Внимание!
В этом блоге помещен оригинальный материал про
Сиднея Рейли (Зигмунда Розенблюма). К моему удивлению это самая мало посещаемая
публикация в блоге. В сети на тему «Сидней Рейли» бесчисленные публикации, тупо
перемалывающие басни, исходящие от самого Рейли-Розенблюма, Локкарта-младшего и
ЧК. И никакого интереса к новой и неожиданной солидной фактуре. Между прочим,
этот материал релевантен и для понимания 30-летней мировой войны ХХ века.
Любознательные, наберите в поиске «Сидней Рейли и Уинстон Черчилль» или найдите
в этом блоге публикацию 28-го октября 2016 года
В этом блоге
на отдельных страницах помещены в русском переводе два очерка Макса Вебера о
политическом процессе в России в начале ХХ века «К положению буржуазной
демократии в России» и «Переход России к псевдоконституционализму». Теперь я
помещаю здесь свои статьи, которые должны по замыслу служить ключами к
прочтению очерков Вебера. Они были опубликованы 10 лет назад. Первая из них
помещена в этом блоге 26.11. (11.26 по американски) 2014 года Эта (вторая)
статья актуальна для всех стран, где конституция была введена внешней силой, то
есть «сверху», или, иначе говоря «октороирована», а это значит для всех
государств, возникших после Ялты-Потсдама
АЛЕКСАНДР КУСТАРЁВ
МАКС ВЕБЕР О МОДЕРНИЗАЦИИ РУССКОГО САМОДЕРЖАВИЯ
Первоначаьная публикация (с сокращениями) в журнале «Полис».
2006 год, №2
В 1906 г. под впечатлением революции 1905 г. Вебер
написал две большие работы, по существу книги – «К положению буржуазной
демократии в России» и «Переход России к псевдоконституционализму» [1]
Если в первом из двух очерков о политическом развитии в России Вебер больше
говорит об эмансипации российского общества и российском освободительном
(либеральном) движении, то во втором очерке его прежде всего интересует
модернизация российской монархии.
В заглавие второго очерка Вебера вынесено понятие
«псевдоконституционализм». Поэтому трудно избежать соблазна, обсуждая его
интерпретацию русского конституционализма, начать с обсуждения самого этого
понятия. Тем не менее обратимся сперва к деталям текста очерка. Реконструируем
комментарий Вебера к политической обстановке в России после 1905 года,
сгруппировав его наблюдения и критические замечания по трём темам.
А именно: (1) возникающий в России государственный
строй; (2) конституция как фактор политического процесса; (3) культура
политического поведения ответственных агентов процесса.
Государственный строй
Как диагностирует Вебер: «....главный
представитель бюрократического рационализма Витте вместе с двусмысленным
конституционным Манифестом, дававшим неопределенные обещания, навязал Царю.... изменения в рабочем механизме так
называемого «самодержавия», в результате чего навсегда изменилась сама его
сущность».
Что же произошло? Во-первых, «... монарх оказывается беззащитным против
бюрократии...»
Во-вторых, «...министры могут вертеть как хотят
призрачным парламентом, созданным их же машиной управления и лишенным того
влияния, которое он мог бы иметь...»
А значит: «Совершенно ясно, что здесь происходит:
бюрократическая рационализация самодержавия во всей внутренней политике -
теперь она оказывается сферой специалиста
(курсив Вебера – здесь и далее во
всех цитатах), а это означает -- при недостатке независимости у власти
-- исключительное господство бюрократии».
И далее: «Совершенно иначе обстояло бы дело, как ни странно это может
показаться, при юридически полном
осуществлении «конституционной» системы. Именно в этом случае монарху было бы
обеспечено фактическое господство над
бюрократией...Такое положение вещей, когда все «находится в движении», трудно
уложить в общую формулу. Но именно благодаря «подвижности» этой трудно
определимой системы, позиции строго конституционного монарха при ней часто
оказываются сильнее..... Да, чисто парламентарное
«царство влияния» (Kingdom of influence) может вследствие своей самоограниченности
обеспечить определенную меру позитивной систематической работы на пользу
стране, чего не удается достигнуть в «царстве прерогативы» (Kingdom of prerogative). Правовое же признание прерогатив короны, наоборот, поощряет суетливое
тщеславие или неумеренное самомнение монарха, его амбиции. А реальность
современной жизни не допускает дилетантизма властителя, столь характерного,
например, для эпохи Ренессанса. Что бы ни случилось теперь с «конституцией»,
царизму предстоит решать свою дальнейшую судьбу».
Ещё одна вариация на эту тему содержится в более поздней статье Вебера
«Переход Россиии к псевдодемократии» (1917 год): «Парламентская власть с помощью
простого отбора обрекает – и в этом её самая важная положительная функция
–политически бездарного правителя и только его на бездействие. Но
политически одарённому монарху она оставляет возможность значительного влияния,
чем и пользовался, например, Эдуард VII – больше чем какой-либо другой
монарх новейшего времени. Царю надо было выбирать: или та реальная
власть, оставляющая каждому монарху возможность благодаря своему уму и
самообладанию влиять на государственные дела, или – суетная романтика и
патетика внешней видимости власти, затягивающая его в театральное и
громогласное вмешательство в ответственные политические решения с пагубными
последствиями для политики и, возможно, для самой короны» [2].
конституция как фактор политического процесса
Вебер полагал, что публикация манифестов и
основных законов в 1905-1906 гг развязывает опасные политические процессы.
Октроирование конституции имело две благие цели. Во-первых, это был сигнал, что
власть готова (образумившись или испугавшись – всё равно) к переменам и
предлагает мир. Во-вторых, конституция, помимо всего прочего, должна была
создать приемлемую для всех и всеми соблюдаемую правовую рамку политического
процесса и государственного управления. Ожидалось, таким образом, что
«конституционализация» разрешит системный кризис, то есть предотвратит
(назревавшую) революцию. Но октроированные и дулистические конституции,
независимо от «меры» и «юридического стиля» их дуалистичности, не обеспечивают
автоматически успеха этого предприятия, поскольку не гарантировано согласие в
обществе по поводу самой конституции. Конституция, таким образом, может сама
оказаться яблоком раздора. В двух аспектах.
Во-первых, болезненной проблемой становится
фактическое несоблюдение конституции, будь то стихийно-самонадеянное нарушение
«закона» более сильным агентом
распределённой (по какой угодно схеме) власти, или паллиативное
нарушение конституции в порочном кругу общественной смуты. Во-вторых,
политизируется интерпретация конституции, чреватая эскалацией конфликта в
особенности при наличии пробелов и в отсутствии конституционного суда.
Таким образом, появление конституции может даже
обострить конфликт в обществе, вместо того чтобы его процедурно урегулировать.
Эрнст-Рудольф Хубер, обобщая опыт политической борьбы в Германии, сказал по
этому поводу так: «Хотя конституция рождается в борьбе, конституционное
оформление конфликта (Kampfverfassung) оставляет общество ещё очень далеко от
системного упорядочения (Gesamtordnung)» [3].
Политическая история Германии после 1848 года знала несколько конституционных
кризисов, последний из которых и покончил с монархией, после 70 лет
маневрирования, интриг, обоюдной обструкции и политического шантажа.
