха Гейне до Хемингуэя ассимилированы русской культурой. Гилберт Кит Честертон находится в более двусмысленных отношениях с нашей культ-аурой.
Честертона много переводили в России в 20-е годы прошлого века. Но тогда у него был статус развлекательного автора. Рассказы о патере Брауне и Хорне Фишере, безусловно, воспринимались просто как детективные шарады. Романы - как жанровые бурлески. Так я сам воспринимал Честертона, когда (по совету отца) читал в 50-е годы его книжки, извлеченные из сундуков и недр ГПБ имени Салтыкова-Щедрина. Собственной развлекательной .литературы в России не было. Советская развлекательная литература была (казалась нам) ублюдочной.
К этому времени в России о Честертоне успели забыть. С 1961 года он снова появляется на людях и теперь, задним числом, мы догадываемся, что его стали "проталкивать" те, кто знал про Честертона гораздо больше и относился к нему гораздо серьезнее. Регулярные публикации рассказов Честертона в журнале "Наука и жизнь"  подавали сигнал, что Честертон стал, по удачному немецкому выражению salonfahig, то есть "престижен в салоне". О Честертоне также поползли слухи - интеллектуальные слухи. Честертон стал циркулировать в самиздате. Туда его запускал, судя по всему, кружок московских интеллектуалов, культивировавший "нео-томизм".
Позднее этот кружок слегка вышел из подполья, и стало известно, что к нему принадлежали, например, математик Ю.Шрейдер, переводчица с английского Н.Трауберг, и, может быть, менее интимно и С.Аверинцев - сам по себе "салон", так сказать "человек-салон". Аверинцев имел важное отношение к целому ряду "знаковых" литературных инициатив, начиная, скажем, с очень ранней и очень статусной русской публикации "Игры стеклянных бус" ("Игра в бисер") Германа Гессе. Уже в середине 1980-х годов оказалось, что лауреат премии Комсомола питает глубокую привязанность к Честертону и очень хотел бы, чтобы советская интеллигенция вслед за ним приобщилась к откровениям английского мудреца, а заодно и его самого приняла бы за Честертона (как и за Йозефа Кнехта).
В 1980-е и 1990-е годы в России Честертона публиковали довольно настойчиво. Он покинул общество Конан-Дойля и вместе с Клайвом Льюисом и Дороти Сэйерс оказался, скорее, в обществе Бердяева, Флоренского и др. Возникла целая сфера "интеллектуального потребления" с сильным религиозно-философским оттенком.
Культивирование Честертона, казалось бы, укладывается в религиозное возрождение, которое было так на виду уже с конца 70-х годов. И на примере "русского Честертона" хорошо видно, как мало этому движению удалось оторваться от салонной литературной моды. Даже в рамках рефлексирующего, постатеистического интеллигентского христианства в России Честертону было суждено остаться на периферии. Как никак, а он все-таки католик. Да еще не крещеный, а перекрещеный католик, то есть католик по убеждению.
Конечно, в России всегда были энтузиасты, сами заразившиеся "латинством" и пытавшиеся приобщить исподтишка, а иногда и довольно открыто, русскую умственную среду к католицизму. Сам В.Соловьев был чуть ли не тайным католиком. Но подобные прививки, глядя со стороны, все как-то не удаются. Теология, оказавшаяся в центре тяжести католицизма, плохо приживается в эстетствующем русском обществе, насыщенном православными реминисценциями. Тем более любительская теология Честертона не в силах произвести сильное впечатление на церковно-образованных русских, а "народу" Честертона просто не переварить. Популизм в христианстве исторически вел в сторону реформации (хотя в России и не привел), анархизма (пресекли), мистицизма и обратно к магическому сознанию (в России - успешно).
К тому же популистский вариант теологии - некоторым образом жареный лед. Инициатива Честертога не удалась и в Англии. Его теологические параболы оказались всё же не более, чем литературными концептами. Иной раз он использовал их очень эффективно. Хотя его литературное наследие па 90% мусор, остаток - подлинное сокровище для литературных гурманов. Честертон - восхитительный писатель. Два десятка рассказов про патера Брауна, "Человек, который был четвергом", "Диккенс", "Вечный человек" - блестящая литература. Недаром Честертона так любил такой разборчивый коллекционер, как Борхес
Общественная философия Честертона, однако, в его лучших вещах не лежит на поверхности. Между тем в ней есть много элементов вполне инструментальных (см. основной очерк) в условиях общества, возникающего после индустриальнрго. То, что в начале XX века выглядело как упрямое ретроградство, теперь очень может понадобиться для строительства важных общественных ниш. Строители таких ниш смогут подверстать себе Честертона как пророка. Но в качестве либертарианского или анархо-сектантского пророка он попадает в другую компанию. Хотя английские консерваторы как-то прошли мимо него, кое-кто из них прослыл учеником Честертона. Английская "левая" пока без него обходится, но ей еще предстоит его мобилизовать.
Русский интеллигентский салон использовал Честертона для целей собственной престижной идентификзции и выживания во «враждебной» советской среде, но органически Честертон в России не мог быть усвоен. Он остался общественно стерилыюй знаковой фигурой в интеллектуальном салоне, не более. Если бы он об этом узнал, то, вероятно, поморщился бы, если не выругался как-нибудь по-матросски.
