Tuesday, 2 July 2019

Макс Вебер. Харизма. Коммунизм

ШТЕФАН БРОЙЕР

СОВЕТСКИЙ  КОММУНИЗМ  И  СОЦИОЛОГИЯ  ВЕБЕРА
[Stefan Breuer. Soviet Communism and Weberian Sociology. Journal of Historical Sociology. 1992, № 3. перевод А.Кустарёва]

Я перевел эту статью лет 20 назад, когда планировал сделать сборник переводов «Макс Веер о России». Я хотел в него включить фрагменты работ самого Вебера и статьи, где его аналитический аппарат так или иначе прилагается к российско-советскому опыту. К самому началу 2000-х годов я обнаружил таких работ около двух десятков. Мой план осуществился наполовину. Сборник переводов из самого Вебера я опубликовал в издательстве РОССПЭН;  они помещены также на страницах этого сайта. Вторую половину моего плана теперь надо было бы пересматривать. Хотя я подозреваю, что мало кто в последнее время обращался в Веберу за руководством в российских штудиях, все же таких работ стало больше, их перевод дело трудоемкое, книга получилась бы слишком большой. Значит, нужно было бы делать выборку или составлять хрестоматии из фрагментов. У меня на это уже нет времени. Если кто-то этим планом заинтересуется, я, пока жив, готов помочь. Но пока публикую сейчас статью Штефана Бройера как приложение к своей работе «Петербургская монархия, революция, харизма», публикуемую одновременно в сборнике статей «ЮБИЛЕЙ С ЖИВЫМ СМЫСЛОМ: К СТОЛЕТИЮ РУССКОЙ РЕВОЛЮЦИИ (составители Николай Проценко и Павел Родькин)

Я не сопровождаю текст Бройера никакими собственными комментариями. Понимайте его как вам будет угодно. Сам я использовал аппарат Вебера совсем по другому  А эта публикация имеет только одну цель – расширить кругозор тех, кому недоступен оригинал статьи Бройера – чисто физически или по недостаточному знанию английского

хххххх
            Троцкий будто бы сказал на переговорах в Брест-Литовске, что каждое государство, дескать, основано на насилии. Его современник Макс Вебер был с этим согласен, но с одной существенной оговоркой. Чтобы государство выживало, его претензии на авторитет должны быть признаны теми, кем оно правит. Подвластные должны быть внутренне убеждены, что тот, кто управляет ими, делает это по праву, и государство сохраняет свой авторитет только тогда, когда его претензии признаны  (GPS, 506ff).
События августа 1991 года ярко подтвердили правоту Вебера - в двух отношениях. У инициаторов путча был огромный арсенал оружия, но пользы от этого для них не было никакой, коль скоро значительные сегменты населения и армии отказывались им подчиниться. В этот момент стало ясно, что господство коммунистов и опиравшееся на него государство обречены и долго не просуществуют. Но эти же самые события показали, что история именно этого государства гораздо лучше может быть понята в категориях Вебера, чем Троцкого. 70 лет до решающего момента в августе 1991 претензии большевиков на власть признавались, если и не большинством населения, то во всяком случае его административными кадрами, и на этом основании можно считать, что этот порядок не был чистым деспотизмом, а был легитимен, в том смысле, который придавал этому понятию Вебер. Веберовская социология господства, таким образом, позволяет лучше понять и историю коммунистического режима, и его падение.
Однако если обратиться к разным концепциям самого Вебера и основанным на них анализам [советского опыта] , то обнаружится весьма неопределённая картина. Сам Вебер не верил, что господство большевиков разовьётся в легитимный порядок. Последующие авторы считали, что  это возможно, но не соглашались по поводу того, каков именно тип легитимности советского строя. В этом очерке мы обсудим предлагавшиеся до сих пор варианты в свете исторического опыта и покажем, почему советский коммунизм не может быть убедительно интерпретирован ни как традиционное, рациональное или подлинно харизматическое господство. После этого будет предложена ещё одна веберовская категория, до сих пор привлекавшая относительно мало внимания, а именно "харизма разума". С её помощью мы надеемся устранить некоторые трудности, с которыми столкнулись предыдущие опыты.

I. Представления Макса Вебера о советском коммунизме

Может быть, расхождения Макса Вебера с историческим материализмом нигде не обнаруживаются с такой очевидностью, как в его понимании коммунизма. Для Маркса и Энгельса коммунизм был самой низкой и самой высокой стадией в развитии общества. - начальная и конечная точка истории человечества. Для Вебера это было ни то и ни другое. В работе 1891 года "Римская аграрная история" он ещё следует теории Г.Л. Маурера, воспринятой также Энгельсом и понимавшей историческую эволюцию как движение от коллективной собственности через разные варианты коллективного пользования к частной собственности. Но скоро он уже отказывается от этой гипотезы. Сперва осторожно и наощупь в первых двух изданиях  "Аграрных отношений в древнем мире" (1897,1898), а затем вполне определённо и открыто в третьем издании 1909 года.
С этого времени он убеждён, что появлявшиеся ранее коммунистические общественные структуры никогда не были "органичны", но всегда возникали в ходе исторической дифференциации. Так коллективные формы собственности у германских племён были военным коммунизмом, отвечавшим чисто военным нуждам. Напротив, сельские общины в России и в Азии представляли собой "вторично рационализированный аграрный коммунизм", возникавший в результате налоговой дифференциации патримониального государства (GASW, 523; Weber 1958, 67, 36ff)
Ещё более уверенно Вебер отвергал марксистско-материалистическое представление о финальной коммунистической стадии исторического процесса, которой якобы полагалось быть даже более рациональной, чем социализм. Для Вебера социализм был уже менее рационален, чем капитализм, поскольку он означал ещё большее торжество бюрократии, тем самым способствуя окостенению экономического и общественного порядка. Коммунизм же означал бы ещё более низкий уровень рациональности, поскольку социализм подразумевает хотя бы рациональное производство благ, а коммунизм сам себя определяет через отсутствие такой калькуляции (WG, 660). Если социализм базируется на фабричной дисциплине и, таким образом, действительно принадлежит модерну, будучи родствен рациональному капитализму, коммунизм - это производное от домохозяйства, армии и местной общины, то есть общественных форм, свойственных и древности (pre-modern eras). Социализм сочетается с рациональными организациями - формально легальными, классовыми и идеологическими партиями. Коммунизм же основан на "спонтанной, эмоциональной солидарности", на общинной связности (Vergemeinschaftung), а не на современных формах ассоциации (Vergesellschaftung) (WG: 167f, 88).
Всё это не следует понимать так, будто Вебер считал коммунизм исключительно до-модерным явлением. Домохозяйство, армия и община как формы коллективности продолжают, разумеется существовать и в условиях передовой рационализации. Но Вебер несомненно считал, что структурно они всё же принадлежат дорациональному прошлому. Если неумолимое наступление рационализма и не уничтожило их совсем, то сильно уменьшило отодвинуло их на периферию. Домашний коммунизм семьи имеет патриархальные формы и должен считаться формой традиционного господства. Он разлагается повсюду, где распространяется разделение функций и соответствующий ей рациональный рассчёт (WG: 214f, 226f). Вторично рационализированный аграрный коммунизм сохраняется  до наших дней (Вебер много об этом пишет в своих русских штудиях), но и он, несомненно, обречён. Как Вебер заметил в 1906 году, русская сельская община - последний в Европе оплот "коммунизма и сопутствующего ему крестьянски-революционного естественного права" (MWG I/10: 544)
Две других формы коммунизма - "коммунизм боевого содружества" и религиозный "коммунизм взаимной любви" - основанные также на харизматическом элементе вряд ли приспособлены к решению повседневных проблем современного общества. Такой харизматический коммунизм всегда был очень неустойчив, потому что ему давало энергию исключительно противопоставление миру, и подобные братства сохраняли свою целостность только благодаря "опасности, угрожавшей военному лагерю или этосу любви адептов внемирной жизни". Но в наше время такие коллективы гораздо менее устойчивы из-за общей рационализации способов удовлетворения политических и экономических нужд, а также из-за того, что дисциплинированный образ жизни становится всё важнее для выживания индивида. Сфера харизмы сжимается; она перестаёт быть структурообразующей силой и лишь тлеет на периферии.

Эти общие соображения отразились в подходе Вебера к русскому коммунизму. По его мнению он воплотился в трех модусах. Во-первых, как аграрный коммунизм социально-революционного крестьянства. Во-вторых, как "совместно-платёжный коммунизм" мятежных солдат. В-третьих, как утопический коммунизм интеллигенции. Из этих форм первая меньше всего похожа на тип, обозначенный выше. Кооперативные структуры несомненно играют важную роль в институте, на котором он изначально основан - сельской общине. Но в то же время для неё характерна высокая степень индивидуализма: рабочая сила продаётся частным образом, земля присвоена индивидами или семейными хозяйствами, социальное неравенство отнюдь не отсутствует - денежные ресурсы и скот распределены весьма неравномерно (Weber 1958: 32f). Зажиточные крестьяне, писал Вебер, сдают в аренду или продают землю, блокируют передел и безжалостно эксплуатируют экономически слабых, так что "равенство общинников" существует только на бумаге (MWG 1/10: 223). И хотя крестьянский радикализм был враждебен этому неравенству, он не отвергал индивидуального производства, порождавшего неравенство. Наоборот,  требуя включить в передел крупные земельные владения (помещиков, церкви, государства), крестьяне думали именно об укреплении этого хозяйственного уклада. В долгосрочной перспективе, как предвидел Вебер, это не сумеет сдержать развитие капитализма в сельском хозяйстве. Радикалы не добьются ничего, кроме экономического краха, если будут ликвидированы крупные эффективные аграрные предприятия; после же этого краха за пару десятилетий в этой "новой" мелкобуржуазной Россия снова восторжествует капитализм (MWG 1/10: 542).
Второй вариант - товарищество бунтующей армии, ближе типологически к коммунизму, но в истории он играл гораздо меньшую роль, чем это казалось Веберу. Тезис Вебера, будто большевизм был не более чем диктатурой солдатского пролетариата, заинтересованного прежде всего в платеже и добыче, и вследствие этого склонного к империалистической экспансии вовне и конфискациях  крестьянского имущества у себя в стране (MWG 1/15: 405f, 629) - несомненно улавливает ряд важных аспектов периода "военного коммунизма", а также бросает свет на перемену в политике большевиков, признававших сперва право народов на самоопределение, но затем вернувшихся к царистскому империализму.
Тем не менее этот тезис упускает из виду важнейшее обстоятельство. Октябрьская революция не привела к военной диктатуре и даже «дележно-трофейный («pay and tributary») [от переводчика: у Вебера я такого выражения не нашел и придумал русский вариант по своему пониманию] коммунизм быстро удалился со сцены. Уже в 1918 году красная гвардия и народная милиция, имевшие под ружьём 150-200 тысяч человек, были поглощены Красной армией, которую Троцкий создал буквально на пустом месте (Wade 1984: 295, 329f). Однако эта новая армия, основанная на всеобщей воинской повинности (восстановлена в апреле 1918), была под строгим контролем большевистской партии, утвердившей своё господство с помощью специального аппарата подавления - ЧК.  Авторитарное руководство Троцкого вместе с жестокими карательными мерами и политической агитацией сделали своё дело, в результате чего харизматические дружины (bands) первоначальной фазы революции быстро превратились в дисциплинированную массовую армию, которая по своим важным характеристикам не отличалась от военных организаций Западной Европы. Мирные договоры в Брест-Литовске и Риге, по которым Россия несла значительные территориальные потери, показывают, до какой степени большевики игнорировали заинтересованность солдатского пролетариата в военной добыче. Даже военный коммунизм -- экономическая параллель «военно-лагерного трофейного коммунизма» «camp and booty») [от переводчика: у Вебера Lager und Beutekommunismus] -- был заменён в 1921 году НЭПом, вытеснившим практику принудительных реквизиций налогами - сперва в натуральной форме, а потом в денежной.
Остаётся третий вариант коммунизма, который Вебер приписывает интеллигенции, или во всяком случае её революционному крылу. Вебер различает две форму социализма.  Первую он характеризует как "эволюционистскую и ориентированную на проблему производства". Про вторую говорит, что она "исходит из идеи распределения и сегодня воспринимается как "коммунистическая". Он связывает с этими двумя формами раскол в российском социал-демократическом движении (WG: 61). Плеханов и меньшевики представляли интересы рабочих и поэтому выступали как "сознательные сторонники капиталистического развития" и  последовательные противники "мелкобуржуазных, крестьянских идеалов равенства и распределения". Ленин и большевики склонялись к путчизму, что можно было объяснить, как думал Вебер, только некоторыми идиосинкразиями российского социализма (MWG 1/15: 252; 1/10: 168). Со времён его отцов-основателей Герцена и Лаврова для русского социализма была характерна непримиримая враждебность к законам экономического и общественного развития. Она отчасти объяснялась влиянием Гегеля, но так же тем, что в социалистическом движении участвовали интеллектуалы, для которых социализм был "квази-религией" (MWG 1/10: 169; WG: 313).
Для Вебера социальная композиция, цели и организационные формы большевизма объяснялись его связью именно с этой традицией. Большевистское правительство, писал Вебер в июне 1918 года, состоит из интеллектуалов, сумевших подчинить своему руководству рабочих, старое офицерство и часть дореволюционной бюрократии. Их организационной формой была секта, а целью - совершенно утопическая надежда, что Россия может перепрыгнуть через историческую фазу, которую прошла Западная Европа, и прибыть прямо в социализм (MWG 1/15: 629ff). В другой раз, а именно в лекции "Политика как профессия" Вебер сравнивал большевиков с политическими партиями средневековых городов, которые тоже были "организациями, основанными на насильственных действиях" (GPS: 529). Это сравнение прежде всего подчёркивало путчистский характер Октябрьской революции и ставило под сомнение претензии большевистского режима на легитимность - характеристику власти, вокруг которой построена вся веберовская социология господства.
В 1918 году Вебер снова утверждал, что большевизм это "военная диктатура как всякая другая и рухнет как всякая другая" (MWG 1/16: 365). А после неизбежного краха этой диктатуры на её место может придти только "господство крестьянских и мелко-буржуазных интересов, то есть наиболее радикальных оппонентов любой формы социализма", а затем "неслыханное разрушение капитала и дезорганизация, то есть прямо противоположное тому общественному развитию, на котором настаивают марксисты" (MWF 1/15: 404f).  
В этом пассаже Вебер демонстрирует одновременно глубокое понимание и слепоту. Он ясно видит, какой экономический упадок последует за триумфом крестьянского радикализма и политикой большевиков, которая развязывает гражданскую войну. Тут он понимает ситуацию глубже, чем Ленин, например, который положился на принцип "ввяжемся в дело, а там будет видно", а потом жаловался на последствия. Но в понимании солдат и большевиков Вебер проявляет удивительную слепоту. Он переоценивает роль первых и недооценивает роль вторых, по-видимому, исходя из того, что история знает много случаев, когда интеллектуалы служили государству (и так же много случаев, когда интеллектуалы оставались аполитичны и уклонялись от реальной жизни), но не знает ни одного случая, когда интеллектуалам удавалось сокрушить государство и затем восстановить его в согласии с собственными идеями. Веберу казалось, что прокламации большевиков это не более, чем напыщенная болтовня интеллектуалов-литераторов; всё их господство покоится на штыках, а это не может продолжаться до бесконечности. И поскольку социология господства занята исключительно легитимным порядком, то есть порядком, который существует благодаря какой-то минимальной мере признания, подобный режим не может её интересовать.