Российский конституционализм сразу же оказывается
на пороге кризиса, на что Вебер и обращает усиленное внимание. Например:
«Машина продолжает работать, как если бы ничего не случилось. И тем не менее
многое произошло, и пути обратно нет. Официально даруются свободы, а затем,
когда ими хотят воспользоваться, оказывается, что эти свободы - иллюзия. Эта
неискренность должна неизбежно приводить
к повторяющимся конфликтам и возбуждать угрюмую ненависть, создавая ситуацию,
бесконечно более опасную, чем унизительные, но открытые репрессии в прошлом.
Именно это, похоже, и происходит с “конституцией”,
которую, хотя и в двусмысленных выражениях, обещал Манифест 17 октября...».
Или: «Вся система
отношений между правительством и народным представительством
строилась на
аксиоматическом предположении, что народное
представительство - естественный враг государственной власти и всегда им останется».
Иными словами, вместо сотрудничества между агентами разделённой власти
(«коллегиальной» в терминологии самого Вебера) продолжается неразрешимый
конфликт между ними [4].
Словом: «Кажется совершенно исключено - и наша
хроника как будто должна была это продемонстрировать - что этот режим сумеет найти какой-то путь к долговременному «успокоению» страны: она
сама должна себя вытаскивать за волосы из болота».
Логически подобные
конфликты имеют два исхода. Или они кончаются быстрой победой одной из сторон
на исторически значимый отрезок времени. Или они трансформируются в мирный
процесс политического маневрирования и «перетягивания каната» через постепенную
«разрядку напряжённости» методом «политических торгов». В ходе этой
трансформации собственно и должен «кристаллизоваться» порядок, который обе
стороны согласятся соблюдать, именуя его при этом «конституцией» или даже нет.
Но для этого необходима политическая воля многочисленных агентур,
корректирующая простую физику соотношения сил, то есть определённая культура
политического поведения..
политическая культура
Обычно когда говорят о культуре политического
поведения, упор делается на такие её компоненты, как, например, доверие или
терпимость. Российское общество начала ХХ века демонстрирует очень низкий
уровень взаимного доверия и терпимости.
Частично это объясняется глубиной имущественного
расслоения, в особенности в деревне. Но к этому дело не сводится. Один и тот же
индивид энергетически мотивирован в разной мере имущественными и
статусно-престижными интересами. Один и тот же имущественный класс может быть
расколот по линии статуса-престижа. В
двух своих русских штудиях Вебер то и дело ссылается на разные элементы
«обстановки», связанные с разными участниками «обоюдных отношений», их
мотивацией и характером поведения. Приведём примеры, выделив курсивом слова,
ключевые для этого сюжета.
«...когда Царь создавал
свое личное «параллельное» правительство (это бывает как будто бы и
сейчас) из Великих князей или других приближенных, его воздействие на большую
политику оказывается опосредовано интересами разных клик»
«...междепартаментская жизнь зависела исключительно от настроения
начальников и связей между ними....страна была поделена на департаментские
сатрапии. Оспаривая друг у друга сферы влияния, департаменты фактически
находились в состоянии войны друг с другом и жили в атмосфере постоянных
административных интриг. Перепалки между могущественными чиновниками
порождали необъятную - на сотнях страниц - переписку. Эту переписку от имени
нападающих и защищавшихся департаментов часто вели обученные в Германии ученые
эксперты, изучавшие для этого в поте лица всю мыслимую российскую и
иностранную литературу по государственному праву, экономике и истории. Если
иметь ключ к этой переписке, то она может оказаться пусть и не увлекательным,
но вполне поучительным чтением».«У земств недоверие к правительству в
решающий момент все же перевесило страх перед революцией. У правительства ненависть
к земствам оказалась сильнее желания найти союзника против революции».
«Бюрократия должна была пожертвовать частью своей произвольной
административной власти. Это было необходимо для того, чтобы достичь какого-то взаимопонимания
с имущими классами, но как раз это было выше ее сил».
«Примером дикой ревности к земству было
невероятное поведение «Красного креста» во время войны...Правительство чинит
всяческие препятствия земской филантропии « дикой ревности к земству»
«Губернаторы и генерал-губернаторы вмешиваются во
все и уже одной своей бесцеремонностью оскорбляют самолюбие земств».
Бюрократия не может себе вообразить, что она когда-либо уступит долю своего
всесилия кому бы то ни было. Ответная реакция следует тут же. В октябре даже
умеренные земские деятели (Шипов) отказались от министерских портфелей,
предложенных Витте, потому что для них было немыслимо сотрудничество с
Треповым и Дурново».
В письме к Михельсу: «бешеная конкуренция
между гапоновцами, социал-демократами и эсэрами за власть (Macht) над
рабочими» [5]
«Обе стороны не могли
работать вместе. Экономически
(курсив Вебера) либеральная бюрократия, возглавляемая Витте, полностью
лишила политического значения своего ближайшего друга предпринимательскую
буржуазию с помощью закона об избирательном праве и урезав ее представительство
в Государственном совете. А самого характерного представителя этих кругов в
правительстве Тимирязева третировали и в конце концов заподозрили в
«зубатовщине»».
«После дебатов об амнистии, во время которых все накопившееся
раздражение вышло наружу (хотя приличия и соблюдались) и было принято
ответное обращение Думы, Муромцев был снова приглашен к Царю, на этот раз на
именины. Его с безупречной вежливостью посадили на почетное место, но с ним
не заговорил никто из значительных
людей».
«...почти роковая, возможно вынужденная склонность
современных династических режимов оберегать свой «престиж» и «сохранять
лицо» привела к тому, что они не дают своевременно
то, что должны дать, а когда уступки вырываются у них одна за другой, они
пытаются вернуть себе потерянный престиж безжалостным полицейским
произволом».
«Официальный “правительственный вестник”
опубликовал приветственную речь Императора. Но продолжал игнорировать
существование Думы. Казалось, как писала петербургская пресса, он никак не
мог решить: считать ли Думу государственным институтом, или революционным
клубом».
В подкрепление этого наблюдения добавим наблюдение
более позднего комментатора российских Основных законов: «Русская конституция
отличается от родственной ей прусской тем, что она расширяет ещё дальше прерогативы
монарха за счёт прав народного представительства [перечисляются статьи с
указаниями на статьи прусской конституции]. Таким образом, русская конституция
наряду с японской по своему типу стоит на самом крайне правом фланге. Тем не
менее конституционный характер российского государственного порядка, благодаря
статьям 7, 84, 86, 91, 98, 111 не подлежит сомнению. Поэтому выглядит
совершенно необоснованным, что не только в Основных законах, но также и во всём
официальном и официозном словоупотреблении слова «конституция» «парламент» и
производные от них термины принципиально избегаются и наоборот особо настойчиво
употребляется понятие «самодержавие», при том что оно теперь приобрело новый
смысл, ещё не усвоенный, вследствие чего это понятие понимается неадекватно
своему новому смыслу» [6].