Для более широкого умственного потребления в России он слишком католик и слишком англичанин. Где кроме России, чтут Честертона? В Канаде, Польше и Японии. В Канаде как в «другой Англии». В Японии - далекие любители «англичанства» и новообращенные католики. В Польше популярность Честертона, вероятно, несколько сродни русской. Там тоже сильна –«возвратная» религиозность, психологичски-духовно близкая новообращенству. Впрочем, Польша все-таки страна католическая.
А в России, на мой посторонне-любительский взгляд, аналогом Честертона был В.В.Розанов. Боюсь ошибиться, но русские поклонники Честертона, похоже, никогда не смотрели в эту сторону. А жаль. Это содержательная культурная параллель с неожиданными, хотя пока и не ясными импликациями. Авось, кто-нибудь эту параллель прощупает.
                                                   Х
Гилберт Кит Честертон  родился в 1874 году и умер в 1936 году.  Ею имя обычно упоминается в одном ряду с Бернардом Шоу и Гербертом Уэллсом.
Хотя он, пожалуй, менее известен  русскоязычной публике. На русский его переводили меньше; издавали не такими массовыми тиражами; и он никогда не был  в центре внимания русских учебников английской литературы.
Тем не менее, русскоязычный читатель имел возможность читать Честертона. В 20-х годах на русский язык были переведены несколько его романов и, кажется, почти все сборники детективных рассказов о патере Брауне. В 60-х и 70-х годах лучшие из этих рассказов дважды переиздавались - маленьким и большим однотомниками. Тогда же рассказы Честертона регулярно публиковал журнал «Наука и жизнь». В 1984 году в Москве вышел сборник литературно-критических эссе Честертона «Писатель в газете» с послесловием Сергея Аверинцева.
Литературное наследие Честертона огромно н бесконечно разнообразно: рассказы и романы, баллады н лимерики, литературная критика, политическая полемика, эссе по философии культуры и, наконец, теология.
Честертон избрал словесность формой существования. Он был человеком «слова» (man of letters). Он был «человеком мнения», идеологом - проповедником, спорщиком (или. лучше сказать, «аргументалистом»), прокурором н адвокатом. Он не избегал и не прятался. Он всю жизнь боролся.
Прежде всего, он был воинствующим христианином-католиком, добровольно и очень осознанно. Впервые он изложил скос кредо в 1908 году в книге "Ортодоксия". В 1922 году он перешел в католицизм - формально и демонстративно.
Затем - Честертон ненавидел капитализм н индустриализм, то есть, как он сам говорил, «цивилизацию». В этом смысле он был прямым наследником Диккенса и Уильяма Коббета - знаменитого в начале XIX пека защитника интересов «сельской Англии», одного из духовных предтеч современных «зеленых». Биографии Коббета н Диккенса принадлежат к числу наиболее удачных книг Честертона (кстати, «Диккенс» также имеется на русском языке).
Сложив эти две черты мировоззрения Честертона, мы довольно естественно получим консерватизм. Консерватизм старого образца, аристократического оттенка: как сказали бы и советской школе (когда я  в нее ходил) – «реакционно-романтического» толка.
Далее. Честертон - популист. Он высоко ценит простого человека, земледельца, ремесленника.
Наконец. Честертон - индивидуалист и считает, что всякий челочек должен быть индивидуалистом. Реализовать индивидуализм можно, по Честертону, производя индивидуальный продукт, настаивая на собственной точке зрения и идентифицируя себя географически, то есть но принадлежности к какому-то участку земли. В то же время. Честертон ни в коем случае не националист. Он - регионалист. Участок земли для него прежде всего - моя «деревня», мой «квартал», мои «100 кв.км».
Наконец, Честертон - волюнтарист. Он полагает, что биография человека - это принимаемые им решения. Если человек не сделает свою биографию, то никто не сделает ее за него.
Последнее убеждение Честертон настойчиво проводил на практике. Он добровольно пошел работать поденщиком-журналистом и писал н периодическую печать каждый день.
Это был выбор на всю жизнь. Другой выбор Чеггертоп сделал, поставив свое перо на службу церкви.
Помимо этого, Честертон много раз делал политический выбор, перейдя от либералов к консерваторам, примкнув к «дистрибуционистам», выступив против покорения бурских республик и т.д.
Честертон был антисемитом; так говорят. Можно доказывать, что антисемитизм Честертона был не как у всех, и поэтому им можно пренебречь; можно доказывать, что это обвинение основано на недоразумении; можно думать, что его антисемитизм был сродни сионизму; но, даже в этом случае следует признать, что повод для недоразумения был.
Честертон был горячим поклонником Муссолини. И тут то же самое. Хотя отношение Честертона к фашизму было двусмысленным, оно не было случайным. Возможно, это тоже недоразумение, но опять - повод для недоразумении был.
Этот портрет может произвести хаотическое впечатление, но таков уж был Честертон. Мы составили этот портрет, используя самые простые материалы справочно-биогрфического характера. Теперь взглянем, что писал сам Честертон.
"Предполагается. что если вещь неизменно повторяет себя, то она мертва, как заводная игрушка. Люди думают, что если бы у Вселенной было личное начало, то они - люди - менялись бы. Но взглянем на человека: когда с ним приключается действительно кое-что новенькое? Когда он умирает, когда его силы кончаются, а желании увядают. В жизни человека кое-что меняется, когда он совершает ошибку или утомлен.
Солнце встает каждое утро. Я - не каждое. Это вносит перемены в мою жизнь, но эти перемены - не результат моей активности, а, наоборот, результат пассивности.