II Советский коммунизм как традиционное господство 

История не подтвердила это представление. Большевики сохранили власть и создали систему, которую до недавнего времени многие наблюдатели считали исключительно стабильной. Поскольку в социологии Вебера стабильность порядка, среди прочего, всегда есть указание на его легитимность, из этого следует, что категории социологии господства вовсе не так уж непригодны для анализа Советского Союза, как сам Вебер думал. Конечно, сталинский террор и холодная война отодвинули вопрос о легитимности на задний план, но с конца 70-х годов было несколько попыток рассмотреть структуры господства в Советском Союзе в терминах предложенной Вебером схемы трёх типов легитимного господства. Я теперь напомню о них. Сперва я напомню о трактовке Мурвара, считавшего наиболее подходящим для советской системы понятие "патримониальное господство", а затем рассмотрю разные подходы, использующие понятия "харизматического" и "рационального" господства.
Мурвар исходит из веберовского определения царизма как особенно выраженного случая патримониального государства.  По мнению Мурвара его мало  изменили структурно и псевдоконституционализм 1905 года и "не-революционные события" 1917 года. Октябрьский переворот в особенности обнаруживает все черты coup d'etat, типичного для патримониальных систем с характерными для него неожиданностью и опорой на первоначально узкую военную силу. Ленин (меньше харизматик, чем Керенский или Чернов) обнаруживает свойства классического патримониального "хозяина ("master"), а большевистская партия не более чем его камарилья, полностью подчинённая его распоряжениям. Заменив царя и не тронув структуру патримониального господства, он в свою очередь был заменён патримониальным наследником:
"Всё было поразительно просто: в течение 60-65 лет одно за другим последовали шесть патримониальных правлений, прерываемых короткими "смутами", благообразно называвшимися "коллективное руководство" и длившимися только до тех пор, пока новый патримониальный властитель устранял всех конкурентов. Сталину и Хрущёву понадобилось ровно пять лет, чтобы ликвидировать претензии коллективного руководства, а Брежневу на это понадобилось меньше времени (разные оценки возможны в зависимости от того, когда в действительности он удалил Косыгина). И все три периода "коллективного руководства" были в самом деле "смутами". Но харизма успеха почти автоматически гарантировала безусловную легитимность новому вождю (chief) пока он успешно оставался у власти (Murvar: 261f)"
Такая трактовка игнорирует важные тонкости концепции Вебера и множество усложняющих картину фактов. В веберовской социологии господства "патримониализм" это вариант традиционного господства. А оно основано на "неизменной вере в священность традиций и на легитимности власти, почитаемой в силу традиции" (WG: 124). Крестьянская революция 1917 года может быть интерпретирована как традиционная революция во исполнение старой мечты о "чёрном переделе". Но того же нельзя сказать о захвате власти большевиками; они выступали не против личности якобы некомпетентного  хозяина, но скорее против всей системы - деспотически-патримониальной формы государства и "феодальной аграрной структуры, то есть против того, что Ленин называл "азиатским государственным капитализмом", для которого был характерен глубокий застой. В давней войне между славянофилами и западниками  почти все большевики были на стороне последних. Хотя это не исключало тактических уступок народникам, их стратегия предполагала глубокую модернизацию и создание оптимальных условий для беспрепятственного развития "американизированного" капитализма в России.
Одним словом, совершенно несомненно, что большевики были врагами традиции. Они уничтожили вековой институт монархии, иерократическую церковь, экспроприировали дворянство, пытались изменить традиционную форму семьи, насильственно отделили (с помощью коллективизации) производителей от средств производства в сельском хозяйстве и навязали всей стране неслыханно жестокую политику индустриализации. Накануне второй мировой войны городское население России было в два раза больше, чем в 1914 году, а по объёму промышленного производства (если и не по качеству) Россия была второй державой мира. Представление о патримониальном coup d'etat абсолютно неадекватно такому глубокому разрыву с прошлым.
Тем более Октябрьскую революцию невозможно приравнять к путчу мамлюков или преторианцев. Конечно, большевики не представляли "волю большинства", не говоря уже о всём народе. Единственные выборы в русской истории, отвечавшие критериям демократии, - выборы в Учредительное собрание в ноябре 1917 года - принесли большевикам менее четверти голосов, тогда как эсэры получили больше половины. С другой стороны, весной 1917 года росла поддержка большевиков в двух главных центрах страны - Петрограде и Москве. В мае 1917 года они получили в этих городах 20% и 12%, а в августе уже 33% и 51%. В этих двух городах большевики были первыми и на выборах в Учредительное собрание - 45% и 48%, тогда как эсеры получили там только 8% и 13%. Даже очень предубеждённый наблюдатель вряд ли станет отрицать, что в октябре 1917 года большевики были во главе массивного и респектабельного общественного движения, не просто замышлявшего перемену династии.
Наконец, не следует преувеличивать тенденцию большевизма к культу личности и волюнтаризму. Они, конечно, выходят на передний план в сталинскую эру, но ни до неё, ни после неё они не определяли политику партии в той мере как это предполагает представление о советской системе как патримониалистской. Ленин "не выглядит как идеально-типический диктатор, одержимый стремлением навязать свою волю. Задним числом из сегодняшнего дня можно уверенно считать, что, повторяя снова и снова, как важна власть, он имел в виду не самого себя, а партийное руководство" (Lewytzyi 1967: 20). Авторитет Ленина держался на его способности убеждать в политической дискуссии, но ему далеко не всегда удавалось заручиться большинством внутри партии. В 1903 году ему пришлось смириться с тем, что за основу программы партии были приняты взгляды Плеханова, а не его взгляды. При голосовании по вопросу о членстве в партии он сперва проиграл Мартову, а потом победил только благодаря стечению обстоятельств. В 1905-1909 гг он был в оппозиции к большинству партии по вопросу о бойкоте Думы. Он нередко оказывался в изоляции и во многих других случаях.
Со своей стороны другие ведущие большевики вовсе не были послушным эхо хозяина. Многие расходились с Лениным по разным вопросам, и эти расхождения открыто обсуждались. Они часто побеждали при голосованиях в ЦК и отказывались следовать за лидером. Примеры многочисленны. Каменев и Зиновьев в октябре 1917 г по вопросу о вооружённом восстании. Бухарин с его оценкой национализма как революционной силы, роли профсоюзов и по вопросу о мире с Германией. Троцкий по вопросу вторжения в Польшу, налогообложения крестьянства. Даже Сталин в конце ленинского правления игнорировал и саботировал многие его распоряжения. Эти дебаты и расхождения не означают, что партия была демократична. Но по ним можно судить, как далека была партия от идеала ассоциации, основанной на традиционной почтительности, где личные слуги беспрекословно следуют указаниям хозяина, который со своей стороны господствует на основе долговременной и не подлежащей сомнению традиции. Категория "патримониальное господство" совершенно не подходит к большевистскому режиму.

III Советский коммунизм как харизматическое господство

Советский коммунизм чаще рассматривается как харизматическое господство, чем как разновидность традиционного господства. И естественно, что в центре этой интерпретации оказывается монументальная фигура Ленина, кому приписываются исключительные качества вождя. В этом случае партия большевиков выглядит как сообщество личных учеников-последователей. Их держит вместе эмоциональная общность и вера в свою всемирно-историческую миссию (Tucker 1968; Rigby 1979: 110ff; Rigby 1980: 14f; Carrere d 'Encausse 1980: 288). Артур Швейтцер, следуя этой концепции, видел в Ленине единственного подлинного интерпретатора определённой историософии, а его авторитет объяснял такими элементами харизматического господства как всеведение вождя и готовность его подручных к подчинению. Это выражалось в форме личного преклонения и коллективного почтения к науке как источнику подлинного знания (Schweitzer 1984: 167).
Но для после-ленинской эры предлагаются уже другие интерпретации. Ригби применяет веберовское понятие "рутинизация харизмы", но Такер считает это непригодным и вводящим в заблуждение: культ Ленина, дескать, показывает, что после смерти вождя харизма, возможно, и становится "рутинной", но не обязательно обезличивается. Каррер д'Aнкосс считает, что Сталин пытался "унаследовать" харизму Ленина, а послесталинский период был коротким, но неудачным возвращением к "социалистической законности". Швейтцер видит эволюцию советской системы как вырождение в деспотизм, сравнимое с тем, что происходило при нацистах в Германии.
Критикуя этот подход, вряд ли можно утверждать, что в русской революции не было никаких элементов харизмы. Были харизматические демагоги как Керенский, пользовавшийся огромной популярностью; были экстатические массовые сборища, во время которых прославляли героев революции и приносили клятвы; несомненно имело место ощущение, что происходит нечто уникальное и исключительно важное - так же как и во время французской революции. Согласно одной убедительной трактовке французской революции, после отмены монархии харизма, ранее присущая фигуре Короля, ушла, так сказать, в "свободное плавание" и в конце концов обосновалась в риторике и пафосе революционного языка, который и был наделён сакральным авторитетом (Hunt 1984). Нельзя также отрицать, что Ленин в некоторых ситуациях демонстрировал силу убеждения, характерную, по словам очевидцев, для харизматической личности. В самом деле, если бы это было не так, трудно было бы объяснить, как ему удалось в апреле 1917 года навязать своей нерешительной и растерянной партии программу, которая по словам Плеханова "по существу развязывала гражданскую войну внутри самого революционно-демократического движения".
Несмотря на всё это, применение категории "харизматическое господство" проблематично в двух отношениях. Во-первых, потому что это оставляет в тени независимый характер разных общественных движений летом и осенью 1917 года с их конкретными требованиями хлеба, земли и мира - немедленно. Во-вторых, потому что это не улавливает должным образом действительные особенности Ленина как личности. Поскольку первая сторона дела детально рассмотрена во всесторонних обзорах русской революции (Keep 1976;  Rabinovich 1978; Ferro 1980), я ограничусь замечаниями по поводу второй стороны дела. Троцкий, сделавший в своих более поздних работах из Ленина такого героя, однажды заметил, что внутри этого великого революционера притаилась душа мелкого стряпчего, обратив внимание как раз на ту сторону характера Ленина, которую труднее всего совместить с образом харизматического вождя. Даже во время эмиграции Ленин привык рассчитывать каждый свой шаг с педантичной точностью. О том же говорит его склонность к интеллектуальной мелочности и догматизму, на что с таким презрением и неприятием реагировало раннее русское социал-демократическое движение. Вместо того чтобы собирать вокруг себя сторонников, он делал всё, чтобы отпугивать их от себя; вместо того чтобы культивировать свою харизму, он загонял себя с упорством сомнамбулы на периферию движения. К 1905 году, как пишет Филип Помпер, " Ленин стал изгоем среди вождей российской социал-демократии. Более того, вопреки многочисленным свидетельствам его харизматичности, совершенно очевидно, что он часто производил скорее отталкивающее, чем привлекательное впечатление. Невозможно найти ни одного сколько-нибудь значительного человека в партии, который не восставал бы постоянно против него в период между основанием большевизма и смертью Ленина (Pomper 1990: 80).
События после февральской революции особенно ясно показывают, что сила Ленина была отнюдь не силой харизматического вождя. Будучи неплохим оратором, он не был человеком народа. Понятие "риторическая харизма" (Вебер) годится для Керенского гораздо больше, чем для Ленина. Представлял партию массам Троцкий, чей пафос в этой фазе революции был особенно эффективен. Напротив, Ленин был руководителем за сценой. И именно его организационная компетенция и поразительное "чувство момента" в конце концов определили успех восстания. Те же самые свойства помогли ему после победы с необыкновенным профессиональным умением поставить под контроль армию и судебную систему, экономику и администрацию да ещё найти время для создания системы социального страхования и наладить сотрудничество с Красным крестом, заниматься уходом за общественными зданиями, статистикой и ценами на картофель. Похоже, что сила Ленина коренилась не в сфере необычного, что есть по определению сфера харизматического вождя, а, наоборот, в сфере повседневности. И когда другие всё ещё купались в лучах успеха и в экстазе нового братства, Ленин уже принимал решения, необходимые для трансформации только что обретённой власти в форму господства, которая, согласно терминологии Вебера, существует и функционирует как администрация. С образом такого организатора согласуется то, что он подчинил себя полностью текущим задачам и всю свою жизнь резко возражал против того, чтобы из него делали "героя".
Отношения Ленина с партией не укладываются легко  в картину, типичную для харизматической общины. Дореволюционный большевизм отнюдь не был монолитным и закрытым , а члены партии вовсе не были связаны клятвой верности своему вождю. Были два большевизма. Один - большевизм эмигрантов, живших в Западной Европе и бесконечно обсуждавших идеологические, организационные и финансовые вопросы. Они никоим образом не были обязаны подчиняться Ленину. Другой большевизм действовал в подполье у себя в стране. Это была пёстрая компания интеллектуалов и профессиональных революционеров, часто исповедовавших антиавторитарные и синдикалистские идеи, и они тем более не были склонны видеть в Ленине своего безусловного вождя. Правда, что эти два движения переплавились вместе в плавильной печи революции, но то, что получилось, вряд ли было похоже на группу "преданных сподвижников" вождя, как это называл Вебер. Массы, хлынувшие в партию тысячами между февралём и октябрём, делали это потому, что большевики как будто бы были адекватны  их требованиям. Но кадровый состав партии не трансформировался в общину учеников-последователей. Он продолжал дебаты о правильной программе. Эти дебаты велись дискурсивными рациональными средствами, без обращения к оракулам или откровениям харизматического вождя.
Влияние Ленина на партию было велико, но партия была бесконечно далека от подлинно харизматических движений, которые, как, например, великие мировые религии, базировались на "эмоциональной преданности вождю и его (харизматической) благодати, в частности: магическим способностям, откровениям или героизму, силе духа и красноречию" (WL: 481).
Это предполагает два возможных последствия. Или мы решаем, что концепция харизматического господства не может уловить специфику господства большевиков. К такому выводу пришёл Джозеф Ньомаркэй (Nyomarkay 1967), предложивший различать харизматические и идеологические движения; первые консолидированы вождём, вторые - авторитетом догмы. Или мы считаем концепцию применимой, но смещаем акцент с харизматической личности на безличные структуры. Так поступает Кеннет Джовитт (1978: 41f, 1983). Для него лениниские организации воплощают "новую форму харизмы - "харизматическую безличность". Ленин в этой интерпретации сумел совместить как будто бы несовместивое: индивидуальный героизм и индивидуальную безличность. Получилась оригинальная амальгама харизматики и модерна - большевистская партия как "организация- герой".
С точки зрения веберовской социологии господства эти два предложения не обязательно исключают друг друга. Потому что Вебер, предложив фиксированные типы, считал также, что они исторически меняются и развиваются, что предполагает разные промежуточные фазы их состояния и смешанные образования. Рядом с личной харизмой, подлинной и скоро преходящей, существуют исторически переменные формы харизмы, отражающие процесс поступательной рационализации. В некоторых зрелых патримониальных цивилизациях за магической харизмой следует религиозная харизма, центрированная прежде всего на доктрине и миссионерстве, а затем уж их носителе. В эпоху же модерна на смену религиозной харизме приходит харизматическая трансфигурация разума. В эпоху просвещения этому соответствует вера, что "индивидуальный разум, если ему предоставлена свобода, по воле божественного провидения (и потому что каждый индивид естественным образом лучше всех понимает собственный интерес) неизбежно вызовет к жизни (по меньшей мере) относительно лучший из возможных миров. В якобинском культе разума Вебер видел "последнюю форму, которую приобретает харизма двигаясь вдоль своей судьбоносной траектории". Из этого как будто бы ясно, что всякое дальнейшее усиление рационального элемента обратит разумное начало в критику и рефлексию, что несовместимо с харизмой (WG: 726; Scluchter 1979: 186). Но Вебер не настаивает, что харизма разума исчезает вместе с той исторической формой, которую ей придало французское якобинство. Гюнтер Рот заметил, что харизма разума "выражает обезличение", сдвиг харизмы от личности к идее, что обнаруживается во многих движениях, которые наделяют некоторые идеи, нормы и концепции аурой абсолютной ценности (Roth 1987: 146).
Ленинизм, конечно, не был разогретой версией якобинства. Он слишком далёк от общественного идеала якобинства - общества независимых мелких собственников-производителей. Но структурные особенности позднего русского абсолютизма естественно привели к тому, что некоторые важные свойства якобинства обнаруживаются у всех радикально-революционных движений. Это убеждение, что путь к материальному благосостоянию и просвещению лежит через революцию и только через революцию; вера в примат политики; одержимость централизмом и государственничеством; гипостазирование революционной интеллигенции как носителя "подлинного" сознания; фетишизация революционной "науки" (von Borcke 1977: 479ff).
Эволюционистское кредо меньшевиков вынуждало их к пассивной позиции "поживём увидим", но Ленин сумел создать очень взрывчатую смесь социалистических и ранне-буржуазных идей, которая сперва была отвергнута, но потом обнаружила положительную харизматическую энергию. Политическая революция в России и борьба против абсолютизма предполагали обретение политической и экономической свободы, как во Франции 18-го века. А с помощью национализации земли, удалось создать предварительные условия "для развития производительных сил, столь же стремительного как в Америке" (Ленин). Помимо этого, всемирная борьба за национальное самоопределение перерастёт саму себя и сотрясёт империалистическое господство паразитического загнивающего государств-рантье, отнимет у монополистического капитализма его способность подкупать рабочую аристократию, и, таким образом приведёт к исторически созревшей социалистической революции в центре капитализма. Поскольку капитализм уже выполнил свою историческую миссию и выживает только благодаря  постоянному использованию насилия, любая форма революционного насильственного сопротивления, какие бы узкие цели оно само себе ни ставило, объективно способствует падению капитализма и высвобождению элементов капитализма, которые он же сам и создал. В этом была квинтэссенция ленинизма. Здесь коренился особый большевистский пафос, создававший вокруг любого действия в борьбе с полицейским режимом ореол подлинно всемирно-исторического значения.
Это убеждение, коренившееся в конечном счёте в особой философии истории, обеспечило большевикам их примечательную гибкость и способность кооперироваться с массовым радикальным движением, чего не оказалось ни у какой другой партии. И то же самое убеждение позволило большевикам позднее сломать хребет этому самому массовому радикализму. Это последнее движение было центробежным, ориентированным на частные интересы, тогда как цели большевиков были абстрактны, но обладали объединяющим потенциалом; именно это позволило партии или её руководству узурпировать позицию, ранее занятую монархией, и, натравив один массовый радикализм на другой, снова организовать общество вокруг одного центра.