(Для сравнения: в Германии даже после 1848 года,
несмотря на интенсивное конституционное творчество, слово «конституция» (Konstitution) появляется в рабочих бумагах всего один раз и даже более невинное
коренное немецкое Verfassung в чистом виде и без правовых уточнений встречается не часто [7]).
Два элемента в цитированных пассажах привлекают
внимание. Во-первых, в них названы разнообразные участники конфликтов.
Во-вторых, поведение участников атрибутировано; атрибуты касаются интенсивности
и эмоциональной окраски конфликта, а также техники борьбы.
Упоминаемые Вебером агентуры (с некоторыми
добавлениями) позволяют наметить фронты конфликтов.
Корпоративные конфликты: (1) бюрократия против
земства; (2) двор против нобилитета (клики); (3) департаменты против
департаментов (4) эксперты против экспертов (ещё раз клики); (5) Царь против
Совета министров; (6) провинциальное дворянство против бюрократии (см.
знаменитые обличения Сухово-Кобылина).
Культурно-статусные: (1)земская интеллигенция
против государственной бюрократии (2) разночинная интеллигенция против клира
(3) она же против бюрократии.
Противоположные идеологические движения друг
против друга, что тривиально. А что не вполне тривиально - близкие
идеологические движения (партии), конкурирующие за влияние на массы
(1)социал-демократы против эсэров (2) кадеты против октябристов; (3) чёрная
сотня против консерваторов; (4) эсэры и социал-демократы против
гапоновцев-зубатовцев
При желании содержание этих конфликтов можно свести
к материальным (денежным, имущественным) интересам. Это не всегда будет легко
сделать, но даже когда это не слишком трудно, то этого делать не следует.
Пользуясь терминологией самого Вебера можно характеризовать мотивацию по
имущественным интересам как целерациональную, а мотивацию по
статусно-престижным интересам как ценностнорациональную. «Вещество» этих
противостояний намного сложнее, и это очень существенно для перспектив
саморазвития обстановки. Эмоциональная энергия, техника разрешения имущественных
или статусно-престижных конфликтов, а также их институционализация -
разные. Социальная ревность и рессентимент (обоюдный рессентимент) это
не классовая борьба и не рыночная конкуренция. У них иная эмоциональная физика.
Они по разному переживаются, по разному компенсируются. Они культурно
обсуловлены (kulturbedingt) и политически значимы, kulturbedeutsam, как сказал бы сам Вебер. Они по своему
институционализируются и мешают институционализации другого рода отношений
между людьми.
Теперь извлечём из приведённых фрагментов
атрибутику мотивации и эмоциональной окраски отношений между соучастниками
коллизии: недоверие--- ненависть---настроения начальников---
взаимопонимание выше её сил--- дикая ревность--- оскорбляют самолюбие---
немыслимо сотрудничество--- бешеная конкуренция--- не могли работать
вместе--- третировали---заподозрили--- накопившееся раздражение--- с ним не
заговорил никто из значительных
людей--- оберегать свой «престиж» и «сохранять лицо--- продолжал игнорировать
существование Думы.
Общая картина ясна: полное отсутствие того, что
теперь считается фундаментальным условием «продуктивной политики», а именно
«терпимости» и «доверия». Вместо них для мотивации и поведения агентов
политического процесса в высшей степени характерны «статусное тщеславие» и
страх «потерять лицо». Из порочного круга конфликта кто-то должен выйти первым,
уступить. Российская политическая сцена перенасыщена демонстрациями взаимного
неуважения и упрямого иррационального нежелания уступить.
Остановимся здесь только на политической культуры
российской монархии. Хотя бы потому, что Вебер больше всего говорит в русских
штудиях именно о ней, и именно ей он придаёт решающее значение в российской
ситуации [8]. Он считает,
что монархия должна подать пример: Вебер: «Известное выражение: «Que messieurs les assassins commencent» (Господа убийцы, начните первыми - перестаньте убивать) в этой ситуации,
пожалуй, уместно обратить к правительству».
Образцовая коллизия, где у правительства был шанс
сделать это – вопрос об амнистии, оказавшийся в центре общественного конфликта
именно по причине его колоссального символического, а стало быть и
психологического значения для всего общества. Вебер: «Обращение Царя было
воспринято с сильнейшим неудовольствием, потому что он ни словом не упомянул
амнистию. Амнистии ждали все: в тюрьмах и в десятках тысяч деревень, страдавших
от высылки и арестов. Амнистия была бы символом того, что практика наказаний
без суда будет прекращена».
Споры об амнистии имеют полный вид
статусно-престижных, как бы ни рационализировать отказ от амнистии
необходимостью устрашения в условиях смуты. Отказ от амнистии перекрыл по
своему воздействию на публику многие гораздо более принципиальные уступки
царизма общественности. Классический пример неадекватности «культурной атмосферы»
существу стоящих перед обществом проблем.
Ключевым здесь оказывается понятие «династическое
тщеславие». Это понятие много раз повторяется у Вебера. Это не инстинкт
собственника, защищающего до последнего патрона своё недвижимое и движимое
имущество. И это не простое властолюбие. Это – другое.
«Тщеславие» российской династии – уникальный,
социально и исторически очень важный объект обсуждения. Российская монархия не
просто отстаивала свои материальные интересы (коронную собственность и
неограниченную власть). Она боролась за сохранение (1) романтического
самодержавно-популистского самообраза; за (2) контроль над реформированием
общества.
Миф о «народности» русской монархии висел над
русскими самодержцами весь XIX век и мешал монархии реалистически оценить прежде
всего свою легитимность, а соответственно и выработать разумную стратегию для
её сохранения. В плену этого мифа монархия рассчитывала на то, что народ
выберет лойяльную ей думу, а когда этого не случилось, к состоянию монархии
добавились ещё оскорблённое самолюбие и разочарование в народе, «предавшем»
своего отца.
Помимо этого у русской монархии были ещё два
комплекса: комплекс просвещённости и комплекс революционности.
Первый она делила со многими европейскими
монархиями. Правда, другие европейские монархи, всерьёз относившиеся к своей
просвещённости считали нужным подтвердить её тем, что избавлялись от своих
патриархальных привычек и всё больше отступали как от управления делами, так и
от политических решений.
Что же касается комплекса революционности, то тут
дело обстояло ещё интереснее, хотя, может быть, и не так очевидно. Вряд ли
кто-нибудь будет возражать, что Пётр Великий превратил русскую монархию в
революционную силу. Всё более конвенциональным становится как будто бы
представление, что сильный революционный синдром был у Павла. Как парадокс
будет, вероятно восприято предположение, что революционный синдром был у
Николая Первого. Тем более неожиданно будет утверждение, что вся русская
монархия с самого своего основания была революционной.
И всё же наряду с патриархальной романтикой в
самосознании русского самодержавия была революционно-харизматическая искра, и
это делало её особенно ревнивой к революционному движению, а в личностном плане
– к интеллигенции, что ярко символизируют фигуры типа Победоносцева или Плеве,
а также и сам Николай, как говорят, приходивший в бешенство от самого слова
«интеллигенция». Трансфигурация этого конфликта обнаруживается в «Вехах» -
образцовом документе социальной ревности.
Какая конституция настоящая?