Cолнце подымается каждый день, потому что оно никогда не устаёт подыматься. Его косный режим, скорее, не от безжизненности, а от полноты жизни. То же мы замечаем и у детей, когда им особенно полюбилась какая-нибудь игра или шутка. Ребёнок безостановочно болтает ногами от избытка, не от недостатка жизни. У детей жизни хоть отбавляй, их дух неудержимо свободен, - поэтому они так любят без конца повторять одно и то же и предпочитают, чтобы ничего не менялось. Ребёнок чуть что говорит: «сделай это ещё». И взрослый делает и делает ещё, пока не устанет до полусмерти. А он устанет, потому что у взрослых нехватает сил возбуждаться от монотонности.
Но у Бога, вероятно, хватает сил, чтобы возбуждаться от монотонности. Возможно, он говорит каждое утро: «сделай это ещё» солнцу и каждый вечер - луне.
Быть может, наши маленькие трагедии трогают богов, глядящих на этот театр со своей звёздной галереи. Быть может, богам так нравится представление, что после каждой человеческой драмы участники вновь и вновь вызываются на сцену.»
Так в поэтической форме Честертон выразил свой фундаментальный консерватизм. Он написал миф, в котором воспел волшебную красоту неизменности, повторяемости. В этом мифе вечный покой приравнивается к вечному движению, а поступательное движение вперёд ассоциируется с нарушением порядка, болезнью, смертью.
Честертон не любил прогресс. Лик прогресса в духовной жизни представлялся ему безостановочным отрицанием всех прежних концепций и ежедневным появлением новых. Двигатель прогресса, по Честертону, - сомнение, которое в сущности ведёт в никуда. В материальной жизни прогресс для него определялся бессмысленным разрастанием торговли и промышленности, которые не просто увеличивают свой объём, но делают это за счёт превращения сферы нетоварных отношений в сферу отношений товарных.
Посмотрим сперва, что Честертон говорил о материальной стороне:
«Когда вы имеете дело с людьми, самонадеянно требующими сомневаться, то лучше всего будет посоветовать им продолжать заниматься этим делом, продолжать заниматься ещё, ещё, потом ещё немножечко, каждый день подвергать сомнению что-нибудь ещё, что-нибудь уж совсем неожиданное. Пока, наконец, в одну прекрасную минуту их не осенит и не стукнет: да ведь теперь, пожалуй,пора усомниться и в самих себе».
Дурная бесконечность сомнения ведёт к полной потере ориентации. Чтобы мир людей продолжал существовать, он должен стоять на прочных и неизменных основаниях. Такие основания ему может дать только религия. Собственно - Честертон всё время подводит нас к этой мысли - основное и неизменное в нашем сознании как раз и оформляется как религия. Если человек ещё в здравом уме, то он после нескольких веков заблуждений вернётся к утраченному, было, раю, миру с Богом и с самим собой. Честертон даже наставивает, что так оно и происходит.
«Когда Гексли, Герберт Спенсер и викторианские агностики провозглашали во всю глотку гипотезу Дарвина в качестве окончательной истины, простым людям могло показаться, что религии уже не выжить.Но, как бы в насмешку, она пережила всех своих хулителейю Больше того, она стала идеальным примером, если не единственным примером того, что они все именовали Выживанием Наиболее Приспособленных.
Недавнее возрождение религии есть действительно пример выживания наиболее приспособленного, как это понимал сам Дарвин, а не как это понимают популярные и вульгарные варианты дарвинизма. Им кажется, что борьба за существование - это прямая схватка между двумя претендентами на выживание. Они думают, что выживает сильнейший,то есть тот, кому удаётся сокрушить в единоборстве остальных. Но главная идея Дарвина вовсе не в том, что птица с самым длинным клювом может и должна заклевать остальных. Нет, согласно Дарвину, дело в том, что она может достать червей с такой глубины, с какой другие птицы их не достанут.
Религия вернулась, потому что все другие формы скептицизма, пытавшиеся занять её место и делать её дело, теперь настолько запутались в собственных ногах и руках, что не годятся вообще ни на что. Все модные формы научного скептицизма или детерминизма охватывает полный паралич, лишь только они оказываются лицом к лицу с проблемой человека и реальной жизни»
Научный подход к Человеку, подсказывает нам Честертон, бесплодная авантюра. Суждения человека о человеке, в конечном счёте, произвольны. Это - раз. Два - совсем уж никуда не годятся суждения о суждениях. То есть они годятся, люди даже морально обязаны иметь суждения обо всём, в том числе и о собственных суждениях (к этому мы ещё вернёмся), но незачем делать вид, что в таком «царстве природы» как «культура» (или, следуя определениям некоторых учебников антропологии «суперорганика», последнее слово принадлежит науке. Более того, ей, возможно, не принадлежит и первое:
«Совершенно очевидно, что когда что-то проходит через горнило человеческого сознания, оно погибло навсегда для целей науки. Оно превращается в нечто таинственное и не имеющее очертаний, и это непоправимо. Смертное в этом горниле обретает бессмертие. Даже то, что мы называем нашими материальными потребностями, на самом деле не материальные потребности, потому что они потребности человеческие. Наука может изучать свиную отбивную и сообщить нам, сколько в ней фосфора и сколько белка. Но наука не может изучить неодолимую тягу человека к свиной отбивной и определить, в какой пропорции в ней сочетаются голод, нервное возбуждение и маниакальная жажда красоты. Человек тянется к свиной отбивной в сущности столь же мистическим и духовным образом, как он тянется к небесам. Поэтому все потуги наук, будь то история, фольклористика или социология, судить о продуктах человеческого сознания с самого начала не только безнадёжны, но и безумны. Страсть человека к деньгам, так же как любовь святого к Богу, есть не просто любовь к Богу.