IV Рутинизация харизмы и пределы рационализации

Но даже харизма разума всё-таки тоже харизма, а неизбежная судьба любой харизмы - рутинизация. Вопрос только в том, каким путём пойдёт рутинизация. Джовитт и Рот, из респекта (по их же признанию) к ленинизму говорят только о харизме вообще, а не о харизме разума. Они полагают, что в данном случае харизма рутинизируется в направлении "неотрадиционализма", обращая внимание на формы коррупции, пребендализм и клиентизм, которые в самом деле быстро получают широкое распространение (Jowitt 1983: 284ff; Roth 1987: 74ff). По их мнению революция оказалась способна разрушить традиционные институциональные системы, но не порождающие их фундаментальные условия; раньше или позже, таким образом, все новые институты должны адаптироваться к этим условиям и приобрести нео-традиционный или патримониальный характер. Этот анализ похож на то, что можно найти в работах советологов Петибриджа (Pethybridge 1974) и Гетти (Getty 1985). Они настаивали на живучести факторов, мешающих модернизации; и в результате пришли к выводу, что рационализацию системы господства блокировала общественная среда.
"Цели режима,размеры и отсталость страны, низкий уровень образования, недостаточные средства связи и нехватка профессиональных политических кадров - всё это способствовало особому распределению власти в обществе. В этих обстоятельствах вряд ли была возможна какая-либо иная "централизация" и переходный режим,, кроме власти местных боссов, располагающих относительной автономией, практикующих патронаж и свободных от строгого контроля как сверху, так и снизу" (Getty 1985: 194f)
У этой трактовки есть достоинства, в особенности в сравнении с теорией тоталитаризма, которая видит общество в руках Левиафана, контролирующего все сферы жизни. Ревизионисты  обращают внимание на особенности советской системы, которые оставались скрыты для типичного "взгляда сверху". С другой стороны, эта трактовка преувеличивает влияние общественной и технической базы, а также уделяет мало внимания тому, что большевики весьма преуспели в трансформации самой этой базы. В 1979 Году 38% населения жило в городах с населением более 100 тас жителей, то есть в пять раз больше, чем в 1926 году; 48% жило в городах с населением более 20 тыс жителей. Неграмотность в 1914 году составляла 65%, а в 1939 году только 20%. 40 лет спустя 15 миллионов советских людей имели то или иное высшее образование, а почти 72 миллиона окончили среднюю школу. Так же сильно модернизирована была инфраструктура, промышленность, сельское хозяйство. Эта модернизация натолкнулась в конце концов на некий предел, и мы обсудим это позднее. Но так или иначе глубина трансформации, пережитой Россией после 1917 года, указывает на то, что пределы этой трансформации предопределялись характером самой трансформации, а не продолжающимся существованием до-модерных структур.
В веберовских терминах это означает, что рутинизация приняла вид не традиционализации, но рационализации. Это соответствует особому статусу харизмы разума, который имеет место только тогда, когда, с одной стороны, традиция уже находится в сильном упадке, а с другой стороны, тенденция к рационализму уже весьма заметна. Это также находится в соответствии с существом большевистской революции, для которой характерны те же признаки, что и для веберовского рационального господства: волюнтаризм, нацеленный на обновление, и тенденции к систематизации, методичности и стандартизации (Tyrell 1981: 45ff). Волюнтаризм обнаруживается, когда большевики распускают Учредительное собрание и, таким образом, берут на себя роль конституанты, которую со времён американской и французской революций обычно считают воплощением национальной воли. Большевистский режим, хотя и учреждённый "народными комиссарами", не был диктатурой комиссаров, ориентированной на консервацию принятой конституции. Как полагал Карл Шмитт (Schmitt 1978: 136ff), это это была суверенная диктатура, не опиравшаяся ни на какую конституцию, но сама - источник конституции, представлявшей собой, таким образом, воплощение позитивно-правового принципа (Satzungsprinzip) в чистом виде. Это значит, что "любой закон может быть по соглашению или декретом постулирован рационально (целерационально, или ценностно-рационально, или и то и другое) (WG: 125, курсив Бройера). Эта решающая характеристика рационального господства была впервые введена в российское общество большевиками.
Это же можно сказать и о других характеристиках - систематичности и методичности. Когда Ленин в "Государстве и революции" призывал пролетариат разрушить старый государственный аппарат, он таким образом не отдавал дань анархизму, как часто утверждается. Наоборот: его призыв к пролетарской революции, если цитировать его полностью, предлагал пролетариату "разрушить эту машину и взять дело в свои руки с помощью новой машины".
Надежды Ленина установить широкий общественный контроль над этой машиной не оправдались, а рационализация организации тем временем быстро продвигалась вперёд. Несмотря на общую усталось от войны, Троцкий сумел быстро создать новую армию, чья дисциплина и боеспособность оказались намного выше, чем царской армии. Гражданская администрация информация тоже пережила революционные изменения. Резко увеличились карьерные возможности и влияние технических специалистов, чьи взгляды во времена царизма практически игнорировались (Rowney 1989: 65ff6 120f). В сфере руководства экономикой требования Троцкого  "военизировать" рабочую силу и перейти к плановой экономике были отвергнуты, но и здесь установили строгую дисциплину и эффективность управления. С весны 1918 года были введены сдельная оплата труда и система Тэйлора. Наркомат труда стал издавать инструкции к зарплатной политике и на практике приобрёл функции коллективного предприятия. К лету 1918 года фабричные комитеты были постепенно подчинены профсоюзам, так что была создана прямая линия подчинения - от партии через правительственные учреждения, профсоюзы и фабкомы к трудящимся.
Сама партия всё больше превращалась в систематически организованную, иерархическую и централизованную структуру. Если в 1917 году она всё ещё представляла собой беспорядочную груду местных ячеек, слободских и городских комитетов, действующих часто по собственной инициативе и игнорировавших директивы ЦК, то в начале гражданской войны были учреждены командные структуры военного типа. Коллективные дискуссии и демократическая ответственность, характерные для партии ранее, быстро исчезли. Функционеров уже не избирали на местных собраниях, а назначали в области, или в центре. Персонал центрального аппарата быстро разрастался,  становился организован и приобретал организационную структуру. В Исполкоме в 1917 году было едва пол дюжины человек, в 1919 году уже 200, а весной 1920 года больше 600. Внутрипартийная оппозиция, способная ещё в 1918 году на бешеный протест в регионах (Урал, Москва, Украина) против мира с Германией была полностью подавлена. На X съезде партии в марте 1921 года все дисциплинарные полномочия, включая исключение из партии, перешли от партии к её ЦК. В то же время стали обычными отчёты областных секретарей партии Центральному Комитету; от них также стали требовать "закрытых" ежемесячных отчётов о политической обстановке в областях.
"Политическое движение, считавшееся ранее (по крайней мере информированными наблюдателями) воплощением внутренней анархии, теперь стало образцом контроля, дисциплины и порядка. Товарищеское убеждение уступило место административным распоряжениям. Партийная жизнь под крышей целой армии властных распорядительных чиновников в столице постепенно была сведена к чисто техническому исполнению распоряжений, поступающих из центра" (Service 1979: 183)
Во всём этом хорошо видны принципиальные признаки рационального господства.  Господство в Советском Союзе было основано на рационально сформулированных правилах, которые, независимо от того, что говорилось в тексте конституции, были навязаны обществу партией или её руководством. Партия выводила легитимность своего права формулировать эти правила из безличного "телоса" революции, чьим единственным подлинным интерпретатором могла быть только она сама. Её декреты проводились в жизнь государственными суб-бюрократиями, организованными в соответствии с рациональными критериями. Это были: прежде всего подбор кадров по специальной квалификации, а не по классовой принадлежности, как это было во времена царизма; разделение задач по сферам компетентности; принцип иерархии; письменные инструкции; полное отделение государственных служащих от средств администрации и пр. (Su? 1982: 609). Отношение этих суб-бюрократий к партии соответствует веберовской схеме "хозяин и штат" и в целом отвечает критериям легально-рационального типа господства. Если и не большинство служащих (они по большей части были наняты после III съезда советов), то определённо большинство функционеров верхнего уровня уже занимали свои посты до Октябрьской революции (Nienhaus 1980: 41). Их готовность подчиняться трём последовательным режимам ясно указывает на то, до какой степени быд усвоен принцип легальности: в этих условиях подчинение не могло больше базироваться на особом фиксированном материальном праве, но только на принципе нелицеприятного закона. Между тем, согласно Веберу, фундаментальное свойство веры в легальность есть именно осознание этой нелицеприятности закона.
Впрочем, правда и то, что большевистский тип рационализации оставался странным образом незавершённым. Более того, у него была тенденция к самоотрицанию. Не потому, что режим не уважал свои же собственные законы и постоянно обращался к внелегальному произвольному использованию власти (Rigby 1980: 12) и не потому, что в реальных обстоятельствах часто перепутывались сферы компетенции, а также не из-за сверхцентрализации, неэффективности и изнурительного ведомственного соперничества (Nienhaus 1980: 221). Всё это несомненно имело место, но это не меняет главной характеристики рационального господства: отношение подчинения административного аппарата "хозяину".  Мне кажется чрезвычайно важным, что в этой системе отсутствует элемент, который согласно политической социологии Вебера имеет решающее значение для полной рационализации: источник способности политической власти регенерироваться и находить возможность для контроля над аппаратом.  Потому что в условиях нарастающей специализации любому "хозяину", будь то монарх, парламент или революционная элита, становится всё труднее контролировать аппарат. Вебер усматривал здесь тенденцию к автономизации бюрократии.  Со своей стороны бюрократия, всё больше ускользающая из-под политического контроля и преследующая собственные интересы тоже постепенно уклоняется от идеального типа формально-рациональной организации. Бюрократы видят в своих постах синекуры, монополизируют преимущества служебного положения для продвижения наверх, приобретают "цеховую" ментальность и допускают при отборе кадров иные критерии помимо технической квалификации. Если этой тенденции не противостоять, то формальная рациональность будет перекрыта "тенденцией в сторону материальной рациональности" (WG: 130), если и не подавлена совсем. Таким образом, формальная рационализация администрации это не процесс, поддерживающий сам себя, но требующий постоянных импульсов извне с тем чтобы предотвратить его сползание назад к своей противоположности.
Согласно Веберу, для этого нужно обесепечить доступ общественности к информации и процедурно-регулярное обновление политического руководства.  Только если последний будет отвечать за решения администрации, то есть если он может "потерять пост" в результате голосования и только если представителям бюрократии будет навязана отчётность, можно будет противостоять тенденции к консервации системы, протекции собственности (asset protection) и неспособности обучаться новому, столь характерных для любой бюрократии.  Структуры, способные обеспечить свободные политические мнения, абсолютно незаменимы для того, чтобы достигнуть этой цели. Политика должна быть организована как борьба между разными программами, мировоззрениями и индивидами. Необходима регулярная конкуренция между разными вариантами, возможность завоевать власть и риск потерять её. Эти условия, как считал Вебер, возможны только в условиях парламентаризма. Политика может и должна быть "противовесом господству бюрократов" (MGW I/15: 487). Но это удаётся лишь в том случае, если политика плюралистична и конкурентно-структурна и если возможна перемена материальных устремлений и целей.
Если применить все эти соображения к большевистскому режиму, то станет очевидно, что корни "вырождения" революции не в бюрократизации как таковой, чего так боялся Троцкий и многие другие. Не экспансия государственной бюрократии, исключившая возможность появления политического руководства, а, наоборот, элиминирование (или монополизация) политической сферы единственной партией создала предпосылки для неконтролируемой экспансии бюрократии. Монопольная партия, как очень скоро убедились большевики, была неспособна создать противовес бюрократии. Она преуспела, может быть, в устранении дореволюционных специалистов с их позиций и в создании нового аппарата. Этот процесс завершился к концу 20-х годов. В 1933 году члены партии занимали 90% руководящих постов в областях. В провинции и республиках; эта цифра была 60%, а на национальном уровне 100%.
Но то что выглядело как "большевизация" государства, на самом деле было "огосударствлением" большевизма, то есть поглощение большевистской партии государством. Почти половина партии была теперь прямо или косвенно занята на административной работе, а эта сфера росла как на дрожжах с переходом к плановой экономике и коллективизации. Это также означало, что партийные кадры всё больше удаляются от политических задач и проявляют всё больше заинтересованности в том, чтобы сохранить за собой свои административные вотчины, не допуская туда "ни чисто идеологических назначенцев ЦК, ни выходцев из партийных низов" (Getty: 105). Коррупция и непотизм на самом деле коренятся в том, что бюрократия не подлежала никакому контролю со стороны политической сферы, а не в сохранении "домодерной ментальности".
Мы не можем здесь подробно рассматривать дальнейшее развитие этой системы. Но "глядя сверху", можно разглядеть некоторую меняющуюся схему. С одной стороны, последовательные фазы застоя, коррупции и бюрократического окостенения; с другой стороны, отчаянные попытки вырваться из этой всё более прочной "железной клетки". Эти попытки выглядят по разному. В 30-е годы они имеют вид хаотических, усиливающих друг друга популистских кампаний. Их начинает радикальное крыло партии в надежде восстановить монопольный контроль партии над материальной рациональностью, ограничить абсолютную власть местных сатрапов и поощрить некоторые формы мобилизации масс. Этот антибюрократический волюнтаризм сумел нанести тяжёлые удары по среднему административному звену, но за это пришлось заплатить дорогой ценой: возник режим террора; он зажил своей жизнью и устранил своих же инициаторов. Доносы, тюремные заключения и репрессии привели к исчезновению последних следов "демократии мнений" внутри партии, превратив её в совершенно бессильное существо (Getty 1985: 1056 195).
В 50-е годы Хрущёв ещё раз попытался восстановить политический авторитет партии, усилив низовые организации против региональных "районных" комитетов, включённых в государственную бюрократию, но уже через несколько лет эта попытка сорвалась (Chotiner 1984). Наконец, в перестройке можно видеть попытку противостоять дрейфу всей административной структуры в сторону материальной рациональности, который стал совершенно очевиден во времена Брежнева, возродив общественную сферу и заставив бюрократию вернуться к её роли простого инструмента осуществления определённой политики. Это усилило централизаторскую тенденцию и спровоцировало путч августа 1991 года, который, если бы он удался, привёл бы к восстановлению примата партии. Возможно, республики сумеют теперь достичь того, что никак не удавалось на уровне всеохватывающего имперского государства, разорвав порочный круг бюрократической стагнации и дезинтеграции.

                                                                          Х

В своё время один из лучших знатоков Вебера Рейнхард Бендикс заметил, что коммунистическая диктатура лежит за пределами трёх типов легитимного господства (Bendix 1974: xli). В свете сказанного эту точку зрения надлежит модифицировать. Конечно, коммунистическое господство нельзя считать ни традиционным, ни неотрадиционным, ни харизматическим в смысле подлинной личной харизмы, ни рациональным в смысле максимальной формальной рациональности. Но это не означает, что коммунистическое господство просто выпадает из веберовской типологии. Её источник - харизма разума, её социальный характер "харизматическая община идеологических виртуозов" (Roth 1987: 142), "живущих за счёт харизмы конечных ценностей, идей и убеждений" (Riegel 1985: 10). Тогда как в остальной Европе "общины виртуозов" были более или менее обречены на безвестность и существовали как секты, в России они захватили ключевые позиции во власти. Объединив социальную борьбу крестьянства с крупными землевладельцами и столь же социальную борьбу рабочего класса с капитализмом и затем направив эти движения против государства (имевшего так или иначе очень слабую социальную базу), они сумели его низвергнуть. Захватив командные позиции, партия приступила к созданию рационального государства, с помощью которого она надеялась внести харизму разума во все стороны жизни.
Но эта рационализация осталась незавершённой. Иначе и быть не могло, потому что харизма разума, как и всякая другая харизма, проникнута абсолютистским духом. Она знает только одну миссию и только одного её исполнителя - партию. Она приемлет только обязательное признание, а не признание в результате дискурсивного понимания и прагматического компромисса. Это порождает необходимость постоянного внутреннего очищения и практику очистительных судов, проходящую красной нитью через историю всех коммунистических партий, но не только. Это сопровождается необходимостью устранить все конкурирующие верования и скептиков. Но, устранив, конкуренцию, партия не ликвидирует всю сферу политики; политическая сфера всего лишь изымается из публичного дебата и перемещается "за сцену".
Но именно это помешало партии выполнить свою роль эффективного противовеса бюрократии. Политическая борьба свирепствовала во всех коммунистических системах не меньше, чем в капиталистических, но она приняла форму борьбы между кликами и интриг за влияние над синекурами, форму бесконечных "разборок", не уравновешенных никакой общественной ответственностью. Политика оказалась персонализирована, она пропитала бюрократический аппарат. В результате эта структура стала ещё менее способна к рациональному решению задач, для чего она собственно и была предназначена и на что претендовала. Она лишилась той рациональности, которая, согласно Веберу, означает "устранение любви и ненависти и всех чисто личных и иррациональных, не поддающихся расчёту эмоциональных элементов из техники исполнения должности" (WG: 353). В последние годы - и тут невозможно ошибиться - попытки отделить политику от администрации, сделать политику "более политичной", а администрацию более объективной были очень серьёзны и настойчивы. Но опыт показывает, что эти попытки бывают успешны только в том случае, когда претензии одной партии быть представителем "харизмы разума" будут решительно осмеяны и отвергнуты. В стране, где гражданские права и парламентарные традиции ещё так слабы, пройдёт много времени, прежде чем подобное окажется возможным.

Abbreviations:

GASW   Max Weber:   Gesammelte Aufsatze zur Sozial-  und
Wirtschaftsgeschichte. Tubingen: J.C.B.Mohr, 1924.

GPS  Max Weber: Gesammelte politische Schriften, ed. Johannes
Winckelmann, Srd.ed. Tubingen: J.C.B.Mohr,
1971.

MWG  Max Weber Gesamtausgabe, ed. Horst Baler, M.Rainer
Lepsius, Wolfgang J.Mommsen, Wolfgang Schluchter and
Johannes Winckelmann:

I/10  Zur Russischen Revolutionvon 1905, ed. Wolfgang J.Mommsen
and Dittmar Dahlmann. Tubingen: J.C.B.Mohr, 1989.

1/15 Zur Politik im Weltkrieg, ed. Wolfgang J. Mommsen and
Gangolf Hubinger. Tubingen: J.C.B.Mohr, 1984.

1/16 Zur Neuordnung Deutschlands, ed. Wolfgang J. Mommsen
und Wolfgang Schwentker. Tubingen: J.C.B.Mohr, 1988.

WG  Max Weber:  Wirtschaft und Gesettschqft, ed. Johannes
Winckelmann,Tubingen: J.C.B.Mohr, 1976 (Eng. tr.
Economy and Society, 2 vols. Ed. G Roth and C. Wittich,
Berkeley: U of California P).

WL  Max Weber: Gesammelte Aufsatze zur Wissenschqftslehre, ed.
Johannes Winckelmann, Tubingen: J.C.B.Mohr,
1973.


References

Bendix, Reinhard (1974) Work and Authority in Industry, 2nd. ed. Berkeley:
U of California

P. Borcke, Astrid v. (1977) Die Ursprunge des Bolschewismus. Die jakobtnische
Tradition in Russland und die Theorie der revolutionaren Diktatur. Miinchen:
Berchmann.

Carrere d'Encausse, Helene (1980) Le pouvoir confisque. Gouvernemants et
gouvernemes en U.R.S.S., Paris: Flammarion.

Chotiner, Barbara A. (1984) Khrushchev's Party Reform. Coalition Building
and Institutional Innovation. Westport, L: Greenwood Press.

Cohen, Stephen F. (1980) Bucharin and the Bolshewik Revolution. A Political
Biography 1888-1938. OUP.

Ferro, Marc (1980) The Bolshevik Revolution. A Social History of the Russian
Revolution. Routledge and Kegan Paul.

Getty, J. Arch (1985) Origins of the Great Purges. The Soviet Communist Party
Reconsidered, 1933-1938. CUP.

Hunt, Lynn (1984) Politics, Culture, and Class in the French Revolution.
Berkeley: U of California P.

Jowitt, Kenneth (1978) The Leninist Response to National Dependency.
Berkeley: U'of California P.

Jowitt, Kenneth (1983) Soviet Neotraditionalism: The Political Corruption of
a Leninist Regime. Soviet Studies 35.

Keep, John (1976) The Russian Revolution: A Study in Mass Mobilization, NY:Norton.

Lewytzkyi, Boris (1967) Die Kommunistische Partei der Souyetunion. Portrat
eines Ordens. Stuttgart: Klett.

Murvar, Vatro (1984) Max Weber and the Two Non-revolutionary Events in
Russia 1917: Scientific Achievements or Prophetic Failures. In Glassman,
R.M. and Murvar, V., eds. Max Weber's Political Sociology: A Pessimistic
Vision of a Rationalized World. Westport: Greenwood Press.

Nienhaus, Ursula D. (1980) Revolution und Buerokratie: Staatsverwaltung
und Staatskontrolle in Sovyet-russland 1917-1924. Frankfurt: R.G. Fischer.

Nyomarkay, Joseph (1967) Charisma and Factionalism in the Nazi Party.
Minneapolis: U of Minnesota P.

Pethybridge, Roger (1974) The Social Prelude to Stalinism. NY: Norton.

Pomper, Philip (1990) Lenin, Trotsky, and Stalin. The Intelligentsia and
Power. NY: Columbia UP.  

Rabinowitch, Alexander (1976) The Bolshewks Come to Power. The Revolution
of 1917 in Petrograd, NY: Norton

Riegel, Klaus-Georg (1985) Konfessionsrituale im Marxismus-Leninismus.
Graz: Styria.

Riegel, Klaus-Georg (1987) Sendungsprophetie und Charisma. Am Beispiel
Leo Trotzkis. In Lipp, W., ed. Kulturtypen, Kulturcharafctere. Berlin:
Reimer.

Rigby, Thomas H. (1979) Lenin's Govemment: Sovnarkom 1917-1922. CUP.