Вернёмся теперь к «псевдоконституционализму» (Scheinkonstititionalismus). Вообще говоря, Вебер пользуется этим выражением очень редко. Помимо
заглавия, оно встречается во втором из двух эссе 1906 года всего пару раз.
Например: «кодификация псевдоконституционализма». Или: «Но при системе псевдоконституционализма монопольное
положение Совета [министров – А.К.] укрепляется неимоверно» Или: «С эгоистической
точки зрения бюрократии выжидание было «тактически правильным», поскольку она хотела именно псевдоконституции, а не «честной» конституционной
политики».
Ещё пару раз в тексте Вебера можно усмотреть более
или менее прозрачную аллюзию на это «понятие». Например: «...при юридически полном осуществлении
«конституционной» системы...». Или: «карикатура на конституционализм» Или: «Лучше бы она [царская власть – А.К.] честно и
открыто попробовала бы настоящей конституции».
Ещё раз это слово фигурирует в более поздней
статье Вебера о России, где он говорит о «безвластном и поэтому
политически безответственном парламенте» и добаваляет: «Это –
«псевдоконституционализм»».
За пределами этого очерка выражение
«псевдоконституционализм» обнаруживается только в его письмах к Фридриху
Науману в 1906-08 годах, то есть как раз тогда же, когда и в русской штудии.
Один раз эксплицитно и один раз просматривается в аллюзии.
В письме от 14.12.1906 это выглядит так: «Центр,
как партия господствующая в парламенте, должна была провести колониальный
бюджет через парламент.... Она этого не сделала. Значит она содействует
псевдоконституционализму и проводит его в жизнь» И вообще «партии (Центр,
консервативная, национал-либеральная) примкнули к господствующей системе
псевдоконституционного «личного» правления» Итак: нужно выступать против
«Центра как партии псевдоконституционализма» [9]
И ещё раз к той же теме он возвращается в конце
1908 года: «консервативная партия несёт ответственность за продление
(Fortdauer) «личной власти». Слишком много разговоров об
импульсивности и пр. личности кайзера; виновата же политическая структура.
Дилетант держит в руках нити политики и этого хочет
консервативная партия» [10]
(дважды подчёркнуто Вебером).
Отзвуки темы «псевдоконституционализм» слышны в
его двух больших работ в преддверии Веймарской конституции, но комментатор [11]
предпочитает считать, что там она уже преобразована в тему
«псевдопарламентаризм», поскольку там обсуждается не монархия (её уже нет), а
парламент и партии, а точнее то, что теперь называется (Джованни Сартори)
«парламентопригодность партий». Впрочем, сам Вебер ни тем ни другим словом в
1918 году уже пользуется.
Откуда взялось выражение
«псевдоконституционализм»? Это не было изобретение Вебера. Оно не имеет
словарного статуса [12],
но циркулировало в немецком нарративе в XIX веке.
В обществах (странах), где конституции родились
спонтанно («вначале было слово»), не было споров о существе конституционности.
Конституция пришла на смену монархии и соответственно воспринималась как ее
противоположность. Так же она поначалу понималась и в Германии. Общественное
мнение было разделено на сторонников монархии и сторонников конституции. Но
позднее в попытках предотвратить революцию, сохранить и заново легитимизировать
монархию возникла практика конституционного конструктивизма. Её продуктом и
стала «конституционная монархия».
Легитимность монархии таяла на глазах. В
результате секуляризации «богопомазанность» монарха становилась пустым звуком.
В результате экономического развития материальное содержание государственности
неимоверно расширилось за пределы традиционных пророгатив абсолютного монарха.
Невозможно было верить в способность монарха вершить дела. Как без конца
повторял Вебер, во главе государства не мог стоять дилетант. Кроме того, в
результате американской и французской «заразы» разгоралось гражданское
самоуважение подданных, и
моральный авторитет понятия конституция стал очень
высок.
И проблема была уже не в том, чтобы предотвратить
конституционализацию, а в том, чтобы придать ей определённую форму. Изобретение
«конституционной монархии» изменило содержание общественных дебатов. Все стали
конституционалистами, «против «сконструированной» («gemachte») конституции не возражали уже даже консерваторы» [13].
Объектом сравненения, предпочтения и политического выбора стали уже не монархия
и конституция (республика), а разные версии ограничения монархии.
Огромное значение, как и позднее в России,
приобрёл английский образец. Он использовался и либералами, и консерваторами. И
теми и другими как позитивный и как негативный. Немецкая конституционная
монархия трактовалась как другой вариант конституционализма рядом с английским.
И как лучший вариант, и как худший. Парламентарная монархия трактовалась как
неконституционная. Сравнения своей конституции
с английской колебалось от полного отождествления до полного
противопоставления англо-парламентарной и немецко-конституционной (последнее
особенно характерно для некоторых консервативных кругов). Говорили про
«диктатуру палаты общин» и про «парламент как подручного короля». При этом
английский образец чаще всего бывал неадекватно понят [14].
В этой политической и интеллектуальной атмосфере
вопрос о том, что считать подлинным конституционализмом, а что «подделкой», так
сказать, висел в воздухе.
Критиковать (обличать) немецкий опыт
«конституционной монархии» можно было с самых разнообразных позиций.
Конституцию можно было считать «поддельной» уже на
том основании, что она сохраняла монархию в какой бы то ни было роли. Можно
было доказывать, что само словосочетание «конституционная монархия» -
оксюморон.
Порядок можно
было считать «псевдоконституционным», если он сохранял за короной последнее
слово в важных и спорных ситуациях. Конституцию можно было
отвергать на том основании, что она была октроирована, то есть не предшествует государству
(как, например, в Америке), а есть продукт государственной (тогда
монархической) власти. Можно было
считать настоящей только писаную конституцию-документ (Urkunde).
Все эти
критерии преобладали в критике «домартовских» (27 марта 1849 гогда) конституций.
Они оставались в ходу и позже, но заметно усилилось значение других.
Конституция могла считаться мнимой, если в ней
были важные пробелы, позволявшие монархии править декретами в случае
«необходимости» и права решать, есть ли такая необходимость в отсутствие
парламента вместе с правом регулировать режим работы парламента. Даже Хубер,
относящийся к немецкому конституционализму серьёзно, называет эту практику
«удвоением законодателя» и допускает, что в этом случае система в самом деле
напоминает «псевдоконституционную» [15]
Монархию можно было считать псевдоконституционной, если правительство не было
подотчётно парламенту (как в Англии).
Наконец, конституцию как документ можно было в
принципе дезавуировать как «клочёк бумаги» на том основании, что в
действительности статьи конституции никого реально ни к чему не обязывают и что
государственные и гражданские практики зависят не от конституции как нормы, а
от реального соотношения сил разных агентур разных интересов: кто силён, тот и
прав.
Но после 1848 года магистральный немецкий
либерализм и сам стал относиться более миролюбиво к отечественной трактовке
конституционализма.
Объясняется это тем, что в атмосфере объединения
Германии и нарастающего национализма большая часть либеральной рефлексии на государственный
строй была мобилизована идеей особой немецкой государственности и особого
немецкого типа конституционной монархии.