Сама фундаментальная неопределённость первичного объекта нашей науки выбивает её из седла, если она наука. Люди могут построить науку с помощью полудюжины инструментов или с помощью очень простых инструментов, но невозможно построить науку с помощью недоброкачественных инструментов. Человек может сконструировать всю математику с помощью пригоршни камушков, но не с помощью куска глины, который всё время разваливается на части, и каждый раз по разному.Человек может измерить небо и землю, пользуясь тростью, но только не тростью, которая все время то растет, то укорачивается».
 Как бы ни были  велики успехи науки, внушает нам Честертон, она не может дать нам картину мира, потому что этот мир не равен самому себе и находится, так сказать, в заколдованном кругу неуловимых превращений. Мы нуждаемся в надежном масштабе, наш разум - в догмах. Честертон занимается апологетикой догматизма и считает, что догма уже есть - дело за нами. Он уверяет нас, что единственно правильная догматика это - католическая догматика.  Незачем искать другой, поскольку правильная уже сформулирована. Она - рациональна.
«Есть одна тенденция, которал крепнет день ото дня. О ней не пишут в газетах, и люди с газетным ителлекктом даже не могут себе ее вообразить. Я имею в виду возвращение томистской философии. Эта философия  - парад здравого смысла по сравнению с парадоксами Канта, Гегеля или прагматистов. В строгом смысле слова религия Рима - единственнал рационалистическая религия.  Все другие религии замешаны не столько на рационализме, сколько на релятивизме: они утверждают, что сам разум - нечто отиосительное и ненадежное».
И далее: «Математики теперь говорят, что дважды два может быть пять при определённом расположении звезд; метафизика и мораль утверждают, что существует добро по ту сторону добра и зла; на месте материалистов, утверждавших, что не существует никакой души, теперь появились мистики, утверждающие,что нет никакого тела. После всего этого старая добрая схоластика кажется просто-напросто выздоровлением душевнобольного и возвращением в здравый ум».
Для тех, кто воспитывался в Советской школе и вузе, эти филиппики в адрес «субъективпого идеализма» нокажутся знакомыми. Конечно, тот же пафос слышится в философствованиях Ленина. Разница в том, что Ленин, напуганный размыванием «реальности» в субъективистских и релятивистских толкования мира, кидается в сторону жесткого материализма. Честертон - в сторону объективного идеализма в самом откровенном его варианте.
Так обстоит дело с реакцией Честертона па прогресс в сфере сознания. Лик же прогресса в материальной жизни для Честертона определяется развитием торговли и промышленности .
«В любой нормальной цивилизации торговцы существуют, и без них не обойтись. Но во всех нормальных цивилизациях они - исключение. Они никогда не были правилом и уж тем более никогда не правили. Положение, которое торговцы завоевали в современном мире, - причина всех его несчастий. Универсальным обычаем человека было соединять производство и потребление в одном процессе: люди производили и потребляли то, что произвели; сами и там же, где производили. Иногда цикл замыкался в большом феодальном хозяйстве, иногда - в маленьком крестьянском. Иной раз в общее дело вносили свой вклад сервы, едва отличимые от рабов; иной раз свободные люди сотрудничали друг с другом так, что поверхностный наблюдатель не смог бы отличить этот порядок от коммунизма. Но ни один из этих методов, как бы он ни был ущербен и ограничен по своим возможностям., не захлестывал человека такой петлей, какай он захлестнут в наше время. Теперь большинство людей думают вовсе не о том, чтобы произвести пищу для собственного стола, а о том, как бы произвести ее и потом продать по грабительской цене тому, кому нечего есть».
Абсурдность общества, построенного на рыночных отношениях, - вот на что прозрачно намекает Честертон. Он обращает наше внимание на то, что «рыночное общество» - явление уникальное и исторически очень краткое. Человеческое же общество существует тысячелетия, и в основе его лежат два принципа: принцип собственности и принцип равенства.
Осуществить эти принципы последовательно и до конца никогда не удавалось, по их пытались осуществлять. И даже было время, когда общество было близко к осуществлению этого естественного идеала. Честертон имеет в виду Средние века в Западной Европе – «старую добрую Англию». Капитализм же интересен тем, что отказывается даже от попыток осуществить эти принципы, провозглашая противоположные. Общество ои заменяет экономикой, человеческие отношения - рыночными. На первый взгляд, он отстаивает идеал собственности. Но это иллюзия, считает Честертон: «Я думаю, что на слово «собственность» в наше время бросает черную тень коррупция, порождаемая крупным капиталом. Послушав, что говорят вокруг, можно подумать, что Ротшильды и Рокфеллеры горой стоят за собственность. Но мне кажется очевидным, что они-то и есть враги собственности, потому что не знают пределов своей собственности. Они хотят не своего, а чужого... Человек, действительно знающий толк в поэзии обладания, будет только счастлив воздвигнуть стену там, где его сад соприкасается с садом Смита, и изгородь там, где его ферма соседствует с фермой Брауна».
Смысл этого фрагмента диагностируется просто. Перед нами идеология мелкособственнического анархизма. Два момента здесь интересны. Во-первых, скептицизм Честертона по воду идеала собственности в условиях «laisser fair». Честертон очень остро чувствует, как легко извращается принцип «свободы собственности» в условиях «свободной торговли».