Rigby, Thomas H. (1980) A Conceptual Approach to Authority, Power and
Policy in the Soviet Union. In Rigby. T.H. Brown, and A. Reddaway, P., eds.
Authority, Poiuer and Policy in the USSR. L: Macmillan.

Roth, Gunther (1987) Politische Herrschaft und personliche Freihett. Frankfurt:
Suhrkamp.

Schmitt, Carl (1978) Die Diktatur, 4th ed. Berlin: Duncker & Humblot.

Schweitzer, Arthur (1984) The Age of Charisma. Chicago: Nelson-Hall.

Service, Robert (1979) The Bolshevik Party in Revolution. A Study in
Organisational Change 1917-1923. L: Macmillan


Su?, Walter (1982) Partei, Burokratie und Arbeiterklasse auf dem Weg in den
Stalinismus. In Erler, G. and Su?, W., eds. Stalinismus. Probleme der
Sowjetgesellschaft zwischen Kllektivierung und Weltkrieg. Frankfurt/NY: Campus.

Tucker, Robert C. (1968) The Theory of Charismatic Leadership. Daedalus 97.

Tyrell, Hartmann (1981) 1st der Webersche Burokratietypus ein objektiver Richtigkeitstypus? Anmerkungen zu einer These von Renate Mayntz. Zeitschriftfur Soziologie 10.

Wade, Rex A. (1984) Red Guards and Worker's Militias in the Russian
Revolution. S: Stanford UP.

Weber, Max (1891) Die romische Agrargeschichte in ihrer Bedeutung fur das
Staats- und Privatrecht. Stuttgart: Enke.

Weber,  Max (1909) Agrarverhaltnisse im Altertum. In Conrad, J.,  ed.
Handworterbuch der Staatswissenschaften, vol. 1,3rd. ed. Jena: G. Fischer (earlier editions 1897, 1898).

Weber, Max (1958) Wirtschaftsgeschichte, ed. S. HellmannM. Palyi, 3rd. ed. Berlin: Duncker & Humblot (Eng. trans. General Economic History, tr. FH Knight, Collier Black, NY: 1961).

Williams, Robert C. (1986) The Other Bolsheviks. Lenin and His Critics, 1904-1914. Bloomington: Indiana UP.





   



15



Tuesday, 11 June 2019

Бизнес и мораль. Самоконтроль бизнеса

В мае 2019 года пресса вспомнила один из самых громких финансовых скандалов в истории - банкротство гигантского корпоративного монстра энергораспределительной фирмы ЭНРОН (ENRON). Вышел из тюрьмы, где пробыл 12 лет, ее главный исполнительный директор Джеффри Скиллинг (Jeffrey Skilling). Сейчас ему 65, но он полон сил и начинает новый бизнес. Дело ЭНРОНа и несколько похожих случаев были особенно интересны, потому что обнаружили обширную «серую зону» в деловой практике, где формально законные операции были по существу криминальными и где было вполне возможно, наоборот, оправдать формально незаконные операции как необходимые для полезных инноваций. Тогда (в 2002 году) я написал эссей на эту тему для журнала «Pro et Contra» (Фонд Карнеги в Москве) и муссировал ее в еженедельнике «Новое время» и в журнале «Деловые люди» в связи с инициативой предпринимателя Дмитрия Головина по самоконтролю бизнеса. «Комитет 101» просуществовал с 2005 до 2019 года, но сохранился его сайт.


Бизнес, мораль, морализм

Александр Кустарёв


Mitmenschliche Moral bedarf der Kultur
Helmut Schmidt
My problem is a moral problem, and my teaching is morality
                                             Theodore Roosevelt
I remain, and always will remain, an immoralist
John Maynard Keynes

           Хозяйственная деятельность индивида и общества регулируется экономическими и внеэкономическими ограничителями. Экономическое правило гласит: агент должен быть эффективен. Его бизнес должен быть хотя бы минимально прибыльным Это обеспечивает ему выживание. Для приобретения (экспансия, обогащение) он должен быть более эффективен, чем другие. Неэффективный агент ликвидируется, как минимум, юридически, а в пределе — физически.
В доктрине «эффективности» нет никакого морального элемента, во всяком случае если под моральностью понимать социальную справедливость [1]. Это находят возможным констатировать комментаторы самого разного идейно-культурного толка. «Для рынка мораль не приоритетна. Мораль не возникает из конкуренции», — пишет бывший канцлер Германии (еще Западной) и видный партийный (социал-демократ) моралист Гельмут Шмидт [2]. Или: «Защищая свободно-рыночную экономику, мы не утверждаем, что действия в этой системе непременно моральны... свободно-рыночная экономика зависит от сильных моральных норм, которые сам рынок не генерирует» — так пишет активист института [3], специально исследующего отношения морали и религии [4]. Или: «Имеет ли какой бы то ни было смысл понятие социальной справедливости в экономической системе, основанной на свободном рынке? Категорически нет» — одно из многочисленных высказываний самого Фридриха фон Хайека [5].
A вот голос профессионального корпоративного менеджера [6]: «Глобализация — это свобода для моей группы компаний инвестировать где и когда ей угодно, производить, что ей угодно, продавать, где она пожелает, а также минимум ограничений со стороны трудового законодательства и общественных соглашений» [7]. Антиморалистическая бравада этого пассажа вызывает даже уважение. Дело бизнеса — бизнес. О морали пусть заботятся другие. «Другие» так и делают.
Общество налагает на экономического агента свои — внеэкономические — ограничения. Моральные ограничения нацелены не на ликвидацию агента (если его действия не преступны), а на некоторую общественную оптимизацию его деятельности, с тем чтобы обеспечить его сосуществование с другими агентами согласно нормам данного общества. Эти ограничения составляют значительную часть «культуры». Они определяются ценностными установками общества, «моральными ценностями», «моралью». Тем самым экономика помещена в некую моральную среду, подобно тому как она помещена в среду природную. Предприниматель может игнорировать ее и обеспечивать таким образом более высокий уровень эффективности, но он также должен иметь в виду, что это связано с определенным риском. Предприниматель, конечно, калькулирует баланс потерь и приобретений или риск, возникающий в случае нарушения конвенциональных моральных норм или законов, но это не есть моральная рефлексия. Вот как выглядит теорема «экономики преступления и наказания» в образцовой работе классика Чикагской школы и нобелевского лауреата: «Если не слишком щепетильное, скажем, поведение убыточно, поскольку потери от нечестноcти превышают выгоды, то индивид предпочтет вести себя честно by hardwiring» [8].
Для экономического агента приоритетом является эффективность его бизнеса, то есть по определению — прибыль, а приоритет общества по определению — мораль. (именно приоритет, а не исключительная прерогатива.) И стало быть, отношения между ними конфликтны. Этот конфликт решается в рамках личной и общественной практики. Он развертывается на двух уровнях — философском и политическом. На философском уровне вопрос стоит так: что «выше» — эффективность или мораль?
Исторически это противоречие было эксплицировано и решено, согласно канонической трактовке Макса Вебера, в «протестантской этике». Она освободила «прибыль» от коннотаций греховности. Для этого понадобились некоторые интеллектуальные ухищрения. В те времена, когда предпринимательством занимались еще люди с подлинно религиозной ментальностью, мотивация их активности нуждалась в переводе на язык морали или «спасения». Понадобилась некоторая сотериологическая казуистика (кальвинисты, квакеры, пиетисты, методисты). Но в протестантской этике «прибыль» как мотив личного поведения еще только уравнивается в правах с «праведностью».
Следующий шаг был сделан, когда возникло представление об общественном богатстве и было осознано, что возможно его увеличение — «экономический рост». В этих условиях появилась казуистика, выразившая себя в знаменитом парадоксе Адама Смита: «Эгоизм общественно полезен», то есть человек принесет больше пользы другим, думая не об их пользе, а о своей собственной. Или так: освобожденный от табу и моральных ограничений бизнес способствует увеличению общественного богатства и тем самым создает более благоприятные условия для существования каждого отдельного человека.
Сам Смит отнюдь не был убежден, что эта возможность реализуется посредством эгоистической деятельности, то есть деятельности, ориентированной исключительно на личный успех. Прежде всего потому, что «справедливость» — внерыночная категория.
Смита, конечно, неправильно поняли. О необходимости ограничивать свободу предпринимателя он рассуждал не меньше, а даже больше, чем о пользе его свободы. Но это неважно. Что бы ни написал моралист Адам Смит помимо своих знаменитых формул о «невидимой руке» и «разумном эгоизме», именно они оказывали огромное влияние (или отражали настроения) в англосаксонском мире — главном очаге капиталистического уклада. Парадокс Смита был важным шагом в экономической эмансипации индивида и позволил высвободить огромную энергию, избавив человека от избыточной моральной рефлексии и мобилизовав величайший ресурс — «волю и ум человека», или, как мы теперь выражаемся, human capital.
Но «джинны» освобожденного бизнеса и освобожденного труда так сильно расшатали общество, что это сразу же вызвало оборонительную реакцию. Чисто утилитарное стремление к прибыли имело драматические антисоциальные последствия. Их отчасти сдерживали остатки христианской богобоязненности, но бурный расцвет секулярного морализаторства в Викторианскую эпоху уже свидетельствовал о слабости церковной дисциплины, как сдерживающего фактора. Да и сам этот секулярный морализм оказался недостаточным, и моральная инициатива к началу ХХ века перешла к обществу, в частности к национальному государству. К тому времени именно этот институт стал главным инструментом общественной воли.
Наступила эпоха сильного социального государства, существовавшего в разных вариантах — от государства тотального планирования (советского типа) до государства налогового социализма, подкрепленного кейнсианской «экономикой спроса» и идеологией «солидаризма». Бизнес вновь оказался некоторым образом в клетке, и вновь, как и в эпоху раннего модерна (XVII век), понадобились интеллектуальные усилия, чтобы легитимизировать второй раунд его эмансипации. Они воплотились в концептуалистике (чтобы не сказать идеологии) экономического неолиберализма [9]. Лидировали здесь англосаксонские страны, хотя при этом отцами неолиберализма оказались австро-немецкие экономисты Людвиг фон Мизес и Фридрих фон Хайек, остававшиеся в тени в самой Германии.
Некоторые их адепты доводят принцип «свободы рынка» до крайности, объявляя рынок идеальным обществом. Логически такой вывод возможен. Влиятельный французский экономист Жан-Поль Фитусси вспоминает свой разговор с Кеннетом Арроу [10]. Фитусси спросил, совместим ли, по его мнению, рынок с демократией. Теоретически, сказал Арроу, рынок не совместим ни с каким политическим режимом — ни с демократией, ни с олигархией, ни с диктатурой. Концепция совершенного рынка считает, что любое вмешательство государства в рыночные механизмы снижает эффективность экономики. Легитимно только участие на рынке индивида (как свободного атома), а всякая коллективная воля мешает оптимальному использованию ресурсов.
Никто, однако, включая, разумеется, и самого Арроу, не предполагает, что идеал общества как рынка осуществим в реальной жизни. Идеальный рынок все равно что мир без трения. Эта утопия также непретворима в жизнь, как и утопия общества братской любви. Их обеих роднит то, что они отождествляют экономику и общество. В реальной жизни экономика и общество не сводимы друг к другу и всегда будут друг друга дополнять, вместе с тем находясь в состоянии борьбы, идущей с переменным успехом [11]. Конфликт между рынком и обществом или между прибылью и моралью неустраним в том смысле, что вечный компромисс между ними невозможен: баланс все время нарушается и переговоры нужно начинать снова и снова.

Моральные ценности и социальная политика

           Борьба находит свое выражение в полемике и переговорах на разные конкретные темы, более близкие материальным интересам и обыденному (партийному) сознанию, чем философская проблема «рынок или общество». В этих переговорах варьируется тема справедливости. Представления о справедливости тоже не одинаковы и со временем меняются.
Одно их таких представлений выражено в принципе имущественного равенства. Установка на имущественное равенство восходит к одной из древнейших человеческих привычек и наследует длительной конвенции, институционализированной в первоначальной семье, а затем крестьянской соседской общине. Затем эта установка была кодифицирована в первохристианстве и в доктрине средневековой христианской церкви. Позже она перешла в проектные идеи европейского гуманизма, коммунистической утопии, а в менее ригористическом виде — в партийные программы социалистических и левопопулистских партий и движений.
Обеспечивают ли рыночные регуляторы (принцип эффективности) этот идеал? Статистика не дает однозначного ответа. Разные фактурные массивы и расчетные методики приходят к прямо противоположным выводам. Теоретическими построениями можно обосновать и то, что рынок обостряет имущественную поляризацию общества, и то, что он, наоборот, сглаживает имущественные контрасты. Похоже, волны поляризации чередуются с волнами выравнивания, и это самое определенное, что можно сказать. При этом остается неизвестным, следует ли это считать саморегулирующейся динамикой, или же дело во внешних факторах. Все зависит от того, где мы проводим границы совокупности, для которой делаются расчеты.
По всей вероятности, проблема не в том, что происходит вообще, а в том, что происходит «сейчас и здесь», и в том, как происходящее воспринимается. Поколения, живущие в плохие времена, воспринимают любую временную понижательную тенденцию, не преодоленную в течение их жизни, как вечную и, естественно, пытаются ее остановить. Расчеты динамики ВВП разных стран за последние 200 лет [12] подтверждают поляризацию североатлантических стран, с одной стороны, и остального мира — с другой, что воспринимается чрезвычайно болезненно. Столь же остро воспринимались как поляризация общества в эпоху капиталистической индустриализации до середины ХХ века, так и признаки поляризации, наметившиеся в эпоху неолиберализации экономики в самом конце ХХ столетия.
Ни указания на ограниченность имеющегося ряда наблюдений, ни расчетные манипуляции, позволяющие получить другие результаты [13], ни обещания, что в будущем предстоит попятный процесс, ни ссылки на общий рост обеспеченности жизни не снимают впечатления, производимого прецедентами относительного, а тем более абсолютного обнищания. Отсюда сильный инстинктивный стимул к моральной легитимации перераспределения доходов и даже имущества. Либо через налоги и субсидии. Либо через кейнсианскую «экономику спроса». Либо через экспроприацию. Либо через грабеж — «метод Робин Гуда».
Так обстоит дело, если имущественное равенство остается для общества моральной ценностью. Но само имущественное равенство не безусловная моральная ценность и уж во всяком случае далеко не всегда находится на верху иерархии ценностей. Идеальное уравнение никогда не считалось оправданным. Даже очень уравнительное советское общество должно было включить в свою идеологию принцип справедливого вознаграждение за «особый труд» и «особые заслуги». А Хайек вообще считал уравнительную идею атавизмом и пережитком общинного строя [14].
Авторитет такой трактовки справедливости явно падает. Прямая критика трактовки справедливости как уравнения нередко еще оркеструется оговорками, но другие моральные ценности (представления о справедливости), явно находящиеся в конфликте с идеалом имущественного равенства, набирают силу.
Например, можно сомневаться в моральной полноценности самóй операции перераспределения доходов. Предоставим слово представителю ранней предпринимательской (в трактовке Вебера) этики — квакеру: «...Можно ли считать моральным, если Конгресс [США] объявляет законным изъятие дохода у одного лица и передачу его другому? Если один человек берет деньги у другого и отдает их кому-то еще, мы называем это воровством и, стало быть, аморальным действием. Становится ли то же самое действие моральным, когда Конгресс передает народные деньги фермерам, авиакомпаниям или бедным семьям? Нет, это остается воровством с одной только разницей: это законно и виновных не сажают в тюрьму» [15].
Менее радикальная, чем уравнительство, моральная установка наследует традицию «милосердия» и воплощена в институте филантропии, а затем его национализированном (социалистическом) варианте — системе вэлфера (соцстраха). На языке социальной философии и политических программ это — социальные права. Такая доктрина предполагает адресную помощь нуждающимся, с тем чтобы обеспечить каждому «жизненный минимум» или «достойное существование» в согласии с нормами данного общества в данное время.
Но и установка на вэлфер (социальные права) может быть подвергнута критике в чисто моралистическом духе [16]. Снова слово квакеру: «Обязательная минимальная оплата труда или обеспечение жизненого минимума,(living wage) вынуждает работодателя нанимать меньше рабочих и использовать вместо них машины, что обходится ему дороже, чем обошлись бы рабочие руки по рыночной цене. Тот, кто сохраняет работу, получает от этого выгоду, но остаются забыты те, кого лишили работы или те, кого не нанимают, поскольку их квалификация не оправдывает их минимальную зарплату».
При ослаблении морального дискурса, вдохновляемого эгалитаризмом, в постсоциалистическом и поствэлферном обществе появился (или оживился) моральный дискурс на тему личной ответственности гражданина за самого себя. Эта тема развивается контрапунктом с более традиционной темой моральной ответственности богатых за бедных и даже усиливается. Теперь подобный этический идеал проникает и в церковные круги, раньше всегда взывавшие к совести богатых. Конечно, церковь во все времена настаивала вслед за Павлом на принципе «кто не работает, тот не ест». Но в эпоху массовой безработицы укрепилось представление, что люди не работают не по своей вине. Установка на помощь бедным в социальной доктрине христианства со второй половины XIX века оказалась сильнее.
Но вот, например, что происходит в заповеднике христианской социальности — в Германии. На конференции католических епископов (декабрь 2003 года) был принят документ [17], в котором система вэлфера именуется «джунглями перераспределения» и появляется такая формула: «Если мы будем пытаться распространить вэлфэр и на тех, у кого средние доходы, то система социального обеспечения попросту не будет с этим справляться». Документ морально оправдывает сокращение сферы социального обеспечения и призывает верующих культивировать «личную ответственность» [18]. По всему видно, что он адресован «средним слоям», выросшим в условиях развитого вэлфера.
Принцип равенства не обязательно требует имущественного равенства. Равенство понимается и как равенство возможностей. Эти два понимания не исключают друг друга. Ведь очевидно, что имущественное равенство имеет прямое отношение к равенству возможностей. Но, с одной стороны, имущественное равенство не гарантирует равенства возможностей. А с другой — уравнение жизненных шансов возможно и минуя имущественное уравнение. В сфере предпринимательства инстинкт справедливости актуализируется как принцип справедливой конкуренции.
Главной помехой справедливой конкуренции на заре капитализма считались сословные привилегии и цеховые монополии. Их отмена была важным элементом демократической программы восходящего денежного класса и, как считается, необходимым условием развития капиталистического уклада. Эта проблема снова обострилась в эпоху позднего капитализма, когда рыночный идеал стал искажаться с появлением монополий и картелей, а также практики враждебных захватов.
Первой на это отреагировала Америка. Антимонопольный закон Шермана в США действует с 1890-го. Особенно непримиримым врагом монополий был президент Теодор Рузвельт, считавший себя в первую очередь моралистом. Европа последовала за Америкой лишь в эпоху неокапитализма в конце ХХ века: в Британии закон, запрещающий фиксирование цен (сговор о ценах) существует с 1998 года [19]. Аналогичные антикартельные законодательства усиливаются во всей Европе. После широкой приватизации активизируются старые и появляются новые органы в государственном аппарате, регулирующие конкуренцию (competition authorities): в Германии — German Federal Cartel Office, в Великобритании — Britains Office of Fair Trading (OFT), а вне его — всякого рода «надзорные комиссии» (английские watchdogs) с квазиавтономным негосударственным статусом. (QUANGO) В Еврокомиссии есть специальный комиссар наряду с комиссаром по торговле, занятый только вопросами справедливой конкуренции.
Режим справедливой конкуренции признаётся особенно желательным, поскольку монополия может быть враждебна интересам потребителя (ценовой сговор, например) и снижает эффективность производства за счет недопущения на рынок новых и более эффективных производителей. Поэтому, когда речь идет о монополии, традиционные моралисты объединяются с либералами, отдающими предпочтение эффективности.
Тема справедливого дохода очень традиционна. Мировые религии единодушно осуждают «нетрудовые доходы», хотя часто останавливаются на полпути, если дело касается санкций против нетрудовых доходов, обнаруживая при этом большую изобретательность в поисках компромиссов. Но так или иначе, проблемы справедливого процента и справедливой цены были центральными в экономическом дискурсе христианства и ислама.
Сегодняшний теоретик-квакер пишет: «Прибыль есть результат (1) инновации, (2) производства продукции, которую народ хочет, (3) эффективного оперирования. Есть вроде бы и другие источники прибыли: (4) финансовые операции, (5) монополии, (6) субсидии, (7) рента и контроль над ценами. Но это всё не настоящая прибыль — это помехи рынку».
Моральную легитимность или нелегитимность доходов на капитал квакер обсуждает на следующий манер: «Доходы на капитал и прибыль — кровь экономики, это так. Но между ними есть разница. Прибыль — это часть стоимости проданных благ. Если отвлечься от искажений, издержки плюс прибыль и есть настоящая цена. Но доход на капитал может быть чисто номинальным приращением. Вы купили дом за 100 тысяч дол., а продали его за 150 тысяч. Но это тот же самый дом. Никакой реальной ценности создано не было».
На этом, однако, моральная казуистика не кончается: «Доход на капитал может стать реальной ценностью, если он реинвестирован. Например, на эти средства можно купить машинное оборудование». 
Подобная проблематика вышла на авансцену и сильно радикализировалась в популистском революционизме и марксизме, понимающими «нетрудовой доход» гораздо шире. Но в некоторых отношениях религиозный дискурс по поводу доходов даже радикальнее, чем рационалистический. Он осуждает не только большие «незаслуженные» («нетрудовые») доходы, но и малые, если они «нетрудовые». А большие доходы он осуждает независимо от того, насколько они легитимны, просто за то, что они «большие» и коррумпируют душу христианина. Например, в таком духе: «Прибыль — кровь экономики, но она же и возбудитель алчности. Другие возбудители алчности — чрезмерные зарплаты. Примеры: абсурдные доходы профессиональных футболистов и бейсболистов, гонорары отставным политикам за публичные выступления, зарплаты старшим исполнительным директорам. Или: вмешательство правительства в перераспределение ресурсов нерыночным путем от одних людей к другим. Пример: субсидии богатым фермерам»
Тем не менее с конца ХХ века в центре внимания оказывается не рента или ростовщический процент, как раньше, а зарплаты крупных менеджеров, хотя они-то вроде бы представляют собой трудовые доходы по определению. Иллюстрировать этот сюжет можно было бы до бесконечности. Ограничимся одной цифрой: зарплата 100 высших менеджеров в США в 1000 раз больше средней американской. Тема «жирных котов», как называют касту «старших исполнительных руководителей» (chief executive officersCEO) получила особенно широкий резонанс после приватизаций 80-х – 90-х годов, приведших к возникновению огромных акционерных корпораций, где исполнительный директорат получил широкую свободу рук в перераспределении корпоративных доходов. Директорат, как правило, перераспределяет фонды в свою пользу. При этом он всегда уверяет, что колоссальные зарплаты, премии и выходные пособия не более чем справедливое вознаграждение за успехи в руководстве (не смущаясь тем, что на самом деле высшие менеджеры часто доводят компании до разорения).