Сперва сами либералы создали образ нации как
«самоответственного эмансипированного государственно-гражданского сообщества»,
приравняв его к «представительному конституционному государству (Vеrfassungstaat)» [16], а затем,
когда конституционализм был ассимилирован консерваторами, к этому образу
добавилась монархическая традиция.
Сказалось и влияние легального конструктивизма, и
сдвиг от понимания конституции в духе естественного права в сторону её
трактовки в духе позитивного права. Превращение конституции в продукт
позитивного права во всяком случае снимало противопоставление октроированной и
пактированной конституции.
Этому помогало и существование в немецком языке
коренного слова Verfassung. В немецком языке K(С)onstitution гораздо сильнее ассоциируется с
либерально-демократическим и революционным смыслом, тогда как Verfassung легко толкуется и воспринимается как более общее понятие «строй»,
«распорядок», «устав» или даже «структура» или «система». Для оживления спора о
том, какая конституция подлинная, а какая нет, нужно было более сложное понятие
«konstititionelle Verfassung», и оно-таки обнаруживается в нарративе, как будто бы с 1808 года [17].
И не только у современников. У Вольфганга Моммзена, например, в 1990 году году
встречается выражение Pseudokonstitutionelle Verfassung [18].
Мера ограничения власти и способ её разделения
могли дебатироваться и меняться, но претензии к конституционной монархии со
стороны её критиков теряли статус дискурсивного аргумента и превращались в
чисто политическую позицию.
Сомнения в «конституционности» немецкой
(прусско-германской) «конституционной монархии» и соответствующая
«разоблачительная» фразеология оказались привилегией лево-либералов и
революционных радикалов. Таковых после 1848 года оставалось немного. Наиболее
громогласным и, похоже, весьма одиноким критиком прусской и имперской (после
1871 года) конституционной практики был яростный оппонент Бисмарка видный
либеральный парламентарий Эдуард Ласкер. Ныне почти все упоминания выражения Scheinkonstititionalismus сопровождаются ссылками на него[19].
После него этот вариант дискурса опять заглох.
Настолько, что к в 1870-1900 гг политическая критика государственного строя и
споры о существе конституционности почти прекратились [20[.
А из государственно-правовой мысли исчезли вообще.
Роберт фон Моль, активный участник
государственно-правового творчества на рубеже марта 1848 года и после, уже
когда он сам стал предпочитать английскую парламентарность, всё-таки, как
ранний комментатор немецкой конституционной практики, отказывался считать
прусско-немецкую монархию псевдоконституционной [21[.
Это представление вобщем разделяет позднейшая
магистральная историография, хотя и по разным соображениям. Один комментарий,
обсуждая конституционный статус монарха – как фиксированный в текстах
конституции, так и подразумеваемый пробелами - склонен задним числом
подчёркиваеть, что стакан был всё-таки скорее наполовину полон, чем наполовину
пуст. Например: «Взятые на себя обязательства (Selbstbindung) исключали право монарха отказаться от них по своему усмотрению... это
распространяется на конституцию, попытки изменить её в одиночку напрасны» [22]
И далее: «Монархический принцип предполагает монократию, оставляя народную волю
за границами власти, но на деле из него следовало гораздо меньше, чем он обещал
(weniger als er versprach)... он препятствовал парламентаризму и демократизации, но не гарантировал
неразделённой полноты власти» [23]
Или: если конституционализм равен
ограничению власти, то вот вам ограничение.
Это соображение напоминает о простом факте, что
определение конституционализма как ограничения власти (монархии, парламента,
демократии и пр) теряет определённость, как только начинается его правовая и
институциональная конкретизация.
Другой комментарий (М.Штолляйс) отмечает, что, как
бы скромно ни выглядела парламентарность прусской и общегерманской монархии,
государственный строй «...медленно изменялся в сторону
парламентаризации...Имперская конституция оставалась [всего лишь – А.К.]
организационным уставом, но в результате тихого превращения (stiller Verfassungwandel) и неписанного конституционного права подправлялась и модифицировалась» А
так сильно возбуждавший Вебера абсолютистский рецидив Штолляйс называет
«дополнительным осложняющим фактором» [24]
В.Рейнхард резюмирует эволюцию немецкой государственности
в XIX веке так: Пруссия 1815-40 была бесконституционным, но подзаконным, если не
правовым государством (со ссылкой на Хубера); в 1830-х гг в германских
государствах возникли 15 октроированных конституций, включавших каталоги
основных прав и парламенты, но без законодательной инициативы; после 1830 гг
были типичны конституционные конфликты; Франкфуртский парламент 27 марта 1849
предложил конституцию по американскому образцу, но прусская конституция 1850 г
была основана на монархическом принципе; в 1848-1866 было сделано много шагов
назад, но государства (входившие в рейх как в федерацию – АК) оставались
всё-таки конституционными (Verfassungstaat), и шла их парламентаризация; в 1918
г продолжалась та же тенденция [25].
«Треугольник Вебера»
Но у Вебера были серьёзные опасения. Его «всё
более возбуждённая» (как выражается В.Моммзен) критика вильгельминской монархии
и консервативных партий (см выше письмо к Науману), поощрявших абсолютистские
аппетиты короны, побудили его заимствовать у радикальных либералов и радикалов
середины XIX века выражение
«псевдоконституционализм». Как считает В.Моммзен, вообще его русские штудии в
значительной мере адресованы отечественной монархии [26].
Это важно само по себе, но сейчас для нас важнее другой аспект. Обращение
Вебера к выражению, органичному в лево-либеральном и радикальном дискурсах,
объясняется не только и не столько его политическими симпатиями, сколько
существом его социологии господства и государства.
С левыми радикалами Вебера объединяло убеждение,
что реальная система господства
определяется соотношением сил реальных агентов
власти. В соответствующем месте он
указывает, что согласен по этому поводу с практическим политиком
Лассалем. [27]
Но радикалы не видели даже в парламенте спасения
от реального господства привилегированных сил в обществе – будь то аристократия
(земельная), плуторактия, военщина или бюрократия. Вебер же считал, парламент
незаменимым компонентом современной государственности. Разделяя с левыми
критиками их цинизм по поводу механизма власти в обществе, он не разделял с
ними нигилистического отношения к конституции как кодификации государственного
строя, определённым образом распределяющего власть. Радикал-демократы строили
на своих наблюдениях политическую программу, а Вебер - социологию власти.
Поэтому когда он употребляет выражение
«псевдоконституционализм» он имеет в виду конституцию в юридическом смысле, то
есть юридическую формулу (записанную или нет) распределения власти. На это
недвусмысленно указывают такие выражения в его тексте как «юридически
полное осуществление конституционной системы» или «строго конституционный монарх».
Тут он следует стандартному немецкому (да и русскому) конституционному
англофильству [28].
Вебер был горячим поклонником английской
парламентской традиции, то есть сторонником партийного правительства,
подотчётного парламенту, а через него – электорату безразлично с какой мерой
избирательного права – лучше: ограниченного, но не обязательно. Однако его
парламентаризм имел иную подоплёку, нежели парламентаризм классических
либералов. А именно социологическую подоплёку. Избирательное сродство социологии
и радикальной критики общества (тогда - традиционного, клерикального и
сословно-классового) не случайно, но из этого не следует, что социолог
непременно должен стать радикалом, революционным демократом или анархистом, о
чём и говорит опыт Вебера.