Вторая деталь более интересна и характерна для Честертона. Он говорит о «поэзии обладания» и о тех, кто знает в ней толк. Люди, подсказывает Честертон, не могут жить без своего личного, ощутимого и бесспорно им принадлежащего мира. Собственность - это не правовая или организационно-техническая проблема; это вопрос самого человеческого существования: без собственного мира существо человека не реализуется; если у человека нет собственности, нет и самого человека.
Честертон потратил много сил и красноречия на поэтическую мифологию собственности. На его глазах процесс монополизации и (или) тотальной национализации уничтожал собственность как основу личного человеческого существования. Вместе с собственностью шла ко дну и демократия, как ее понимал Честертон.
«У демократии только один подлинный враг. Это - цивилизация. Все утилитарные чудеса, созданные наукой, антидемократичны. Не потому, что они могут быть злокозненно использованы во вред демократии, и не потому, что их последствия трудно учесть, а по самой своей сути и назначению. Те, кто в прошлом веке ломали станки, были правы. Это, правда, что они боялись лишиться из-за машин работы, но не это было их главным мотивом. Они - и это гораздо важнее - понимали, что машины лишат человека контроля, который ему принадлежит, покамест он мастер в этом мире.
Логика науки ведет к индивидуализму и изоляции. Толпа, может устроить страшный шум, собравшись вокруг дворца. Но толпа, не может сделать это по телефону. Появляется специалист, и в ту же, секунду демократия превращается в полутруп.
И вот - особый недуг нашего времени: Империализм, или Цезаризм. Он означает закат товарищества и равенства. На их место приходят специализация и господство»
На мой взгляд, Честертон тут берет очень глубоко. Возникновение отношений господства между людьми он связывает с переменой в отношении человека к миру вещей и инструментов. Легко заметить, что Честертон в этом фрагменте характеризует процесс отчуждения в самом общем виде и почти со всех его сторон. Концентрация собственности, рутинизация труда, специализация труда, пассивный труд, атомизация общества. Дематериализация жизни, то есть превращение ее в имитацию абстрактных схем. У Честертона все это неизбежно сопровождается укоренением отношений господства. И правда, логика процесса крайне проста. С возникновением специальностей тут же возникает вопрос: чья специальность выше.
Честертону было поразительно свойственно ощущение единства мира, которое мы обычно находим у людей религиозных. Такие люди в полном смысле слова видят мир. Им бывает откровение мира. Честертон уверял, что в детстве он видел Бога. Он не лгал. Во всяком случае, он видел мир. Приведенный выше фрагмент - характерный пример его стиля. Честертон переходит от одной темы к другой с удивительной легкостью: для него эти темы не удалены друг от друга. Для него они вообще - одна тема.
ххх
Мы проиллюстрировали ту интерпретацию, которую давал Честертон современной действительности. Интонация и лексика выдают чувства писателя. Эти чувства имеют знак. Точка зрения Честертона всегда крайне заинтересованная и внушающая.
Что ж, в известном смысле все точки зрения таковы. Это легче или труднее заметить, в зависимости от темперамента автора, его желания подчеркнуть своеобразие своей точки зрения или его желания скрыть ее своеобразие.
Честертон был очень темпераментным мыслителем. Но нельзя сказать, что он «проговаривался», как теперь часто случается со многими мыслителями, стремящимися, согласно духу времени, скрыть свои предпочтения и не умеющими этого сделать. Честертон не принадлежал к разряду людей, простодушно выбалтывающих, что у них на душе.
Он говорил именно то, что у него на душе, подсказывал и указывал людям, что им следует думать. Он не кокетничал, давая другим понять, что их точка зрения тоже имеет «свои основания». Нет, уверял он, правда одна, кому-то она известна лучше, чем другим, и тот, кто ее знает, должен докладывать ее другим, неумолимо настаивая на том, что он говорит правду.
«Нынче вошло в обычай приговаривать: может быть, я не прав, но такова моя точка зрения. Это совершенно бессмысленный обычай. Если я считаю какую-то точку зрения неправилыюй, то с какой стати я буду ее себе присваивать? А нынешняя привычка говорить: «У каждом своя философия; вот вам моя философия - та, что мне подходит» - просто-напросто слабоумие. Космическая философия не костюм, сшитый на этот и только на этот космос. Философия не может быть личной, точно так же как у человека не может быть личного солнца или личной луны».
Нечего делать реверансы в пользу чужих точек зрения. Если человек считает возможным отстаивать какой-то взгляд, он не должен даже делать вид, что допускает его ошибочность. Отстаивать можно только «правду». Именно так и поступает сам Честертон, отстаивая «правду» католической версии христианства.
Честертон считал, что человеку пристала свобода воли. Человек способен выбирать, и он должен этой способностью воспользоваться. Это не значит, что он каждую минуту, закрыв глаза, должен бросать жребий: идти ему направо или налево. Сфера, где принцип свободы воли может быть применен, весьма ограничена, но беспредельно важна: это - сфера общих принципов и генерального плана. Он постоянно твердит одно: в начале было слово, миру предшествует план, поведение человека определяется принятыми решениями. И хотя прнятие каждого решения всякий раз происходит в реальных обстоятельствах и ими как будто обусловлено, в конечном случае и, так сказать, «в общем случае» человек все равно оказывается в ситуации, когда его выбор ничем внешним не обусловлен, как бы он ни рационализировал его.  Поведение обусловлено обстоятельствами и культурой, но культуру можно выбрать. Честертон выбрал католицизм.