Моральный кодекс бизнесмена
До сих пор речь шла о способности рынка и бизнеса, ориентированного на эффективность, обеспечить справедливость в условиях, когда все агенты честны или когда в системе хотя бы поддерживается приемлемый уровень честности. Во всяком случае, когда агенты действуют открыто, не нарушают законов и имеют в запасе какую-то концепцию легитимизации своих доходов (как, например, высшие менеджеры со своими абсурдными зарплатами). Дебаты на эту тему — важный элемент в конкуренции политических партий.
Но моральный аспект хозяйственной деятельности к этому не сводится. Существует еще практика, нарушающая законы и деловую этику. Вот как это сформулировано на страницах специального издания, посвященного моральной проблематике бизнеса: «Рынок отражает личный характер тех, кто на нем оперирует. Рынки — не абстрактные сущности, а совокупности конкретных людей. Их недостатки и несовершенства проявляются на рынках. Все мыслимые грехи, дремлющие в глубинах человеческого существа, в конечном счете находят себе выход в деловой практике. Рынок морально здоров только тогда, когда морально здорова культура, в которой он функционирует. Рынки не функционируют в вакууме» [20]. Но имеется и обратная связь. Рынок, со своей стороны, может поощрять и порок, и добродетель. Доктринально вопрос ставится так: в условиях разрегулированного рынка системно мошенничество или нет? А прагматически так: как именно в конкретных условиях рынок поощряет порок и добродетель, и как помочь ему поощрять добродетель и препятствовать пороку? [21].
В самом общем плане вопрос о том, благоприятен ли рынок (и капитализм, если его считать синонимом рынка) общественному благонравию, не имеет никаких шансов на разрешение, поскольку эмпирическая база для таких обобщений всегда будет недостаточна и неопределима.
Но уровень деловой этики на рынках может быть очень разным и подвержен циклическим изменениям. В условиях быстрой диверсификации практик возникают такие приемы ведения счетов, приобретения фондов, вознаграждения, манипулирования ценами, которые формально оказываются законными лишь постольку, поскольку законы и правила не могли появиться до появления самих этих операций. Закон и этическая рефлексия всегда следуют за практикой, а не опережают ее.
А если быстрые и непредсказуемые изменения рынков становятся перманентными, то и вопрос о поддержании уровня деловой этики ставится иначе и требует социального (включая законодательное) творчества гораздо более высокого уровня. Возможно, что мировая экономика уже попала в такую ситуацию и не выйдет из нее никогда.
Сейчас целые профессиональные группы, сферы бизнеса и некоторые типы корпораций в условиях обостренной конкуренции и неустойчивой конъюнктуры оказываются системно предрасположенными к незаконным или неконвенциональным практикам. Продавцы услуг неверно информируют клиентов — умышленно или из-за некомпетентности. Аналитики завышают стоимость ценных бумаг. Инвестиционные банки раздают «горячие» новые акции (initial public offerings —- IPO) фаворитам, чтобы обеспечить бизнесу клиентов. И эта практика не маргинальна [22]. Такие IPOs от авторитетного гиганта Goldman Sachs получили фигуранты двух самых больших скандалов последнего времени Кеннет Лэй (Enron) и совсем карикатурный растратчик Деннис Козловский (Tyco). Подобная практика именуется spinning. Она преследуется по закону американскими регуляторами и осуждается внутрикорпоративными циркулярами. Ясно, что рядовые инвесторы, покупая акции на рынке, теряют, тогда как корпоративные мошенники набивают друг другу карманы. Сенатор Оуксли (соавтор закона Себранса — Оуксли) говорит по этому поводу: «Люди готовы рисковать своими деньгами, но они не готовы ставить на кон деньги, если система фальсифицирована до такой степени, что проигрыш в ней неизбежен» [23].
Банки поощряют кредит заведомо зарвавшимся и неоправданно экспансионистским корпорациям. Банкротство итальянского концерна «Пармалат» уже нарекли «европейским Энроном». Масштаб скандала вызывает невольное уважение. Исчезли 10 млрд евро плюс еще 13 млрд составляют долги. Обманута масса инвесторов — институциональных и розничных акционеров, крупных и мелких. В самой Италии 70 тыс. человек имели на руках те или иные обязательства «Пармалата» да еще надо прибавить 40 тысяч акционеров. Крах «Пармалата» выглядел неожиданным, но на самом деле его репутация никогда не была безупречной. Уже в 1990 году он пережил серьезный кризис, в котором семья Тандзи лишилась половины своей собственности. Как теперь выясняется, с тех пор компания так и не оправилась. Свою несостоятельность она маскировала на рынке бондов и флотациями (с 1997-го только через бонды было мобилизовано 7,5 млрд евро). Сама зависимость компании от больших долгов не была секретом и криминалом, хотя и не свидетельствовала о здоровье компании. Но не все долги были на виду, и предполагалось, что долг «Пармалата» уравновешен запасом наличных. А вот это оказалось не так. Как и «Энрон», «Пармалат» прятал дефицит в несуществующем реально фонде на Каймановых островах. 
Американская «Комиссия по ценным бумагам и бирже» (Securities and Exchange Commission —– SEC) подает на «Пармалат» в суд, главным образом за «укрывательство долга и грубое завышение ресурсов, вводившее в заблуждение американских инвесторов».
Коль скоро все делалось в кредит, огромную роль сыграли банки: американские — Bank of America, Citigroup Merrill Lynch, JP Morgan Chase; итальянские — Banca Intensa, Unicredito Italiano, европейские — Barclays, BNP Paribas, Deutsche Bank. Они долго и упорно держали «Пармалат» на плаву.
Существует система, которая в принципе должна не допускать подобные практики. Это система аудита. Но именно она дает все чаще сбои. Крупнейшая аудитная фирма «Артур Андерсен» оказалась попросту в сговоре с «Энроном» и вместе с ним была ликвидирована. Неудовлетворительной была работа аудитора «Грант Торнтон» в случае «Пармалата». Неясно, был этот аудитор коррумпирован или некомпетентен.
Широко распространены грязные практики в сфере государственных заказов. Корпорация «Боинг» получила от Министерства обороны США заказ на 100 самолетов для дозаправки в воздухе. Договорились, что машины будут взяты в аренду, а не куплены, потому что такая сделка не контролируется Конгрессом. Финансовый директор корпорации Майк Сиэрс заключил эту сделку через чиновницу из Пентагона Дарлин Дройон. Несколько позже она перешла работать в «Боинг» — занятное совпадение. Далее обнаружилось, что 31 сотрудник «Боинга» лично делали взносы в фонды сенатора, который поддерживал сделку. Все эти действия нарушали формальные правила и негласные конвенции. В довершение всего «Боинг» каким-то образом имел в своем распоряжении 25 тысяч страниц чувствительной документации, принадлежащей конкурирующей корпорации «Локхид-Мартин». Последовал ряд отставок и увольнений. Сиэрс и Дройон были уволены за «неэтичное поведение», и в конце концов в отставку ушел исполнительный директор «Боинга» Фил Кондит. В наказание «Боинг» также был лишен контракта на три спутника стоимостью в 1 млрд долларов. Сенатор Джон МакКэйн охарактеризовал сделку как «корпоративный вэлфер» — симптоматичный выбор терминологии [24].
Ряд новых элементов экономики благоприятствуют широкому распространению «конторских» (white collar) преступлений. Мойзес Наим называет три бизнес-тренда: «Во-первых, рост значения брэндов, патентов, софтвера и других бестелесных (intangible) ценностей в фондах корпораций. Во-вторых, появление разных дериватов на финансовых рынках. В-третьих, глобализация. Они запутывают балансовые счета, вносят хаос в бухгалтерские нормы и дают менеджерам возможность использовать возникающие в связи с этим технико-интеллектуальные проблемы, манипулируя счетами. Нарушить границу между законным и незаконным становится легче и соблазнительнее» [25].
Эксперты по размещению ценных бумаг считают, что в экономике есть зоны, где предприятия сильно мотивированы к фальсификации балансовых счетов. Склонность к этому обнаруживают технологические компании, СМИ и связь. Другая опасная зона — лизинг, например, самолетов и подвижного железнодорожного состава. Уязвимы в этом отношении и производства с долгим сроком оборота капитала. Скажем, в деловых кругах хорошо знают о «своеобразной» бухгалтерии авиамоторной фирмы «Роллс-Ройс» [26].
Нетрудно заметить, что речь идет о новейших отраслях экономики и приватизируемых ныне естественных монополиях в сфере общественных услуг. Именно в эту сторону смещается хозяйственная активность в постиндустриальную эпоху. Так что дурная практика (даже формально законная) будет распространяться по мере научно-технической революции, приватизации и разрегулирования. «Американцы буквально ошеломлены количеством людей, которым теперь предъявляют обвинения. В новоcтях постоянно фигурируют исполнительные директора в наручниках... Пройдет много времени, пока восстановится доверие к лидерам бизнеса» [27].
Итак, структурные обстоятельства сегодня скорее неблагоприятны для поощрения этичности бизнеса. Такое впечатление, что идеологи менеджмента тоже толкают бизнес в сторону этической неконвенциональности. Возьмем, например, знаменитую фирму, консультирующую менеджмент, — «МакКинзи». Ее влияние огромно. Она консультирует 147 из 200 крупнейших ТНК, включая 80 из 120 крупнейших производителей финансовых услуг. Многие практики и стратегии «Энрона» были разработаны и одобрены «МакКинзи». «МакКинзи» прославляла добродетели «Энрона» в своих публикациях. Второй человек в «Энроне» Джеффри Скиллинг сам начинал свою карьеру в 1980-е годы в «МакКинзи».
«МакКинзи» долгое время не привязывала свои гонорары к экономическим показателям тех, кого она консультирует. Теперь она это делает. И чему же компания учит своих подопечных? Вот, например, вариант корпоративной культуры, именуемой на менеджерском жаргоне loose-tight («гуляй-зажимай»). Эта культура предполагает, что работники должны быть строго дисциплинированы в узкой сфере («зажимай») и полностью предоставлены самим себе во всем остальном («гуляй»). Разработана операция, переводящая займы и счета кредиторов в закладные, — это позволяет фирме расти, игнорируя состояние ее балансовых счетов [28].
Из недр «МакКинзи» вышла практика, романтизирующая карьеризм, — rank or junk.(«пан или пропал»). Эффективность сотрудников постоянно сопоставляется, и 20 процентов их, имеющих худшие показатели, автоматически увольняются. Это возбуждает синдром неуверенности у сотрудников, что, в свою очередь, понижает их моральный уровень [29]. Кажется, это наилучший способ добиться того, чтобы мораль и эффективность исключали друг друга.
Какую часть деловой активности можно считать незаконной или некорректной? Статистические оценки тут крайне ненадежны. Но вот оригинальная информация, позволяющая судить о структурном значении мошенничества в чистом виде. Нигерийские мошенники специализируются на занятном способе выманивания денег (статья 419 в нигерийском уголовным кодексе). Мошенник отправляет жертве письмо, где объясняет, что хочет перевести за границу деньги в размерах, больше разрешенных. Нельзя ли воспользоваться вашим счетом, спрашивает он, — разумеется, за определенный куртаж. Мол, сообщите номер своего счета, и я положу туда деньги. Конечно, вместо того чтобы переводить деньги на счет доброхота, мошенник их оттуда берет. Так вот, эта операция дает Нигерии приток валюты, уступающий только экспорту нефти, газа и какао [30]. Интересно и многозначительно, что на эту удочку попадаются не только наивные частные лица, но и институты. Именно с них мошенники собирают по-настоящему обильный урожай.
По мнению итальянского эксперта, «в практике многих крупных предприятий присутствуют те же элементы, что и в практике “Пармалата”, хотя и в меньших масштабах. Особо большая потребность в кредите имеет две причины. Итальянский капитализм все еще весьма “семейный” по своему характеру. И рынок капитала в Италии худосочный. Случай “Пармалата” по сравнению с другими корпоративными кризисами демонстрирует одно новшество. Поскольку существует контроль (хотя и неадекватный) кредитной системы, банки финансировали “Пармалат” главным образом облигациями. Всё это — следствия либерализации в условиях слабого контроля и сильной склонности капиталистов к спекуляции и обману» [31].
Кое-кто усомнится в корректности этих примеров на том основании, что Нигерия и Италия, дескать, очень далеки от «идеального капитализма». Однако идеальный капитализм вообще скорее путеводная звезда и философия, чем реальность. Реальная же система всегда несовершенна, и злоупотребления в ней могут интерпретироваться и как суть системы, и как отклонение от нее. Точно так же о системе можно судить либо по характерным для нее преступлениям, либо по наказаниям. Российская пресса переполнена сообщениями обо всяческих злоупотреблениях и уродствах разрегулированной экономики. Почему это происходит? Потому что в России теперь капитализм, или потому что в России «ненастоящий» капитализм? И что такое «настоящий капитализм»? Где он? Там, где индивид на рынке максимально свободен? Принято считать, что образец такой свободы — американская экономика. Но, как остроумно заметил Джон Кэй, «так называемая “американская модель” вовсе не описывает реальную американскую экономику. Примеры неограниченной свободы индивида при слабом правительстве — Нигерия (см. выше. — А.К.) и Гаити» [32]. Замечу, что это рассуждение будет правильно понято, если считать коррумпированный государственный аппарат слабым, а не сильным.
А что можно сказать о скандале, сильно повредившем репутации Нью-Йоркской биржи? Как писал «Экономист» [33] в связи с одним из самых громких скандалов 2003 года: «Лавина скандалов как будто бы пошла на спад в 2003-м, как вдруг к позорному столбу был выставлен один из самых важных персонажей корпоративного мира. Председатель и исполнительный директор Нью-йоркской биржи Дик Грассо вышел в отставку, получив выходное пособие в размере 188 млн дол.. Его пребывание на этом посту нанесло бирже серьезный ущерб, и самой этой абсурдной компенсацией, и тем, что Грассо, как признало правление, допустил ряд просчетов в управлении и повинен в разрушении доверия к бирже. Были ли формально нарушены какие-то законы, предстоит еще выяснить, но кавардак вокруг Грассо и злоупотребления в торговле ценными бумагами указывают на то, что американский бизнес не так чист, как принято думать». В высшей степени забавно, что Грассо бравурно называл себя «главным исполнительным директором капитализма (CEO of Capitalism) [34]. Шутка? Хорошенькие шутки.
Но, конечно, главное поле манипуляций, — это корпоративные счета. После недавних скандалов на виду оказались два способа утаить дефицит. Во-первых (Enron, Parmalat), создание фиктивных филиалов (партнеров) или так называемые «забалансовые счета. Во-вторых (WorldCom), оформление расходов по фонду зарплаты как капитальных вложений. Для чего это делается помимо мотивов личного обогащения? Главная цель всех этих трюков состоит в том, чтобы сохранить репутацию фирмы на бирже и любой ценой избежать падения курса акций. Иными словами, сохранить инвесторов и кредит. Речь идет не о серебряных рудниках на луне, прокладке туннеля под Атлантическим океаном или обеспечении субтропических температур в Гренландии и на Таймыре. Это не блеф, не чистая панама. Бизнесы реальны. Они производят реальные блага, как бы эфемерно на первый взгляд они ни выглядели и как бы ни была вздута ценность их фондов. «Пармалат» действительно производил молочные продукты. И «Энрон» на самом деле «двигал вещи», если и не производил их сам. Проблема в том, что это — бизнесы, которые не могут выжить без колоссального авансирования капитала.
Это диверсифицированные конгломераты, часто растущие за счет приобретения не вполне благополучных предприятий, которые потом нужно оздоровить и встроить в структуру. Это бизнесы, ориентированные на технические нововведения и тем самым на долгосрочные и рискованные инвестиции. Это бизнесы, наследующие приватизированные сегменты государственного сектора и работающие в режиме, близком к режиму естественной монополии. Они должны иметь возможность подолгу существовать в условиях крупного балансового дефицита. Им жизненно необходимо долговременное дефицитное финансирование.
Между тем дефицитным финансированием в течение целой эпохи занималось государство. Оно субсидировало целые сегменты народного хозяйства. В рамках национализированного сектора, или через систему госзаказов (США), или методом инфляционного финансирования согласно гениальному трюку, изобретенному Кейнсом. Все это вело к накоплению государственного долга. Экономический рост и смягчение, если и не полное прекращение, циклических кризисов (самым устрашающим была Великая депрессия 1929—1933 годов) вскружили министрам финансов голову, и одно время они даже думали, что и инфляция, и бюджетный дефицит — это хорошо и что можно о них не думать.
К сожалению, кейнсианская эйфория оказалась преждевременной, и за инфляционно-дефицитное финансирование пришлось расплачиваться [35]. В такой ситуации под нажимом возрожденной либеральной неоклассики от кейнсианских рецептов отказались. Все силы были брошены на подавление инфляции и постепенное погашение государственного долга. Параллельно шла приватизация. Это заняло все 1980-е и 1990-е годы. Экономика развивалась весьма успешно. Иногда говорят, что монетаристская стратегия не помогла бы, если бы не технологическая революция. С таким же успехом можно утверждать, что если бы не либеральное разрегулирование, технологическая революция пробуксовала бы, как это произошло в Советском Союзе. Но, так или иначе, новый виток экономической эволюции отнюдь не был беспроблемным.
Вместе с приватизацией фондов был приватизирован дефицит государственного бюджета. Раньше убытки общества в большой мере канализировались в госбюджет. Теперь, взявшие на себя ответственность за народное хозяйство конгломераты, берут на себя и убытки общества. Вся их творческая бизнес-энергия направлена на то, чтобы как-то обеспечить себе и оформить дефицитное финансирование. Они не могут печатать деньги. Но вместо этого они проводят флотацию или выдают векселя. Это ведь тоже деньги. Или накапливают некую аналогию государственного долга. На место кейнсианского государства является кейнсианская фирма
Ликвидированный на одном уровне дефицит возникает на другом [36]. Тут действует закон природы, понятный любому обывателю как «синдром тришкина кафтана». Если бухгалтерский учет (американский в первую очередь) будет реформирован, а система аудита станет опять столь же бескомпромиссной, какой она, как считается, была раньше, возможно, удастся покончить с практикой фиктивных филиалов и некорректных интерпретаций некоторых расходов как вложений в основные фонды (кстати, не все они так уж некорректны!). Но коль скоро сохранится потребность в дефицитном финансировании, будут изобретены новые трюки.
Кейнсианское дефицитное финансирование было сочтено непригодной в 1980-е годы или даже в принципе ошибочной политикой, но никто не судил тогдашних министров финансов за инфляцию или государственный долг. Тех же, кто делает то же самое на уровне конгломератов, рассматривают как врагов общества, поскольку им приходится свои действия скрывать. Закон, конечно, есть закон, но тут имеется принципиальное противоречие, и оно просто вопиет к нашему правовому и социально-философскому воображению. Если все-таки дефицитное финансирование имеет структурный смысл, разъясненный в свое время Кейнсом, и неуничтожимо, как Кощей, необходимы такие формы его институционализации, которые обеспечили бы максимальный экономический эффект при минимальном ущербе гражданину.
Аналогия между государством-должником и фирмой-должником имеет, конечно, определенные пределы. Фирма скрывает свой долг не только и даже не столько потому, что он ей не разрешен. Для нее важно другое: если размеры ее долга будут известны, она потеряет кредит и ее акции упадут в цене. Но последние эпизоды с государственным долгом (например, случай Аргентины) указывают на то, что есть тенденция к стиранию границы между государством и фирмой. Не зря стала так популярна шутка видного экономиста Пола Кругмана: «Энрон недавно признался, что на самом деле он — Аргентина».
В ходе обсуждения этой проблемы, несомненно, появятся новые и возродятся некоторые старые аргументы в пользу разных вариантов государственного социализма, включая даже, может быть, госплановский. «Чтобы снизить негативные эффекты безнравственной (sinful) рыночной практики, многие требуют разных форм политического интервенционизма. Часто политические силы в обществе поддаются соблазну вмешаться в существующий [рыночный] порядок и контролировать экономику» [37]. Чтобы избежать этого соблазна, нужна большая выдержка даже тем политическим силам, которые не испытывают сильного давления со стороны электората, чего, впрочем, почти никогда не бывает. А более общая проблема выглядит так: какой агент (агенты) в конечном счете берет на себя ответственность за совокупный общественный долг в целом или по частям? Не исключено, что дефицитное финансирование придется опять «национализировать». Но главное в том, чтобы существование и размер этого долга не скрывались и чтобы он мог быть предметом политического торга между директоратом и акционерами, подобно тому как в случае дефицита государственного бюджета он оказывается предметом торга между правительством и электоратом. Пока приватизация бюджетного дефицита вела в противоположном направлении. Отсюда — криминализация приватизированной кейнсианской практики.
Коль скоро связь между стратегией экономического роста и неконвенциональными практиками оказывается неизбежной и коль скоро так трудно отделить зерна от плевел, возникает и другой соблазн: прекратить экономический рост. Радикальные экологи на этом и настаивают. Сейчас этот соблазн понемногу заступает на место соблазна государственного интервенционизма.
Впрочем, государственный интервенционизм монополистического типа через госплан или госбюджет надолго, если не навсегда, скомпрометирован. А концепция «нулевого роста» настолько несовместима с механизмом конкуренции и с необходимостью одновременно все время подтягивать отстающих (как бы ни рационализировалась эта необходимость), что может пока считаться вполне фантастической. Но если не национализация и не нулевой рост, тогда что? Остаются законодательство или моральная проповедь.