Но, переходя от юридической формулы господства к
социологической Вебер существенно модифицирует проблему разделения и
ограничения власти. Вебер, будучи противником «монократии», смотрел на проблему
разделения властей в системе господства иначе, нежели либерал-демократическая
традиция (восходящая к Локку или Монтескье). Считая, что неуклонная формальная
рационализация управления, всё равно глубоко преобразует проблематику сдержек и
противовесов, он «мало интересовался такими вещами как «народная воля»,
избирательное право, демократия и конституция (sic – А.К.)» [29]
Гораздо важнее, как он думал разделение ролей
между аппаратом власти (бюрократией) и политическим лидерством (вождём). Первая
выполняет роль повседневного управления и может быть названа «мотором». Второй
– принимает стратегические решения и
может быть назван «рулевым». (Ральф Шрёдер называет это «структурный аспект» (structural feature) и
«реактивный аспект» (contingency feature) [30]
государственного строя.
В духе этого подхода Вебер критикует формулу
взаимного позиционирования думы, царя и правительства в структуре российского
государства. Он полагал, что если в этой формуле появляется институт
«премьера-министра», то этот премьер-министр должен быть подотчётен думе, а не
царю. По двум причинам.
Во-первых, потому что парламент есть более
эффективное средство контроля над правительством [31].
Партийное правительство политически ответственно и институционально отделено от
бюрократии, которая, таким образом, оттесняется в сферу чисто технических функций.
Это резкое отделение «аппарата власти» от «политического руководства» особенно
характерно для Вебера и разделяет его с О.Хинтце, который предпочитал думать,
что аппарат перерастает в руководство на верхних ступенях служебной иерархии и,
таким образом, политический руководитель может выйти из рядов бюрократии [32].
Это расхождение между Вебером и Хинтце очень содержательно и релевантно для
оценки таких деятелей как Витте и Столыпин. Вебер, судя по всему, воспринимал
Витте как чистого бюрократа. Хинтце, вероятно, воспринимал бы его иначе.
Но Вебер категорически в «шефа бюрократии» не
верил и поэтому, во-вторых, он всерьёз относился к короне как институту с
конституционным потенциалом. У монарха английского образца, считал он,
сохраняется традиционный авторитет и элемент харизмы, а соответственно и
возможность играть независимую роль в треугольнике структуры господства
«парламент – бюрократия – корона».
Похоже на то, что в двух русских штудиях 1906 года
Вебер сделал первый набросок этой схемы. Он затем интенсивно использует её в
комментариях к политической обстановке в Германии после Версаля (1918 г), а в
«Хозяйстве и обществе» генерализует её в нескольких пассажах. Вот два
извлечения оттуда.
«Если
бюрократия противостоит парламенту, она из чистого инстинкта власти саботирует
всякую попытку парламента собственными средствами (например, через так
называемое «право на расследование») получить от заинтересованных
профессиональную информацию: неосведомлённый и поэтому бессильный парламент
естественно предпочтительнее для бюрократии... Так же и абсолютный монарх, а в
известном смысле именно он больше чем кто-либо, оказывается бессилен перед
превосходящей профессиональной осведомлённостью бюрократии. Все гневные
распоряжения Фридриха Великого об «отмене крепостного права» уходили, так
сказать, в песок в ходе их реализации, потому что служебная машина их просто
игнорировала как дилетантские капризы. Конституционный же монарх, особенно
когда он находится в согласии с общественно весомой (важной) частью подвластных,
очень часто может больше влиять на работу бюрократии, чем абсолютный монарх,
поскольку по меньшей мере относительная публичность её критики делает её работу
более подконтрольной и ему. Абсолютный монарх полностью зависит от информации,
которую предоставляет ему бюрократия. Русский
царь при старом режиме редко имел возможность провести в жизни даже
самую малую меру, если она не устраивала его бюрократию и была против её
интересов. Прямо подчинённые ему как самодержцу министерства представляли
собой, как метко заметил уже Леруа-Болье, конгломерат сатрапий, боровшихся друг
с другом всеми средствами личных интриг, в частности беспрестанно бомбардируя
друг друга объёмистыми «памятными записками» против, которых монарх как дилетант был совершенно бессилен. При переходе
к конституционализму власть центральной бюрократии неизбежно концентрируется в
руках монократического главы, то есть премьер-министра. Все дела попадают к
монарху через его руки, и монарх, таким образом оказывается под опёкой шефа
бюрократии. Этому, как известно противился Вильгельм Второй в своём конфликте с
Бисмарком, но очень скоро отступил. Когда господствует профессиональное знание,
реальное влияние монарха может ещё как-т о поддерживаться благодаря постоянному
общению с шефом бюрократии, которое тщательно планируется самим этим шефом. К
тому же конституционализм связывает бюрократию и государя (потентат, Herrscher), одинаково заинтересованных в том, чтобы сдерживать рвущихся к власти
партийных лидеров в парламенте. Против же бюрократии конституционный
монарх бессилен постольку, поскольку у него у него нет поддержки в
парламенте.....» [33]
Получается, что превращение абсолютной монархии в
конституционную не решает проблемы контроля над бюрократией, если не
сопровождается переходом этой функции (контроля) к парламенту. Но тогда зачем
монархия нужна вообще? Почему тогда не республика?
«Парламентарный король, несмотря на своё
безвластие, сохраняется прежде всего потому, что в силу своего существования
как такового и в силу того, что власть осуществляется «его именем», его харизма
гарантирует легитимность существующего общественного порядка и прав
собственности; все заинтересованные в этом порядке опасаются, что с его
устранением неизбежно пошатнётся вера в «правомочность» этого порядка. Вместе с
функцией «легитимизации» действий правительства, сформированного партией
большинства, как «правомочных» (формально это может обеспечить и выбранный по
стабильной процедуре президент), парламентарный монарх также выполняет функцию,
которую не может выполнить выборный президент: он формально ограничивает
стремление к власти любого политика благодаря тому, что высшая позиция в
государстве занята раз и навсегда. Эта чисто негативная функция,
зарезервированная согласно твёрдо установленным правилам за королём и выполняемая
им просто в силу своего существования, оказывается в чисто политическом плане,
вероятно, самой важной. А если толковать её позитивно, то по её глубокой
сущности (in dem Archetypos der Gattung) это
значит, что король не по прерогативе (kingdom of prerogative), а
благодаря своим выдающимся способностям или общественному авторитету (kingdom of ifluence) может принять участие в политической жизни. И некоторые события, и
некоторые личности в недавнее время показали, что такое действительно возможно
даже в условиях полного «господства парламента». Английское «парламентарное»
королевство допускает выбор и допущение к реальной власти государственно
квалифицированного монарха. Потому что ошибочный шаг во внутренней и внешней
политике, или неумеренные претензии, не соответствующие личным дарованиям и
авторитету короля может [в этой системе] стоить ему короны. При таком варианте
монархии искра подлинной харизмы куда ярче, чем в официальных монархиях
континентального образца, где претензии монарха на господство основаны
исключительно на наследственном праве, даже когда к ним примешана капля
политического таланта» [34]
Фактический государственный строй, возникавший в
России после 1905 года не позволял ни парламенту, ни короне выполнить те роли,
которые им отводились в «треугольнике Вебера». Непарламентский характер
обновлённой (конституционной или псевдоконституционной) монархии был
зафиксирован в конституции, и Вебер критиковал это.