Для середины XX века философия истории Честертона выглядит поразительно. Всё, что произошло после европейского Средневековья, Честертон попросту объявляет заблуждением, совершенным отчасти по слабости душевной, отчасти по суетности ума.
«Великие идеалы прошлого не осуществились не потому, что они были изжиты (то есть устарели), но потому, что они не были проведены в жизнь достаточно настойчиво. Человечество не прошло через Средние века. Скорее оно отступило назад, потерпев поражение и испугавшись. Говорит, что христианский идеал собирались осуществить, но он не выдержал иснытания. Это неправда. Его сочли слишком трудным и даже не попробовали осуществить»
Согласно бытовой мудрости нашего века, утопия - это то, что неосуществимо по существу. Но Честертон возлагает вину за неосуществлённость утопий не на «объективиые обстоятства» и не на «утопичность» утопий, а на слабость и недостаток воли - решимости у их осуществителей. Он не приемлет детерминистские отговорки.
Христианский  идеал общества, настаивает Честертон, не осуществился потому, что люди оказались к нему не гототовы. Ну что ж, намекает Честертон, не удалось один рад - надо попытаться еще. Честертон не случайно подчеркивал, что «христианство - это религия покаяния; оно противостоит современному фатализму и пессимистическому футуризму главным образом тем, что говорит: человек может пойти назад».
Трудно представить себе больший обскурантизм по отношению к нашей цивилизации, более последовательное отрицание ее мировоззрения и практики.
Спор Честертона с цивилизацией казывастся тотальным. Эта цивилизация, говорит Честертон, сама объявила своим ядром пауку. Значит бессмысленно доказывать её несостоятельность «научно». С ней надо бороться там, где ей приходится прибегать к оружию, уравнивающему её с оппонентом. Это - сфера конечных (или, если угодно, самых первых) утверждений, то есть утверждений, не имеющих эмпнрически рациональных оснований, иначе говоря - мифов.
Честертон с большим энтузиазмом кует миф о естественной разумности религии. Он нигде не пыступает как чистый теолог. Он выступает как теолог-параболист. Он без конца рассказывает нам басни на теологические темы. У него есть "положительный герой": это католический патер Браун. Все рассказы о патере Брауне - теологические параболы. Таковы же и его романы, и даже почти все эссе.
У этих парабол есть и отрицательный герой. Это - человек суетный, суеверный, эгоцентричный, склонный больше смотреться в зеркало, чем всматриваться в окружающий мир и в свою собственную душу: человек, вместе с тем, лишенный индивидуальности, раб моды н чужого мнения, идолопоклонник, короче, - дитя цивилизации, как его издавна изображают нравоописатели-моралисты от Лабрюйсра до Зиновьева. Интересно, что сатиры Честертона направлены не против атеистов, с которыми он вообще не считается, а против протестантов - реальных врагов католицизма в его время: их он и считал «модниками».
* * *
Честертон был проповедник. Его проповедь была обращена, как н всякая проповедь, в массы. Как же нам, массам, надлежит на неё реагировать?
Проще всего от неё отмахнуться. Допустим, что мы разделяем критический пафос Честертона н тоже считаем пашу цивилизацию негодной. В конце-концов, не он один критиковал эту цивилизацию; даже больше-, сейчас практически дело дошло уже до того, что эта цивилизация вступила в фазу осознания собственной негодности (хотя во времена Честертона это было еще не так: завоевывать колонии, например, считалось нормальным). Так что в критической части согласиться с ним не трудно; не надо дли этого особо себя преодолевать.
Но вот проектные идеи Честертона уже не вызывают у многих из пас энтузиазма, и мы не можем к ним присоединиться так же легко, в состоянии такого же полного психологического комфорта. Они вызывают у нас известный скептицизм.
Честертон призывает пас вернуться обратно, в интеллектуальное Средневековье, которое он считает Золотым веком. Наша философия истории этой идеи не приемлет.
Во-первых, мы привыкли считать, что в одну и ту же воду нельзя пойти дважды.
Во-вторых, религиозная натурфилософия и антропология сочетались с совершенно определенной общественной структурой, которой теперь уже нет. Это было общество, в котором доминировала семья, род, община; отношения между людьми были личио-рнтуальными, а власть была сакралнзована.
Человек считался и в самом деле был целостным существом: он был лишен индивидуальных свойств н не мог выбирать себе свойства или культивировать нх в себе по собственному выбору.
Наконец, это был мир, ограниченный горизонтом деревни н бесконечно открытым только вверх, в небо.
Этот мир исчез, и, как говорил Макс Вебер, мы живем в расколдованном мире. Можно ли его заколдовать обратно?
Честертон настаивал, что дело не в «можно» или «невозможно», а в «следует» пли «не следует», в том, чтобы «захотеть» или «не захотеть».
Когда мы ставим этот вопрос в категориях возможности и решаем, что заколдовать мир обратно невозможно, мы лишь рационализируем свое нежелание это сделать.
В отличие от Честертона, я не считаю, что наше «нежелание» является неуважительной причиной. Это еще более объектиипая реальность, чем выводимая, как правило, на основе очень торопливых рассуждении и неаккуратных наблюдений «невозможность».
Тем не менее, то, что Честертон переводит проблему из модальности возможности в модальность намерения, кажется мне существенным достижением. Потому что коль скоро что-то считается невозможным, то оно действительно становится невозможным. А если мы чего-то не хотим, то ведь сегодня не хотим, а завтра можем захотеть, не так ли? Мало ли чего мы захотим завтра.