Мораль и закон
Законодательство и мораль сильно перемешаны, особенно в естественном праве. Но по мере развития позитивного права они, не порывая друг с другом полностью, все больше расходятся, и вступая в противоречие друг с другом, и дополняя друг друга. Иной раз моральная оценка практикуется там, где закон бессилен квалифицировать поступок. В других случаях для совести может быть неприемлемо то, что закон разрешает. И наоборот, общественная конвенция (народные нравы) часто терпима к тому, что запрещено законом. Очень важно также то, что в праве должна быть доказана вина агента. Мораль же, не налагающая на индивида наказания «в этой жизни», предоставляет человека собственному суду, то есть совести. В чисто религиозной традиции моральные предписания подкрепляются угрозой «страшного» (Божьего) суда. Само нарушение законов и правил, когда нарушитель знает, что не будет изобличен, превращается для него в моральную проблему. 
Разные религии в разной мере ригористичны в моральном отношении и в разной мере склонны к компромиссам. Для ригористического (изуверского) панморализма ничего морально нейтрального нет. Всё без исключения подвергается моральной оценке. И, как правило, всё, кроме полной бездеятельности, оказывается морально неприемлемо. В другом случае стереотипы поведения могут быть строго предписаны или всего лишь рекомендованы. Возможны и такие практики, когда агенты сами устанавливают себе нормы, не обязательные для всех остальных. Субкультуры морально автономны. Из мировых религий наиболее максималистской (и содержательно, и дисциплинарно) считается буддизм. В христианстве и исламе тоже есть такой моральный максимализм. Он представлен в католицизме нищенствующими монашескими орденами, в православии — «старчеством», а в мусульманстве — суфиями и дервишами. Дисциплинарную сторону дела хорошо поясняют представления о «смертных» и «малых» грехах в христианстве, или практика покаяния в католичестве, или казуистика, оправдывающая нарушения норм, характерная для иудаизма, а в менее формализованном виде — для всех религий.
По-разному жестким может быть и законодательство. Аргументация в пользу законов никогда не могла заглушить голос тех, кто боялся избытка законов. Помимо того, что законы усложняют жизнь, есть основания полагать, что в обществе с чрезмерными правовыми ограничителями моральный уровень падает. Не нужно быть либертарием, чтобы подозревать это. «Чем больше предписаний, чем сложнее законодательство, тем менее прозрачна хозяйственная практика. Мелкие банки и сберегательные кассы, до сих пор добросовестно ведшие свою бухгалтерию, могут только мечтать о выполнении запутанных правил по управлению собственным капиталом (на финансовом жаргоне эти правила известны как “Базель-2”). Эти правила действуют уже несколько лет, а теперь такую же удавку собираются накинуть на всех, кто обращается за кредитом», — так Гельмут Шмидт объясняет [38] недавний всплеск финансовых скандалов.
Сознавая это, законодатели идут на радикальные и экстравагантные инициативы, имеющие сильный магический привкус. Такова, например, клятва соблюдать честность и прозрачность в бухгалтерии, которую требует теперь от американских корпораций принятый в состоянии некоторой паники закон Себранса — Оксли.
В Германии введен «Немецкий кодекс корпоративного управления». Содержащиеся в нем рекомендации по «ответственному предпринимательству» не имеют силу закона, но все общества, зарегистрированные на бирже, обязаны, по закону, давать информацию о том, в какой мере они соблюдают этот кодекс, то есть писать на себя публичную характеристику.
В России православная церковь, раньше уклонявшаяся от суждений по социально-экономическим проблемам, тоже решила принять участие в моральном регулировании предпринимательской деятельности [39].
Эти меры могут показаться абсурдно утопичными и бесплодными, но это не вполне так. Демонстративное соблюдение подобных добровольных обязательств определяет репутацию фирмы, становится «брэндом», разновидностью капитала и, таким образом, инструментом конкуренции, особенно за получение кредитов.
Бизнес может брать на себя определенные этические обязательства и совершенно добровольно. Таков, например, до сих пор квакерский бизнес, ограничивающий свою экспансию или прибыли на основании чего-то вроде марксистского анализа стоимости. Сравнительно недавно возникла инициатива так называемых «этических инвестиций». Эти фонды гарантируют акционерам, что их средства не будут использованы для неэтичных целей и неэтичными методами. Инициатива исламских банков обещает вкладчику, что банк не будет с него брать процент [40]. Насколько велико влияние этих практик на общий этический уровень бизнеса, судить нелегко. Но оно может возрасти, если «показная» (conspicuous) честность и «справедливость» предпринимателя станет одним из факторов конкуренции на рынке кредитов, к чему сейчас наметилась сильная тенденция; законодательство и финансовая полиция во всяком случае толкают рынок в эту сторону.
Коль скоро государство отказывается от целого ряда рычагов контроля над рынком или не стремится создавать новые в попытках угнаться за усложняющимися рынками, вакуум контроля заполняют гражданские инициативы как за пределами рынка, так и в его пределах.
Внерыночные контрольные институты составляют значительную часть НГО —  негосударственных организаций. Они вдохновляются левопопулистской идеологией и представляют собой, так сказать, органы народного контроля. Такое направление развития было предсказуемо, и, если угодно, его можно концептуализировать в терминах продолжения классовой борьбы новыми средствами.
Более парадоксально и неожиданно появление частного бизнеса, осуществляющего контрольные функции в расчете на прибыль. Таков уже упоминавшийся аудит. Таковы рейтинговые агентства, анализирующие состояние дел корпораций и дающие им рейтинг, влияющий на доверие к ним со стороны деловой общины. Во Франции появились агентства, выставляющие оценку фирмам в зависимости от их «социальной корректности». Возникают расследовательские фирмы, в сущности институционализирующие коммерческий шпионаж [41]. Неолиберальная теория такого развития событий не предполагала. Концептуализация этого явления только еще начинается. 
Не вполне ясно, где кончается рынок и начинается общество. Ряд институтов одной ногой стоят в рынке, а другой — в обществе. Например, частная филантропия. Или разные (всё более многочисленные) институты саморегулирования рынка как бесприбыльные, так и ориентированные на прибыль.
Двусмысленна роль акционеров. На рынке ценных бумаг они воздействуют положительно на ведение бизнеса, отдавая предпочтение более надежным акциям. В долгосрочном плане именно они заинтересованы в чистоте операций. Но они же, ожидая успеха от исполнительного директората, влияют на ведение бизнеса прямо противоположным образом. Особенно тогда, когда зарплаты и премиальные директоров привязаны к курсу акций предприятия и выплачиваются акциями (система так называемых «опций» (опционов). Злоупотребление этим инструментом стимулирования директората может даже разрушить эффективную работу рынков капитала. Очевидно, что у высшего директората очень сильный стимул поднять курс акций как можно выше в короткие сроки. А масштабы этой статьи в корпоративных счетах теперь колоссальны. Согласно английским обследованиям, опции составляют 20 проц. документированных прибылей. А американское обследование показало, что в 500 компаниях, учтенных рейтинговым агентством Standard & Poor's в 1996 году половина выплат исполнительным директорам была привязана к курсу акций [42].
«Пока рынок идет вверх, bezzle (выражение, введенное как будто бы Джоном Кеннетом Гэлбрейтом, на русском означающее, грубо говоря, “пьянку”. — А.К.) идет во всю, но если рынок пошел вниз, за опустошенные бутылки приходится платить. Некоторые компании лопаются. Другие зарываются еще больше, но потом лопаются тоже», — заключает Мартин Вольф. По-русски это называется: «пировали веселились, подсчитали прослезились» [43].
Акционеры, конечно, могут получить возможность для более однозначного и рационального корректирования деловых практик, но в таком случае корпорации должны быть гораздо более прозрачны, чем теперь, а это возвращает нас к проблемам регулирования и аудита. Вся система внерыночного регулирования оказывается неадекватной, если нет прозрачности корпораций. Это ставит проблемы перед самыми основаниями частного и хозяйственного права.