Судьба
русского самодержавия
Но при его
социологическом подходе он не должен был считать, что это чисто правовое
обстоятельство имеет роковой и непоправимый характер. Говорил же он «царизму
предстоит решать свою дальнейшую судьбу».
Дело ведь не в том, что обозначено конституцией.
Не случайно Вебер называет (например, в письме к Науману – см. выше)
закреплённую за монархом прерогативу «видимостью» власти, а не закреплённую –
«реальной» властью.
В этом плане интересен и такой фрагмент в
«Хозяйстве и обществе»: «Так наз. «конституционная монархия» с присущим ей
патронажем служб, включая министров и высшее военное командование, может фактически
быть очень похожа на чисто парламентарную (английского типа), а та в свою
очередь никоим образом не исключает участие способного монарха из
руководства политикой (пример Эдуард VII)» [35].
Это сразу же вызывает у нас в памяти «тихое превращение» (как выражается
Штолляйс - см. выше)
Дело, таким образом, не в том, что сказано в
конституции и какие в ней есть пробелы, а в том, как соотносятся реальные силы
агентов распределённой власти с учётом их готовности использовать свой силовой
ресурс. Каков бы ни был первоначальный текст русской конституции, реальность
могла бы от него сильно отличаться и чем дальше тем больше. С изменением текста
конституции или даже без него. Но в какую сторону? «Тихое превращение» возможно
в обе стороны.
В Германии, если верить магистральной точке
зрения, шёл процесс «тихой парламентаризации».
С опережением на 200 лет такой же процесс (не
диагностированный адекватно в Германии и России в XIX-XX веках) шёл в Англии. Как будто
бы видные русские юристы (например, Коркунов или Муромцев надеялись, что и в России однажды поставленная в
рамки закона монархия будет неизбежно всё больше ограничиваться [36]
Поэтому в комментарии Вебера ещё интереснее и
важнее, как он оценивал возможность эволюции системы в желательном (по его
представлениям) направлении. Эта возможность определялась несколькими важными
факторами.
Во-первых, неуклонный рост влияния бюрократии в
силу общей рационализации жизни и всех общественных практик, как предполагала
концепция самого Вебера. Этот фактор, строго говоря, работал повсюду. Усиление
этого фактора в Германии, в частности, заставляло Вебера опасаться, что
модернизация монархий, во-время не отказавшихся от своего старорежимного
статуса, то есть не ставших парламентарными, может теперь принять не
предусмотренный ни либералами, ни консерваторами XIX века оборот [37].
В России в особенности эта тенденция выглядела роковой в силу уж очень позднего
появления сил, способных генерировать контртенденции.
Его страх перед бюрократией, между прочим,
объяснялся не только тем, что бюрократия не способна выдвинуть из своей среды
политического лидера, но и тем, что бюрократия кристаллизуется в
корпорацию-сословие с собственными интересами и не нейтральна. Но не обязательно
совершенно самостоятельна. Даже чаще всего её интересы совпадают с интересами
какого-либо из господствующих сословий. В Германии, например, прусского
земельного сословия.
Это чрезвычайно релевантно для России. В России
государственная служба и дворянство были прямо-таки сиамскими близнецами. И,
когда, например, В.Моммзен, перекликаясь с Вебером, говорит о «ключевом
положении прусского чиновничества в системе» и подчёркивает его
«переплетённость в плане материальных интересов и личного участия с господствующей
аристократической элитой», он замечает, что в этом отношении «Германская империя обнаруживает сходство с
Российской империей»[38].
Во-вторых, тенденция крупной буржуазии держать
руку «абсолютной» власти, как это и было в европейских монархиях – от раннего
модерна до капиталистического импереализма. Вебер: «Крупные капиталисты,
конечно, всегда будут против Думы
вместе с бюрократией; они пожертвуют при этом всеми своими формальными правами.»
В-третьих, особенности политического поведения
главных агентур и прежде всего самой короны затрудняют или даже фатально
блокируют корректировку реального государственного строя на исторически
значительный отрезок времени.
В-четвёртых, новый государственный строй в России
устанавливался в разгар острого общественного и политического кризиса и в таком
виде не мог его предотвратить, а мог только усугубить. Это напоминает о ещё
одном возможном смысле выражения «псевдоконституционализм» в контексте данного
очерка Вебера. Дело в том, что его определение «конституции» в широком смысле
почти растворяется в понятии «легитимная власть»: «Уставные порядки общежития
могут возникать (а) в результате свободного объединения или (б) на основе
октроирования порядков и готовности их принять. Тот, кто уже правит в
существующем союз-объединении (Verband) может претендовать на легитимное полномочие (Macht)
октроировать новые порядки. Союз-объединение имеет конституцию (Verfassung), если есть реальный шанс, что эта претензия признана – признаны её
пределы, способ осуществления и её основания» [39]
Если такого шанса нет – нет и конституции.
Псевдоконституция, таким образом, это нелегитимный порядок, то есть в сущности
отсутствие порядка. Фактически в очерке Вебера речь идёт о том, что Россия
вступила в конституционный кризис, понимаемый как кризис легитимности, что этот
кризис имеет все шансы стать хроническим и неизбежно завершится радикальной
революцией.
Можно сомневаться, что анализ Вебера был вполне
корректным во всех деталях, но хорошо известно, что именно так и произошло.
При попытке формальной конституционализации в
европейском духе XIX века, русская монархия по существу не выходила из хронического
политически-конституционного кризиса, в таком состоянии вошла в войну и в ней
сгорела. Милюков интерпретирует задним числом (1929 год) эту фатальность так:
«... переход от вотчинной монархии прямо к республике оказался несравненно
более лёгок, чем переход к парламентской монархии» [40].
Милюков явно читал Вебера, и его формула даёт яркое резюме того, о чём более
изошрённо размышлял, наблюдая за российским конституционализмом Макс Вебер.
Х
Обсуждавшийся очерк Вебера это не этюд на тему
«конституционализм». Соответственно и в нашем комментарии к нему общие проблемы
конституционализма не затрагиваются. Всё же под конец заметим следующее.
«Конституционная монархия», возможно, не была типологически полноценной
субстанцией, но это своеобразный «хронотоп», имеющий высокий
всемирно-исторический статус. Размышления Вебера о попытке конструировать в
России «конституционную монархию», как и весь нарратив – немецкий и русский [41]
- вокруг неё должен иметь какое-то отношение к современному обсуждению
«конституционализма» как концепции нормативной политической теории. Вот
характерный пассаж: «Суть концепции конституционализма содержится в проблеме,
как укротить харизматический элемент в сфере политики, не разрушая свободы»
[42].
Добавим: как свободы гражданина, так и свободы действий политического лидера.
Фактически это парафраз схемы Вебера.