Честертон боролся с детерминизмом, но его заботил не детерминизм научных теории, а детерминизм как состояние, в котором пребывает обыденное сознание. Он не ученых уговаривал отказаться от детерминистских теорий, а простых людей расстаться с детермнистскими предрассудками. Вот одни из образцов его риторики, направленной на эту цель:
«Мистер Миддлтон Марри написал благоородную. толкающую на размышления и несколько странную книгу. Она называется «Необходимость коммунизма». Мое первое впечатление от этой книги я мог бы, пожалуй, выразить так: я испытываю больше симпатии к коммунизму, чем к необходимости».
Иными словами: кто хочет коммунизма - тот его получит. Но нельзя ни к коем случае вбивать себе и голову, что он необходим и неизбежен. В коммунизме, самом по себе, нет ничего страшного, наоборот. Но если мы будем относиться к нему, как к нашей судьбе, то наше дело плохо, и дело самого коммунизма тоже плохо.
Защищая определенную культуру, Честертон хотел убедить нас захотеть перейти в эту культуру. Отсюда метод убеждения - поэтическая пропаганда. Убеждающая, внушающая мифология.
Честертон был мифолог, причем вполне сознательный. Сам он вполне определенно отдавал предпочтение мифу как способу хранении культуры, подчеркивая в мифе не элемент ложности сознания, а элемент адекватности человеческой природе.
Он стремился увлечь нас мифологией, которая подвигнула бы нас на возврат к видению мира и человека, свойственному католическому культурному набору. Он всерьез хотел нас уговорить вернуться в прошлое. Он потратил многие усилия на этн уговоры, и мы, я думаю, поступим неблагодарно, если вообще никак па них не отреагируем.
Как я уже говорил, вряд ли мы сумеем принять советы Честертона буквально. Вряд ли мы сможем захотеть вернуться буквально во времена католической антропологии; это значило бы вернуться, так сказать, в «темный угол». После того, что мы увидели и узнали и открытом и расколдованном мире. Мне трудно вообразить наше добровольное отступление. Это значило бы, прежде всего, забыть тот язык, которому мы за последние четыреста лет научились и, более того, который мы сами создали. Такое возвращение возможно для одиночек-эскейпистов, но не для целых обществ н культур: тут не поможет никакое мужественное волевое насилие над собой. Нас может вернуть назад только катастрофа, но если она произойдет, то мы окажемся отброшены намного дальше назад и нам долго придется пробиваться «вперед», к тому уровню сознания, который был уже однажды достигнут.
Тем не менее, в том, что пишет Честертон, есть-таки что-то такое, что заставляет нас крепко задуматься.
Ведь Честертон писал миф, и если считать «католицизм» этого мифа мифологической и символичсской фигурой, то необходимо в следующий момент спросить (согласно нашей, столь неприемлемой для Честертона традиции): а как мы можем для себя рационализировать этот миф?
В рациональной интерпретации мифология Честертона посвящена пропаганде трех идей: 1) необходимости устойчивой традиции и опасности ее разрушения; 2) необходимости постоянного пересмотра прошлого о тем, чтобы выяснить, не можем ли мы найти в нем что-нибудь важное и положительное; 3) неизбежности и необходимости серьезных решений, предопределяющпх дальнейшую личную и общественную практику.
Ничего сенсационного в этих идеях нет. За всем блеском (п путаницей) честертоповской риторики и парадоксалистики скрываются в высшей степени банальные советы.
Постоянный объект идеологических сатир Честертона - суетливый «рыночный» интеллектуал - вероятно, пожал бы плечами и постарался бы немедленно про Честертона забыть, чтобы освободить в голове место для чего-нибудь более оригинального н привлекающего внимание зрителей, о которых он, конечно же, думает больше, чем о том, о чем он думает.
Но наш скептицизм, тот самый, который не позволяет нам понимать слишком буквально христианскую апологетику и пассеизм Честертона, и в этом случае рекомендует нам не торопиться.
Дело в том. что нам, пожалуй, уже известно, как опасно предавать забвению некоторые истины лишь на том основании, что они банальны. То, что земля вращается вокруг солнца, что дважды два - четыре, а Волга впадает в Каспийское море, в высшей степени бапально. Столь же банальны и нормативные- идеи: не убей, не укради, помни, что дважды два четыре и т. д.
Повторение, как писал Чентортоп. может утомить. Между тем, без воспроизведения одного и того же порядка нет ни общества, ни жизни. Чтобы люди не махнули рукой на воспроизведение общества и жизни, создается поэтический миф: в этом одна из его функций. Именно в таком поэтическом кодировании банальностей и унражнялся Честертон
* * *
Почему он выбрал это занятие? И чем объяснить его невероятную, даже несколько гротескную преданность делу, которое- он выбрал?
В творчестве и биографии Честертона есть черты, вызывающие любопытство и даже подозрения. Честертон был тем, кого часто называют графоманом. Он писал, не прекращая и действительно часто повторяясь. Его тексты полны «пустотами», а также не очень вразумительной риторики. Иногда Честертоп напоминает кошку, гоняющуюся за своим хвостом.