Функции и дисфункции морализма
В этом аспекте темы нас интересуют мотивы и объекты практики морализма или моральной оценки.
Идеальная и, строго говоря, единственная сфера корректного морализирования — это моральная оценка единичных поступков индивида. В идеальном же случае моральная рефлексия обращена субъектом на самого себя. Но запереть джинна морализма в кувшине саморефлексии не удается. С себя он переходит на других. С личности — на совокупности. Парадокс морализма в том, что его альтруистический пафос может скрывать эгоистические интересы субъекта морализирования. Хайек смело утверждал, что индивид не может быть эгоистом, эгоистическими могут быть только групповые интересы. Если следовать Хайеку, то морализм — это выражение группового эгоизма.
Но поскольку изолированный индивид — абстракция, то агенты морализма всегда коллективы. Моральная рефлексия становится коллективной и распространяется на разного рода коллективные практики и их носителей — коллективы и институты. И наконец, на доктринальные стратегии и на общественные проекты, представляющие собой синтез доктрин, практик и институтов.
Вот несколько примеров таких «прикладных» моральных дискурсов и одновременно оценочных оппозиций, существующих вокруг понятий «рынок» и «капитализм»
Обличители капитализма считают, что капитализм (и его рыночный скелет) враждебны правам человека и демократии. Апологеты капитализма утверждают прямо противоположное. И придают своей апологетике сильный моралистический оттенок, думая, что богатство стран и народов, культивировавших экономическую свободу, объясняется именно их приверженностью «свободе» как моральной ценности. Историческая связь между развитием капитализма и правовой эмансипацией индивида очевидна, но направление этой связи не удается установить однозначно.
Среди моралистов популярно сопоставлять исторические успехи разных обществ и государственных образований. Вот как это выглядит у убежденного сторонника свободного предпринимательства — уже цитированного «квакера»: «Империализм не ведет к увеличению богатства. Самыми большими империалистами последних двадцати веков были Рим, Россия, Испания, Португалия, Оттоманская Турция, Монголия, империи инков, ацтеков и арабский халифат. Но развитие Англии и Франции, как недавно показал А. Мэддисон, началось до 1000 года, то есть до того как они стали империалистическими. Их богатство произошло от их изобретательности, нововведений и торговли. Нет, богатые страны стали богатыми, не обкрадывая других». Скептики в ответ на это непременно укажут, что различия между богатыми и бедными странами не есть исключительно результат их особенностей. Они сосуществуют в системе. Богатство одних стран если и не результат ограбления, то результат подавления свободного предпринимательства, или, если угодно, капиталистического уклада в других. Кроме того, происхождение богатства (и силы) стран, доминировавших в новой истории вполне могло быть эндемичным, но это вовсе не означает, что они не грабили и не подавляли другие страны, используя свое стартовое преимущество. На самом деле так и было, свидетельства чего тоже упоминаются в авторитетной книге Мэддисона.
Обличители капитализма уверяют: рынок поощряет алчность, беспощадность и безразличие к ближнему. Апологеты капитализма твердят, что эта система поощряет индивидуальную инициативу, самостоятельность, привычку соблюдать договоренности и реализм. Нетрудно заметить, что эта оппозиция строится на противопоставлении разных “добродетелей”. Апологеты не уверяют, что рынок не воспитывает алчность и пр. Они лишь указывают, что он поощряет иные, более важные добродетели.
Но иногда апологеты заходят дальше, настаивая что именно “капитализм — самая справедливое по своему внутреннему существу (inherently) общество из всех когда-либо существовавших” и что он “способствовал смягчению нравов”» [44].
Такое моралистическое обобщение нельзя считать корректным, равно как и более раннее и популярное представление, что при капитализме человек человеку волк и что капитализм якобы самое безнравственное общество в истории. Ни то, ни другое совершенно невозможно доказать. А сопоставлять современные нравы с нравами в Древнем Египте, или в империи инков, или в средневековой Европе, к чему нас подталкивает широкое историческое обобщение Мартина Вольфа, тоже вряд ли продуктивно.
Аргументация обеих сторон бывает очень примитивной или очень изощренной. В ходе препирательств обнаруживаются дремучие предрассудки и одержимость моральными табу, но также высказываются глубокие и тонкие соображения. Этика, экономика, социология, юриспруденция многим обязаны этим моральным препирательствам. Но сами по себе они надуманны и бесперспективны, поскольку не имеют конца. Почему же морализаторство так популярно и в чем его «провиденциальный» смысл?
Морализм существует в нескольких (вероятно, двух) функциональных вариантах.
Во-первых, это проповедь существующих моральных норм — традиционных, модифицированных и новых. Это воспитательная работа.
Во-вторых, это способ легитимации чьих-то интересов. Моральные оценки общественных классов, организаций и систем институтов, сообществ, наций, практик суть эпифеномен социальных конфликтов. Такого рода морализаторство занято не проповедью абстрактных ценностей или моральных табу, а обличением или апологией в терминах морали конфликтующих (конкурирующих) индивидов, социальных (имущественных и профессиональных), культурных (конфессиональных и этнических) групп и геоэкономических сообществ. Подобный моральный дискурс особенно обострился и рутинизировался в эпоху революций, холодной войны (геоидеологического противостояния) и партийного противоборства капиталистического и социалистического проектов. Эта традиция морализаторства есть результат контаминирования морали с геополитикой и большими общественными проектами (утопиями), характерными для XIXXX веков. Здесь морализаторство используется как средство пропаганды, то есть мобилизации масс на участие в конфликтах: «наше дело правое, мы победим.
Легко объявить все эти дискурсы демагогическим злоупотреблением моральными рефлексами индивида и моральными кодексами сообществ. На этом основании такой морализм можно было бы считать дисфункциональным. Но даже если предположить, что в нем имеется дисфункциональный элемент, этим дело не ограничивается. Морализирование, как практика, неустранимо из жизни обществ, как бы ни менялось его конкретное содержание. И то, что кажется на первый взгляд некорректностью или патологией, на самом деле — норма. Значительная часть культурного фонда (надстройки) общества артикулирована в моральном дискурсе. Так получилось из-за того, что, помимо пропаганды и контрпропаганды, морализм инструментален еще во многих отношениях. Это либо способ блокировать активность, нежелательную для господствующих в обществе групп, либо, наоборот, способ легитимизировать и таким образом стимулировать собственную активность агента. Морализм оказывается структурно функциональным потому, что он удовлетворяет неустранимые человеческие потребности, не удовлетворяемые на рынке — идеальном рынке [45]. Даже те, кто успешен на рынке, как показал долгий опыт европейской культуры, нуждаются в легитимации своего успеха. Не говоря уже о тех, кто нуждается в оправдании своего неуспеха. Либо это вариант компенсаторной мифологии, помогающей личности обеспечить себе психологический комфорт, нарушенный неудовлетворенностью своего положения в обществе. Либо, наконец, это мифология, легитимизирующая успех в обществе, то есть своего рода «моральное контрнаступление» на тех, кто уверяет, что успех не может быть достигнут «моральными» средствами («на трудах праведных не построишь палат каменных»).
Но морализирование имеет и еще один смысл. Дело в том, что экономическое обоснование любой акции и практики не может быть исчерпывающим [46]. Это обоснование всегда построено на некоторых допущениях и, стало быть, всегда остается возможность для конкурирующего перерасчета. Иными словами, всегда может быть рационально показана возможность иного эффективного решения проблемы. Особенно трудны «объективные» расчеты, когда речь идет о поддержании оптимального режима конкуренции.
Рационально мыслящие конкуренты все время находятся в ситуации, где им приходится решать так называемую «проблему узника». Это, когда индивиды, свободно преследуя свои личные интересы, действуют против всех и получают совокупный результат, который хуже для всех (включая их самих), чем он был бы, если бы все действовали согласованно. Исходя из этого, одна из современных школ политической экономии [47] [47] определяет в качестве «моральных принципов» такие правила поведения, соблюдение которых «позволит индивидам избежать подобной дилеммы и сознательно принять взаимно приемлемый результат. При таком понимании моральной проблематики и моральных принципов задача состоит в том, чтобы обнаруживать морально проблематичные ситуации и искать правила игры, позволяющие их избежать. Этические требования могут рационально обсуждаться в свете эмпирического и теоретического знания об инструментальных возможностях тех или иных правил. Такие этические требования суть в принципе гипотетические императивы, сообщающие участникам группы или законодателю, какие правила поведения им следует принять, если они хотят улучшить свою совместную долю» [48]. Одним словом, моральный дискурс есть определение предварительных условий для расчета индивидуальной эффективности предпринимателя. 
Решения по поводу монополий также не могут базироваться на чисто расчетной рациональности. Это ясно обнаружилось, когда на основании антимонопольных законов было возбуждено дело против компании «Майкрософт». Суд предписал разбиение компании и целый ряд правил, регулирующих отношения «Майкрософт» с пользователями единого софтвера «Виндоуз». Верховный суд США это решение отменил. Но как бы ни толковать существующие законы, они не могут предусмотреть все последствия монополии для экономики в целом. А эти последствия могут быть и положительными. Хайек в свое время отметил, что монополия плоха только тогда, когда она блокирует конкуренцию. И это потому, что конкуренция благоприятствует эффективности. Но в случае с «Майкрософтом» как с монополией дело обстоит как раз наоборот. Интегрируя новые программные возможности с системой «Виндоуз», «Майкрософт» повышает их функциональность. Корпорация работает в так называемой «сетевой индустрии», где обычная конкуренция компаний-одиночек не может обеспечить уровень кооперации, необходимый для деятельности каждой из них [49]. Единый стандарт в отраслях этого рода предполагает хотя бы одного монополистического агента. Но в результате уменьшается возможность того, что другие компании смогут предложить новые пионерные, улучшенные услуги. Обычно считается, что конкуренция способствует эффективности экономики
Джон Кэй, комментируя постановления суда по делу о монополии «Майкрософт», пишет: «Решения по таким вопросам — тонкое дело, и всякий, кто уверен, что знает правильное решение, — глупец. Даже сами Джек Уэлш (“Дженерал электрик”) или Билл Гейтс не представляют себе до конца, как и в каком направлении развиваются рынки, которые они обслуживают. И ни один экономист не располагает данными для надежного сопоставления издержек и доходов. По делу “Майкрософт” были вынесены два противоположных заключения, и найдутся экономисты, подтверждающие расчетами оба решения. Мы ждем от людей, что они будут принимать решения в ситуациях, когда они не знают, как следует решить. Мы не знаем, как обеспечить развитие рынка в самом эффективном направлении. Но это не значит, что нам совсем не нужна политика в области конкуренции. Самое важное решение по закону Шермана американский суд принял в 1911 году, когда он заставил разбить на части “Стандард Ойл” и “Американ Тобакко”. Такие гиганты, доминировавшие в американском бизнесе, как Дж. Гулд, Джон Д. Рокфеллер или дж.П.Морган искренне верили, что концентрация промышленности в одной централизованной организации неизбежна и желательна (нетрудно заметить параллели с госплановской логикой. — А.К.). Американское общество после бурных дебатов с этим не согласилось. Его удержал от этого страх, что в руках бизнеса окажется слишком большая власть. Американское общество отказалось подчинить свой интерес интересу бизнеса, а то, что эти интересы совпадают, — неправда. Сто лет спустя, после такого неудачного опыта центрального планирования, мы можем сказать, что это был правильный выбор... Борьба за плюрализм экономической структуры настойчиво велась все ХХ столетие. В ходе этой борьбы были после войны расформированы германские картели и японские дзайбатсу. Евросоюз привержен политике обеспечения конкуренции, отвергая как доктрину laisser faire, так и доктрину государственного контроля. Но борьбу за плюрализм надо вести не прекращая. Я склонен верить, что никакие масштабные слияния и поглощения в будущем не будут допущены, хотя я также уверен, что на каждый такой случай уже составлено экономическое обоснование. Те, кто направляет конкурентную политику, должны довериться своему инстинкту, а не расчетам и моделям... Цель антитрестовского законодательства проста: предотвратить концентрацию экономической и политической власти в руках больших компаний и добиваться этого несмотря на то, что в некоторых случаях это не будет на пользу потребителю. Благословим же конкуренцию, а не монополию, новичков на рынке, а не старожилов, плюрализм, а не концентрацию...» [50]. Подчеркну главную идею этого пассажа: дело не в большей эффективности плюрализма. В действительности доказать ее наперед невозможно, так же как невозможно доказать, что монополия эффективнее. Выбор в пользу плюрализма, как выражается Джон Кэй, инстинктивен. Он проистекает из нашей ценностной ориентации. А она предположительно выглядит так: мы не хотим что бы кто бы то ни было, включая бизнес, забрал над нами слишком много власти и будем этому сопротивляться, чего бы нам это ни стоило.
Споры о том, какую часть дохода можно считать заслуженной, а какую нет, тоже упираются в тонкости и условности экономических расчетов и категорий и уводят в дурную бесконечность. Мы находим выход из этой неопределенности опять-таки с помощью инстинкта справедливости.
Но в этих и подобных случаях инстинктивный, то есть иррациональный, выбор тоже должен быть как-то рационализирован и легитимизирован. Это и делается с помощью морализаторства.
Например: «Некоторые высшие менеджеры забыли все приличия. Звериный грабительский капитализм угрожает открытому обществу... Корни этого безобразия в том, что стремительно деградирует мораль... Некоторые менеджеры крупных конгломератов, концернов, финансовых институтов и медиа-концернов бессовестно используют власть и могут стать угрозой самому существованию открытого общества, если политики в парламенте и правительстве не осознают эту угрозу и не примут меры... Беспокоит пример Сильвио Берлускони. Если принцип выживания самых бесцеремонных и самых сильных, если этот социальный дарвинизм распространится, то целостность и солидарность нашего общества будут разрушены. Социальная политика, необходимая помимо рыночного механизма, и так недостаточна... Алчность, властолюбие и мания величия пагубно сказываются на поведении наших высших менеджеров» [51]. Иными словами: забудьте про эффективность. Принцип дороже. И коль скоро этот принцип не есть принцип экономической эффективности, то это моральный принцип.
Он отличается от экономического тем, что это свободный выбор, специфически рационализированный. В принципе возможны три варианта неэкономической рационализации. Выбор по жребию (со ссылкой на судьбу); выбор по произволу выбирающего (я так хочу) или выбор со ссылкой на Бога. Последний вариант и есть то, что мы называем моральной рационализацией.
Нетрудно заметить, что общества, основанные на двух других принципах, оказались тупиковыми. А общество, изобретшее единого Бога и мораль, затем изобрело свободное предпринимательство и рыночную экономику. Именно в этом обществе они стали доминирующим укладом, а также структурным ядром общества. Современный капитализм возник в ходе морального дискурса — морализаторства; он продукт не столько частных предпринимателей, сколько моралистов. Вытеснение морализирующего дискурса из современного общества, похоже, выбьет из-под него фундамент, на котором оно стоит.
Или иначе: «Рыночная экономика, как она выглядит в общих чертах у Адама Смита, — необходимая часть общественного устройства, может быть, даже его самая важная часть. Но экономика не может функционировать в вакууме; она должна быть встроена, и должна быть понята как встроенная, в структуру «законов и институтов» [52].
Поэтому автор, пишущий, что «эффективность рынка доказана» и выражающий ворчливое недоумение по поводу того, что эта победа «повсюду вызывает недовольство» и что «усиливается его моральная критика» [53], совершенно неадекватен ситуации. На самом деле нет ничего более естественного. Если влиятельный в первой половине ХХ века аргумент «неэффективности рынка» отвергнут, то с каких еще позиций, кроме моральных, его следует критиковать? Или иначе: если мы критикуем рынок, то как еще мы можем артикулировать эту критику? Никто ведь не станет утверждать, что рынок не следует критиковать вообще и в принципе. Тут кажется все согласны: нет ничего такого, что не следовало бы критиковать. Обратное утверждение в современном обществе было бы расценено как грубая политическая некорректность, как нечто противное и морали, и здравому смыслу.






Примечания
[1] Это не совсем так, но казуистика на эту тему потребовала бы много места, и здесь я от нее уклонюсь. Замечу лишь, что возможны моралистические дискурсы, где сама «эффективность» выглядит как моральная ценность.
[2] Die Zеit. 2003. № 50.
[3]Acton Institute for the Study of Religion.
[4] Sirico R. Economics, Faith and Moral Responsibility, 1993. P. 1.
[5] Hayek F.A. Law, Legislation and Liberty. Vol. 2. Routledge, L, 1982. P. 68.
[6] Перси Барневик (Percy Barnevik), основатель и один из руководителей инженерно-машиностроительного конгломерата ABB. ABB рассматривался как европейский ответ «Дженерал электрик». В октябре 2002 года он был на грани банкротства (1 млрд только срочных долгов), его акции падали, и рейтинговое агентство Муди сильно понизило его рейтинг. См.: Financial Times (далее FT). 2002. Oct. 22.
[7] Эта, так сказать «крылатая» фраза широко циркулирует в Интернете. См., например: global-labour.org/Greenfield
[8] Becker G., Murphy K. Social Economics: Market Behaviour in a Social Environment. L., 2000. P. 144.
[9] Так это называют во Франции и вообще в Европе; в англосаксонских странах то же самое именуют неоконсерватизмом.
[10] Fitoussi J.-P. La Règle et le choix de la souveraineté économique en Europe. P.: Seuil, 2002. P. 79—80 (Кеннет Арроу — еще один нобелевский лауреат).
[11]Артур Шлезингер даже трактует всю американскую историю как двухфазовый цикл, где фаза подъема всеобщего благосостояния регулярно сменяется фазой расцвета личных интересов; в первой фазе влиятельна идеология социальной справедливости, во второй — социальный дарвинизм (Schlesinger A., Jr. The Cycles of American History. N. Y., 1987).
[12] ВВП на душу населения в группе ныне развитых стран в 1700-м был почти в два раза больше, чем в группе отставших стран; в 1820-м в два с небольшим раза больше, а в 1998 году в семь раз больше (Maddison A. The World Economy: A Millenial Perspective. OЕCD, 2001. P. 46). Китай между 1500 и 1950 годами вообще топтался на месте, в Индии рост почти прекратился после 1700-го, в Индонезии после 1820-го (Ibid. P. 90).
[13] Половина населения земли живет меньше чем на 2 дол., а 20 проц. — меньше чем на 1 доллар.
Но с 1987 до 1993 год эта доля уменьшилась до 20 проц. от 24 проц., а в Восточной Азии с 27 до 15 процентов. В начале XIX века душевой доход в мире составлял 650 долларов. Вероятно, 2/3 населения жило менее чем на 1 дол. в день (FT. 2001. Jan.21.01).
[14] Hayek F.A. Op. cit. Vol. 3. P. 165.
[15] Здесь и дальше: The Classical Liberal Quaker. Letter No. 45. 2002. May 14. Этот квакер или стилизующий себя под квакера профессор экономики в университете Сан Хозе Дж. П. Пауэлсон (J. P. Powelson).
[16] Моралистический дискурс может вообще считать вэлфер аморальным, если моралист возлагает вину за бедность на самих бедных. Эта разновидность морализма способна доходить до крайности, санкционируя ликвидацию «лишнего» населения. Данный вариант морализма в современном цивилизованном обществе «политически некорректен» и не имеет легального статуса, хотя «в разговорах» такие убеждения гораздо более распространены, чем принято считать, — и это тоже морализм.
[17] Tageszeitung. 13.12.2003.
[18] Епископов обвинили в том, что они отказались от католической социальной доктрины и фактически усвоили идеологию экономического либерализма, импортированную из Америки. Предыдущий документ «Церковное слово о социальном» (“Sozialwort der Kirchen”), принятый совместно с Евангелической церковью, был ориентирован на легитимацию «социального государства», корректирующего рыночные механизмы в пользу бедных. Он был даже «левее» позиции Ватикана и ближе по духу к «теологии освобождения», которую Ватикан считает еретической. Епископы, естественно отрицают, что изменили христианской морали. Они, дескать, по-прежнему на страже интересов бедных. Однако очевидно, что социальная доктрина немецких католиков меняется тематически.
[19] The Economist. 2003. Apr 3.
[20] Gronbache G. The Need for Economic Personalism // Market and Morality. Vol. 1. No 1. March 1998.
[21] Поиски ответа на этот вопрос важны для определения политической стратегии. Цепь скандалов, начавшаяся два года назад с «Энрона», продолжается. Доверие ко всей системе сильно подорвано. Это может обернуться серьезным подъемом социального недовольства квазиклассового характера: в США имеется 50 млн владельцев акций, чей доход и благосостояние ощутимо зависят от дивидендов, а стало быть, и от добросовестности тех, кто манипулирует фондами.
[22] Недавний типичный пример: Эллиот Спитцер, нью-йоркский прокурор, ставший центральной фигурой во время эпидемии корпоративных скандалов, возбудил дело против пяти исполнительных директоров телекоммуникационных компаний по обвинению в «несправедливом обогащении» (unjust enrichment). Они получили IPOs от инвестиционного филиала крупнейшего финансового института Citigroup. Другой пример: Из 36 компаний, чьи акции рекомендовал модный аналитик акций в сфере телекоммуникаций Джек Грубман в 1998—2002 годах, 16 оказались банкротами, включая такие шумные случаи, как скандалы с WorldCom и Global Crossing. Финансовая группа «Cоломон Смит Барни» рекомендовала к 2001-м около 1 200 и все они были убыточны. Рекомендаторы получили IPO. Эллиот Спитцер назвал это «коммерческой взяткой» (FT. 2002. Oct. 3).
[23] FT. 2002. Oct. 4.
[24] The Business. 2003. Dеc. 7.
[25] FT. 2002. Sept. 29.
[26] FT. 2003. Feb. 8.
[27] The Business. 2003. Nov 30.
[28] John Byrn в: The Business. 2002. July 23.
[29] J. Doward в: Observer. 2002. Mar. 24. Инструктивные трактаты «МакКинзи» — библия чемпионов «новой экономики». Например, «In Search of Excellence» и «The War for Talent» полны социал-дарвинистской бравады.
[30] Daily Telegraph. 2003. Dec. 7.
[31] Tageszeitung. 9.1.2004.
[32] FT. 2003. May 1.
[33] The Economist. 2004. Jan. 15.
[34] The Economist. 2003. Sep. 18.
[35] Есть упорные кейнсианцы, продолжающие считать, что паника была напрасной и что внешние факторы (вроде нефтяного  шока) помешали полному успеху этой стратегии.
[36] Не только корпорации берут на себя валовой национальный дефицит, но и потребители. Рост потребительского кредита, поощряемого банками, в 1990-е годы тоже был головокружительным.
[37] Gronbacher. G. Оp.cit.
[38] Ibid.
[39] Ведомости. 2004. Февр. 5.
[40] На деле это сводится к элиминированию фиксированного процента и, в сущности, означает «дележку прибыли и убытка», а разница оказывается микроскопической (Kuran T. Islamic Economics and the Islamic Subeconomy // J. of Economic Perspective. 1995. Vol. 4. P. 162).
[41] Например, влиятельное и даже знаменитое частное сыскное агентство Kroll.
[42] Мартин Вольф (Martin Wolf) в: FT. 2002. July 2.
[43] Ibid.
[44] Wolf M. The Morality of the Market // Foreign Policy. 2003. Sept./Oct. No 138. P. 47.
[45] Теоретически можно себе представить, что они могут удовлетворяться как-то иначе, нежели в форме морализирования. Практики некоторых индивидов указывают на такую возможность. Криминальная активность — одна из таких возможностей, хотя и нарушители общественной морали не чужды морализирования. Можно даже подозревать, что их склонность к морализированию сильнее, чем у тех, кто на самом деле придерживается морального кодекса. И сталинизм, и нацизм были попросту помешаны на морализаторстве.
[46]Есть и еще кое-что. Даже если бы рациональная калькуляция эффективности имела одно, а не несколько равноправных решений, рациональные решения, и особенно аргументы в их пользу, артикулированы так, что  средний индивид со средними человеческими способностями не может их понять. А если и может, то никакой довод ему не покажется объективным, если он расходится с его интересами. Одним словом, рациональная аргументация в обществе не работает. А нерациональная и есть то, что артикулируется как моральный дискурс.
[47] [47] Она именует себя «конституциональная политическая экономия», ссылаясь на особым образом прочтенного Адама Смита и опираясь на идеи «социального рынка», как их развивала так называемая «фрайбургская школа» (Вальтер Онкен), и теорию «общественного выбора», разрабатываемую «виргинской школой» (нобелевский лауреат Джеймс Бьюкенен).
[48] The Economist’s Vision / J. Buchanan, B. Monissen (eds). N. Y., 1998. P. 44—45.
[49] Richard A. Epstein в: FT. 2002. Nov. 13.
[50] FT. 2001. July 10.
[51] Schmidt H. Op.cit.
[52] Buchanan J. Freedom in Constitutional Contract: Perspectives of Political Economist. L., 1977. P. 5.
[53] Wolf M. Op. cit., p. 47