Сегодня, однако, эта проблема стоит уже не перед
уходящими (даже ушедшими) в прошлое монархиями, как это было в XIX
столетии вплоть до Первой мировой войны и русской революции, а перед молодыми,
зрелыми и перезрелыми демократиями, перед многосоставными (Лейпхарт)
образованиями (типа ЕС), а также перед обществами, находящимися в состоянии,
сильно напоминающем гоббсово «природное состояние», мягко говоря. В этом мире,
кажется, всё не так, как было в мире Бисмарка-Вебера-Витте и
Николая-Вильгельма. Но формула Вебера, подчёркивающая необходимость отделения
политики от администрации, извлечена из эмпирии его времени (в частности
российской эмпирии) и выглядит как обобщение, пригодное для всех времён и
народов. Каким образом каждый народ кодифицирует решение этой проблемы и как он
будет соблюдать выбранный им порядок – личное дело каждого народа с его
политической культурой и институциональной традицией. Конституция, как говорил
Карл Шмитт, это его (народа) «решение».
ПРИМЕЧАНИЯ И РЕФЕРЕНЦИЯ
[1]
«Zur Lage der bürgerlichen
Demokratie in Russland» и «Russlands Übergang zum
Scheinkonstitutionalismus» в Archiv für Sozialwissenschaft
und Sozialpolotik, Bd. XII и XII
(1906). Переизданы в 1989
году в полном собрании сочинений Вебера
(Zur russischen Revolution von 1905 (Schriften und Reden 1905-1912) // Gesamtausgabe, Bd. 1/10 Tübingen, 1989). Полный русский перевод этих двух
очерков помещён (с перерывами) в нескольких выпусках «Русского исторического
журнала (РГГУ)» за 1998-2001гг. Их резюме неизменно включались в том
политических статей Вебера (Gesammelte politische Schriften) вплоть до последнего издания1988 года. Русский перевод этих двух сокращённых версий: Макс Вебер. О России.
(перевод и предисловие А.Кустарева). М., РОССПЭН, 2007. Они также публиковались
(с незначительными дополнительными сокращениями) в журнале «Синтаксис» (№ 22 и
№ 23, 1988 и 1989 г.). В том переводе было сделано (в спешке и по небрежности)
несколько ошибок, которые затем были исправлены. В тексте статьи не адресованы
цитаты из очерков Вебера; я надеюсь скоро это исправить.
[5] M.Weber. Gesamtausgabe II/5, Tübingen, 1990, s.102
[6] A.Palme. Die Russische
Verfassung. Berlin, 1910, s. 86. Эта уникальная работа (хранящаяся в Прусской библиотеке в Берлине в отделе редкой книги) содержит постатейное
сравнение российских Основных законов с соответствующими статьями конституций
нескольких европейских монархий.
[9]
M.Weber. Gesamtausgabe. II/5, 1990, ss.203-204.
[10]
ibid, ss. 693-694
[11]
G.Schmidt. Deutscher
Historismus und der Übergang zur parlamentarischen Demokratie // Historische
Stidien, H 389, Lübeck und Hamburg, 1964, ss.256-257
[15]
E-R.Huber, op. сit., Bd II s.I44, s.48.
[16]
L.Gall. Liberalismus und Nationalstaat // Vom Staat des
Ancien Regime zum modernen Parteienstaat. Muenchen. 1878, s. 288
[17]
H.Mohnhaupt, D.Grimm. op.cit. s.118. Иронизирующие критики вполне могут считать это аналогом понятия «народная
демократия»; оба эти понятия вовсе не такие оксюмороны, как может показаться на
первый взгляд.
[19]
H.Mohnhaupt, D.Grimm. op. cit., ss.130-131; C-H Schmidt.
Vorrang der Verfassung und konstitotionelle Monarchie // Schriften zur
Verfassungsgeschichte. Bd 62, Berlin, 2000б s.127 Шмидт даже считает, что слово Scheinkonstitutionalismus «всплывает» именно у Ласкера.
[20]
M.Stolleis.Geschichte des öffentlichen Rechts in
Deutschland. Bd
II. Muenchen, 1992, s.456
[21]
Grundbegriffe.
Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland (hrsg.
O.Brunner). 1984, Bd 5, 543
[22] D.Grimm. Deutsche Verfassungsgeschichte. F/M,
1988, s.112
[23]
ibid 140-141
[25]
W.Reinhard. Geschichte der Staatsgewalt. München 1999,
ss.420-422.
[26]
W.Mommsen. Max Weber und die deutsche Politik. Tuebingen.
1974, s.154
[27]
M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft. Tuebingen 1985, s. 27
[28] Это соответствует его общему глубокому
англофильству и некоторой идеализации английской конституции, что было
свойствено всем немецким либералам XIX века. См.
G.Roth. Weber
the Would-Be Englishman: Anglophilia and Family History // Weber’s Protestant
Ethic (ed. H.Lehmann, G.Roth). Cambridge, 1987 Это соответствует
его общему глубокому англофильству и некоторой идеализации английской
конституции, что было свойствено всем немецким либералам XIX века.
См. G.Roth. Weber the Would-Be Englishman: Anglophilia and Family History //
Weber’s Protestant Ethic (ed. H.Lehmann, G.Roth). Cambridge, 1987
[29]
R.Schröder. From Weber’s political sociology to contemporary liberal democtacy
// Max Weber, Democracy and Modernization. McMillan, 1998, s. 82 R.Schröder.
From Weber’s political sociology to contemporary liberal democtacy // Max
Weber, Democracy and Modernization. McMillan, 1998,
s. 82
[30] ibid, s. 80
[31] Важная тема у Вебера – парламент как
«инкубатор лидеров», но здесь мы на неё не отвлекаемся.
[32]
J.Kocka. Otto Hintze und Max Weber // Max Weber und seine
Zeitgenossen (hrsg. W.Mommsen und W.Schwentker) Göttingen, 1988, s.405, s .408
[33]
M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, ss. 573-574
[35]
M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, s. 174
[36] А. Медушевский, op. cit, сс.398-399
[38] W. Mommsen. Der autoritäre Nazionalstaat.
Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s. 63
[39]
M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, s. 27
[40] П.Милюков. Монархия или республика. 1929, с.
22
[41] Обзор авторитетных бразцов этого нарратива
содержится в книге А.Медушевского «Медушевский. Демократия и авторитаризм:
российский конституционализм в сравнительной перспективе. М, 1998, 400-460,
особенно 448-460
[42] U. Preuss. op. cit. s. 25
A.Palme. Die Russische Verfassung.
Berlin, 1910, s.
86. Эта уникальная работа (хранящаяся в Прусской библиотеке в Берлине в отделе редкой книги) содержит постатейное сравнение российских Основных
законов с соответствующими статьями конституций нескольких европейских
монархий.
G.Schmidt. Deutscher Historismus und der Übergang zur
parlamentarischen Demokratie // Historische Stidien, H 389, Lübeck und Hamburg,
1964, ss.256-257
Обзор
авторитетных бразцов этого нарратива содержится в книге А.Медушевского
«Медушевский. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в
сравнительной перспективе. М, 1998, 400-460, особенно
448-460