Можно думать, что ум Честертона страдал как раз от того порока, который он приписывал нашей цивилизации: бесконечного скольжения от отрицания к отрицанию н так далее. Быть может, он страдал этой болезнью даже больше, чем некоторые его современники, которых он так охотно высмеивал. Они, как правило, н не удалялись слишком далеко по пути отрицания, застревая на какой-либо случайной промежуточной идее, превращая ее в «догму дня». Бедное воображение и инстинктивная тяга примкнуть к тому, что кажется в настоящий момент наиболее авторитетным, заводили их в самое бесперспективное состояние, в какое только может попасть человеческий ум, - модного догматизма. В целом же цивилизация, как думал Честертон, движется по спирали в полную неопределённость. Он, видимо, знал это по своему опыту: мысленно он, вероятно, не раз проделывал этот соблазнительный н никуда не ведущий путь. Отсюда - такая неукротимая тяга к статике. Она имеет индивидуально-психологическое происхождение. Характер же консервативной мифологии Честертона определяется временем, когда он жил, средой, в которой он вырос, и так далее.
* * *
Что можно сказать о репутации Честертона? Его положение в обществе довольно двусмысленно. Тот, кто собирается определить свое отношение- к нему, обнаруживает себя в некоторой ловушке. Чтобы понять, какого рода эта ловушка, приведем одно из самых многозначительных высказываний Честертона:
«Те кого мы зовём интеллектуалами, делятся на два класса: одни поклоняются интеллекту, друние им пользуются. Те, кто пользуются умом, не станут поклоняться ему. Те, кто поклоняютсн, не пользуются им, судя по тому, что они о нем говорят... Круглых дураков тянет к интеллектуальности как кошек к огню»
Честертон был интеллектуалом, дошедшим до стадии критики интеллектуализма как идеологии и интеллектуала как социальной роли. Не думаю, чтобы интеллечггуалы должны были питать к нему безоглядную симпатию. Большинству должно казаться тревожным его высокомерное презрение к стандартной интеллектуальной суете. С какой стати должны любить Честертона те, кого он не любит?
Те же, кто  готовы идентифицировать себя Честертоном как знаком, берут на себя определенные обязательства: они должны не просто говорить о своем уважении к нему, но разделять его взгляды. Если же они их не разделяют, то они должны придумать какое-то очень серьезное для этого основание. В противном случае они своим преклонением перед Честертоном как раз и демонстрируют ту самую интеллектуальную суету, над которой он так издевался.
Все это объясняет, почему Честертон теперь популярен и уважаем только в довольно узком кругу единомышленников.  Честертон мог бы стать популяреи среди простых людей, тех, кого  в  Англии называют  «decent peoр1е».  Он говорит от их имени и для укрепления их морального духа. Но тут уже в ловушку попадает сам Честертон. Как писатель, он слишком изоощрен, а язык его публицистики перегружен эрудицией и логическими упражнениями.
Возможно, поэтому после смерти Честертон был более или менее предан забвению. Нельзя к тому же забывать, что как защитник католицизма в начале века Честертон вел арьергардные бои, и его католическая апологетика понималась буквально.
Но теперь становится все яснее, насколько актуальной была критическая часть его проповеди.
Далее - многие ценности католического мира проникают в секулярное сознание. Представления о человеческом уделе в Средние века меняется: мы «открываем» Средневековье, пожалуй, так же, как общества средних веков «открывали» античность.
Наконец - понятия «проекта», «плана», «управления», «принятия решений» занимают все более видное место в сознании и, возможно, будут в близком будущем доминировать. Образование перестало быть привилегией «образованных»; «интеллектуалы» утратили свою социальную однородность - у Честертона могут появиться поклонники. Они уже появляются. Только в 1986-1987 годах вышли три новых биографин Честертона - после сорокалетнего перерыва.
В заключение мы приведем полностью маленькое эссе Честертона, почти стихотворение в прозе, хорошо иллюстрирующее его настроение и взгляд на природу и человека.
ПРИРОДА И ЛОГИКА
"Главная трудность с этим нашим миром не в том, что он неразумный, и даже не в том, что он разумный. Настоящая трудность в том, что он разумный, но не до конца. Жизнь вовсе, не лишена, логики, и все же. она - ловушка для логиков. Она выглядит чуть-чуть более регулярной и математически правильной, чем она есть на самом деле. Ее правильность очевидна; ее неправильность скрыта. Ее дикий нрав •ждет момента, чтобы показать себя. На грубом примере я поясню, что имею в виду. Допустим, какое-нибудь существо с луны, скажем, имеющее математическую подготовку, должно обследовать человеческое тела. Оно сразу же заметит, что у человека всего по два. На самом деле человек, это как бы два, правый и точно такой же левый. Заметив, что у человека две руки - справа и слева, две ноги -- справа и слева, что у человека на каждой стороне то же самое число пальцев на руках и ногах, два глаза, две ноздри, две доли мозга, наше существо решит, что открыло закон. И, обнаружив у человека сердце на левой стороне, придет к выводу, что точно такое же сердце у человека есть справа. И вот тут-то, будучи абсолютно уверено в себе, паше существо и ошибется.
Все сущее втихомолку уклоняется на один .миллиметр от идеала, и вот где живет бес. Иногда кажется, что вселенную кто-то тайно предал. Яблоко или апельсин достаточно круглы, чтобы их называли круглыми, а между тем - они вовсе не круглые. Сама земля, как апельсин. И простак-астроном достаточно прост, чтобы клюнуть на это и назвать землю шаром. Мы сравниваем стебель травы с лезвием шпаги, потому что он на самом своем кончике сходит на нет, превращается в точку, но он - не превращается в точку. И так все: во всех вещах притаился неисчислимый остаток. Он ускользает от рационального ума, по всегда делает это в самый последний момент...>>