                                                                              АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ

                     ЭНРОН:  ОЛИГАРХИ  И  ПРЕЗИДЕНТЫ  ИЛИ  КОРОЛИ  И  КАПУСТА
(«Новое время» 24 февраля 2002 года)

Банкротство энергетического гиганта ЭНРОН, конечно, обнаружила слабые места американского экономического порядка.

Оказалось, что в распоряжении корпорации имеется целый набор трюков, с помощью которых она может долго скрывать свою финансовую несостоятельность. Многие из этих трюков формально вполне легальны. Среди них вынесение части долгов на балансы искусственно созданных партнёров. Такие партнёрства (обычно офшорные) обеспечивают несколько оперативных возможностей, про которые говорят «ловкость рук, никакого мошенства». В случае ЭНРОНа таких партнёрств было множество, в прессе называются цифры от 700 до 3000 тысяч. Их главным творцом был Эндрю Фастоу. Сам он положил себе в карман около 30 миллионов долларов. Другие высшие менеджеры тоже вышли из афёры сильно разбогатевшими. Пострадали тысячи сотрудников. Они потеряли свои пенсионные фонды, а их акции были обесценены. ЭНРОН, так много сделавший для «свободы предпринимательства» запрещал своим сотрудникам продавать акции, полученные ими в накопительных схемах.

По признанию одного высокопоставленного аудитора, фирмы просто вынуждены создавать фальшивые партнёрства, когда их инвесторы рассчитывают на быстрый оборот капитала.  Часто инвестиционные банки буквально навязывают им такую схему. Прибыли многих компаний, включаемых в биржевые индексы бывают завышены весьма значительно – до 15%.

В случае с ЭНРОНом JP Morgan Chase и Citigroup, похоже, были причастны к такой практике и теперь сами в этом признаются. Они сами имели участие в офшорных компаниях, куда ЭНРОН перемещал свои балансы. Эти банк-группы комбинируют коммерческую деятельность, инвестиции и страховые операции. Считается, что этот сравнительно новый тип финансового агента оказался с некоторых пор нужен, как раз чтобы обеспечивать деятельность таких гигантов как ЭНРОН. Беда, однако в том, что комбинация многих финансовых функций в одних руках подрывает систему перекрёстного контроля.

Другой эксперт по акционированию считает, что в экономике есть зоны, где предприятия сильно мотивированы к фальсификации балансовых счетов. Склонность к этому обнаруживают технологические компании, медия и связь. Другая опасная зона – лизинг, например, самолётов и подвижного железнодорожного состава. Уязвимы в этом отношении и производства с долгим сроком оборота капитала. Скажем, в деловых кругах хорошо знают о своеобразной бухгалтерии авиамоторной фирмы Роллс-Ройс. (Файнэншл Таймс, 8 февраля).

Нетрудно заметить, что речь идёт о новейших отраслях экономики, и приватизируемых теперь естественных монополиях в сфере общественных услуг. Именно в эту сторону смещается хозяйственная активность в постиндустриальную эпоху. Так что дурная практика (даже формально законная) будет распространяться по мере научно-технической революции, приватизации и разрегулирования.

В разрегулировании  рынка и финансовой деятельности особенно нуждаются такие корпорации как ЭНРОН. Этот глобальный гигант вырос не просто из сравнительно небольшой компании, но из региональной энергораспределительной компании (Техас). Много таких компаний возникло в результате разбивки естественных монополий в ходе приватизации национальных сетей общественных служб. Региональный характер этих компаний в известной мере мешает им проникать на «чужую территорию» и затрудняет практику поглощений. Чтобы устранить эти препятствия нужна парадоксальная комбинация максимальной свободы действий с административными поблажками. ЭНРОН был одним из главных лоббистов разрегулирования. Его пожертвования в избирательные кампании как республиканцев так и демократов (2,5 миллиарда долларов в 2000 году!), указывают на то, что ЭНРОН добивался влияния в штатной и федеральной администрации, кто бы ею ни заправлял. В администрации Буша у ЭНРОНа были сильнейшие позиции. Среди тех, кто имеет интересы в  ЭНРОНе министр обороны Доналд Рамсфелд, его заместитель Уильям Уинкенуэрдер, заместитель министра финансов Марк Уайнбергер, заместитель министра экономики Катлин Купер, заместитель министра образования Юджин Хикок. Да и сам Буш и вице-президент Дик Чейни тесно связаны с техасским энергетическим комплексом. Ничто не указывает на то, что правительственные круги покрывали махинации с гроссбухами ЭНРОНа, но, конечно, при их участии создавалась атмосфера, в которой подобная практика оказалась востребована.

В существующей системе вроде бы есть институт, позволяющий избежать подобных эксцессов.  
Это – аудиторы. Но насколько они на самом деле надёжны? Балансовые счета ЭНРОНа проверяла английская бухгалтерская фирма «Артур Андерсен». То ли она не заметила, что ЭНРОН утаивал долги, то ли не требовала от ЭНРОНа более прозрачной документации. Последнее можно рассматривать как профессиональную несостоятельность. Но это кажется совершенно невозможным, поскольку «Артур Андерсен» принадлежит к профессиональной элите. Значит, скорее всего аудитор смотрел на это сквозь пальцы, даже располагая компрометирующими документами. Когда разразился скандал, «Артур Андерсен» участвовал в уничтожении документов: говорят, что они сжигались буквально тысячами. Весной 2002 года конкуренты стали подозревать, что с ЭНРОНом не всё ладно. В августе 2002 года один из вице-президентов ЭНРОНа (её зовут Шеррон Уоткинс) забила тревогу, но «Артур Андерсен» вплоть до ноября упорно продолжал «давать добро» счетам ЭНРОНа.

А теперь выясняется, что были и более ранние сигналы финансовой несостоятетельности ЭНРОНа. «Нью Йорк Таймс» (7 февраля), а затем «Tageszeitung» (8 февраля) сообщили, что немецкий концерн VEBA  уже три года назад унюхал неладное. Тогда VEBA рассматривал возможность слияния с ЭНРОНОм, проверял его финансы и, обеспокоенный его делами с так называемыми «партнёрами», отказался от намечавшейся сделки.

Появление в деле ЭНРОНа бухгалтеров «Артур Андерсен» неожиданно придало делу ещё один оттенок.  Питер Оуборн в еженедельнике «Спектейтор» (28 января) обратил внимание на тесные связи «Артур Андерсен» с... правящей лейбористской партией в Великобритании. Если ЭНРОН в Америке закачивал деньги в обе партии, то «Артур Андерсон» был связан именно с лейбористским правительством. Оуборн особо подчёркивает, что при  правительстве тори эта фирма была не в чести. В начале 80-х годов она оказалась замешана в громкой афёре Джона де Лореана, собиравшегося построить большой автомобильный завод в Белфасте. После этого тори  совершенно отстранили её от государственных заказов. С 1992 года «Артур Андерсен» стал обслуживать лейбористскую партию, участвуя в разработке её программных документов по экономике. Когда лейбористы пришли к власти в 1997 году, «Артур Андерсен» делегировал своих людей в правительство: Патриция Хьюитт стала вторым человеком в министерстве экономики, а ещё двое оказались на высоких постах в министерстве финансов.

Питер Оуборн выражает удивление, почему консервативная оппозиция не использует эту возможность для компрометации правительства. Но, может быть, эта связь компрометирует не столько правительство (или, если угодно, лейбористскую партию), сколько аудиторско-бухгалтерский бизнес. Институт, призванный быть независимым контролёром, оказывается на самом деле зависимым от всех. Как аудитор связан с правительством и политическими структурами, мы видели. А с фирмами он связан не только по линии аудита, но и, как и государство, по линии консультаций. Причём за консультации бухгалтерские фирмы получают от своих клиентов во много раз большие гонорары, чем за аудит. Налицо конфликт интересов.

Смещая наше внимание с корпорации (ЭНРОН) на аудитора («Артур Андерсен»), мы переносим наш интерес с рынка на рыночную инфраструктуру. Это очень многозначительно. Дело в том, что ведь банкротство – обычная и даже необходимая вещь в свободно-рыночной экономике. Этически не вполне корректные трюки вызывают, конечно, сожаления. Совершенно справедлива их критика. Но понятно, хотя и не особенно приятно это признавать, что без них не были бы возможны полезные нововведения, эволюция рынка и вообще экономическое развитие. Если авантюры кончаются удачно и никто не пострадал, удачливых авантюристов носят на руках как благодетелей общества, даже если задним числом становится известно, что какие-то законы были при этом нарушены. Господствует мнение, что законы – сами по себе зло; они опутывают предпринимательство ненужными ограничениями.  Даже то, что закон считает мошенничеством, общество готово счесть неизбежным злом и меньшим злом по сравнению с полным удушением инициативы со стороны чрезмерно бдительного бюрократического государства. Предполагается, что бизнес сам справится с нарушениями закона, поскольку в его же интересах иметь эффективную инфраструктуру, блокирующую деструктивные практики. Случай с аудиторами ЭНРОНа показал, что как раз инфраструктура может оказать самым слабым звеном рыночной экономики.    

Европейские комментаторы указывают на то, что европейская система регулирования финансовых операций не допускает подобных махинаций. В английской бухгалтерской практике есть даже специальное правило, касающееся перемещения долгов на балансы дочерних партнёров. Тем более лучше защищены Франция и Германия. Вообще в Европе сильнее государственный надзор, осуществляемый специальными институтами, которые в Англии именуются –цепными собаками» (watchdogs). Но замечено, что их прерогативы в Британии всё более урезаются. Общая тенденция – следовать в русле Америки. Как заметил известный и упрямый защитник прерогатив государства Уилл Хаттон, («Обзервер» 13 января) похоже, что тут имеет место чисто идеологическая одержимость. Ведь в Англии, в отличие от США, политическая машина вовсе не так зависит от деловых кругов. В Америке политическая жизнь в сущности финансируется деловыми кругами, а в Европе политика совершенно иначе встроена в общество... 

Бизнес, однако, заинтересован в свободе действий, но отнюдь не заинтересован в подобных банкротствах. От них идут широкие круги по воде. Они подрывают конъюнктуру. И что, может быть, ещё хуже подрывают доверие инвесторов к тем, кому они ссудили капитал. А ведь любой крупный бизнес существует и растёт исключительно благодаря системе кредита. Теоретики свободного предпринимательства, конечно, могут пожимать плечами, и видеть во всём этом знаменитую «невидимую руку» Адама Смита, убирающую неэффективных агентов и возвращающую экономику к её наиболее эффективному состоянию. Но самим бизнесам от этого не легче. Бизнесмен нуждается в балансе свободы и надежности, и в этом смысле он ничуть не отличается от обывателя. Когда говорят о «надёжности», обычно вспоминают про государство.

Практика государственного регулирования оказалась в своё время неадекватной новейшим тенденциям в производстве и организации бизнеса. Хотя случай с ЭНРОНом, казалось бы, заставляет нас скорректировать своё отношение к проблемам регулирования экономики, как будто бы никто из ответственных агентов (включая политические круги) не призывает нас вернуться к «этатизму». Однако что-то же надо делать.

Уже предлагаются многочисленные, в основном законодательные меры. Например, по-видимому, аудитные фирмы будут лишены консультативной функции во избежание их зависимости от клиента. Директорские зарплаты будут, возможно, запрещено привязывать к так называемым «опционам». При нынешней системе у директоров слишком силён соблазн завышать финансовые результаты деятельности корпорации. Инвесторам должна быть обеспечена полная прозрачность финансовой документации. Но скептики указывают на то, что законодательство явно не поспевает за жизнью, а джунгли законодательства становятся всё более плотными и сами по себе порождают хаос. По-видимому, всё-таки экономический порядок должен быть проще, но прозрачнее и больше ориентирован на компенсацию эксцессов, чем на их предотвращение.

Ххххххх

Александр Кустарев
Бизнес и контроль
(публикация «Деловые люди» 2005-2006 годы. В сети я обнаружил ее перепечатку на сайте https://mkset.ru/ 29 ноября 2005 года. Смешная деталь: в моей заметке сказано «предпринимател Дмитрий Головин». Редакция сайта почему-то решила назвать его «некий». Боюсь, так она хотела зачем-то его дезавуировать. Видимо, его инициатива не была популярна в известных кругах. Только что на сайте созданного им «Комитета 101», пытавшегося санировать русский бизнес, появилось сообщение: В связи с прекращением деятельности Антикоррупционного Некоммерческого Партнерства “Комитет 101” сообщаем о ликвидации Организации с 28 марта 2019 года.)

Как сообщил еженедельник  "Эксперт-Урал" (21 февраля 2005), предприниматель Дмитрий Головин создал некоммерческое партнерство "Комитет 101". Цель организации - заставить государственные органы работать в соответствии с законом. "Комитет 101" совместно с Уральской палатой недвижимости проводит опрос предпринимателей. Заполняют анкеты в основном представители малого и среднего бизнеса, то есть та сила, которая, по словам самого Головина, "в индустриально развитых странах составляет самый массовый слой предпринимательства, а у нас  - самый ущемляемый чиновниками". Оцениваются такие показатели, как применение норм права, дисциплина и профессионализм, уровень сервиса, непредвзятость и порядочность. Влиять на чиновников можно, говорит Головин. Пока рычагов нет, но их нужно создать.

Головин говорит, что его вдохновил опыт рейтинга судей в США. Он мог бы сослаться и на многое другое. Практика контроля и рейтингов растёт и ширится по всему миру. Все пристально наблюдают за всеми. Назовём всем ныне известные рейтинговые агентства Standard & Poors (S&P), Moodys Investors Service и Fitch (оценка кредитоспособности), или такую теперь популярную организацию как "Transparence international" (индекс коррупции). За транснациональными корпорациями присматривает Corpwatch или, например, Center for Public Integrity - "Центр общественной сознательности", проверяющий бизнес, так сказать, "на вшивость". Всем известны такие агентства экологического контроля как "Greenpeace", или общество (даже, пожалуй, целое общественное движение) для защита интересов потребителей, издающее знаменитый журнал Which. В Англии после приватизации целых секторов экономики, особенно общественных служб и естественных монополий были созданы для надзора над ними так называемые "цепные собаки" (Watchdogs). Частное сыскное агентство Kroll, составляет по заказам одних фирм досье на другие формы, то есть занимающаяся в сущности коммерческим шпионажем. Она была недавно оценена (при перепродаже) почти в 2 млрд долларов. Прообраз всех этих агентов контроля - аудиторские фирмы, давно уже ставшие ключевым эдементом инфраструктуры рынка.
 
В сфере контроля произошли заметные сдвиги. Раньше эта функция полностью принадлежала государству. Теперь в этой сфере всё более активны организации гражданского общества и сам рынок. А государство из контролёра само всё больше становится подконтрольным.

Как инструмент гласности и прозрачности агенты формализованного контроля безусловно неустранимый участник общественно-хозяйственной жизни. Эта агентура решает проблемы, на которых в своё время сломала себе зубы демократия советского типа: она воплощает святую идею "народного контроля". Но у всякой медали есть две стороны. Агенты народного контроля включаются в механизм конкуренции. И теория ещё должна решить, оздоровляет ли это конкуренцию или, наоборот, искажает и отравляет.

Но это ещё не всё. Народный контроль сам легко коррумпируется и (или) превращается в инструмент шантажа. В 2002 году после серии корпоративных скандалов возникли сомнения в том, что крупные рейтинговые агентства плохо справляются со своей работой. Им ставили в упрёк, что они не смогли во время предупредить рынок о неблагополучии таких корпораций как "Энрон", ставя им неизменно высокий рейтинг вплоть до самого краха. Во Франции, наоборот, ряд крупных корпораций (Alcatel, Vivendi Universal) выступил с жалобами на то, что им искусственно занижают рейтинг. Главные рейтинговые агентства, монополизировавшие эту функцию, тоже подвергаются критике за недостаточную обоснованность своих оценок.

Контроль - это превосходно. Но кто будет контролировать контролёра?