Tuesday, 25 October 2016

Адольф Гитлер, Александр Кожев, Джон Кеннет Гэлбрейт, Милтон Фридмэн, Эйн Ранд, Пьер Бурдье

На этой странице помещаются эссе в жанре "профиль", или "портрет". Почти все эти этюды были написаны для еженедельника "Новое время"между 1997 и 2006 г Я начинаю эту коллекцию с профиля Гитлера, потому что к моему глубокому сожалению он остается самым популярным персонажем у русских. За ним в этой коллекции следуют Александр Кожев, Фридрих фон Хайек, Джон Кеннет Гэлбрейт,
Милтон Фридмэн, Эйн Ранд, Пьер Бурдье -- коллекция будет пополняться

Александр Кустарев     

Гитлер
 (Заметка о Гитлере была изготовлена по специальному заказу еженедельника «Новое время» в 1999 году).

На лондонском рынке Кэмден-лок можно купить футболку. На ней изображен Гитлер с правой рукой на взлете. И написано “Тур по Европе 1939-1945”. Стоит 5 фунтов. В табачно-газетных киосках за 2 фунта можно купить альбомного типа книжку. В ней любопытные найдут множество картинок и материалы к таким темам: почему Гитлер так не любил евреев? Правда ли, что он убил свою племянницу? Собирался ли Гитлер сжечь Париж? И т.п. Итак, живая история кончилась, и началась мифология. В памяти масс Гитлер уже не  реальная историческая фигура, а что-то вроде фигуранта из античной мифологии. На очереди комиксы и мультфильмы.
Мифологический Адольф Гитлер главный злодей человечества. На Гитлере - клеймо Антихриста. Клеймо это не смыть. И все же попробуем увидеть, что за этим клеймом. В Гитлере воплотилась судьба нескольких поколений европейцев. Эпоха. Это - мы сами. Адольф Гитлер был один из нас.
Обывателя всегда мучил вопрос, был ли Гитлер “великим человеком”. Нацистская пропаганда провозгласила его Великим. Его деятельность имела геологические масштабы. В то же время обыденное сознание, особенно интеллигентное сознание инстинктивно отказывается признать его величие . Гений и злодейство? Нет, несовместимы. Или это был злой гений?
Ложная проблема. Гитлер не был великим. И не потому, что он был, как принято считать, воплощением зла. Просто таких великих вообще не бывает. Все репутации завышены. Осознавшая себя личность по инерции склонна к мании величия. Она создает мысленный идеал Великого человека, после чего надеется сама приблизиться к этому идеалу. Всем это сделать не удается. Но вакансия всегда заполнена. Если это не Гитлер или Сталин, то Пушкин или кто-то из Пугачевых Емельян или Алла – без разницы), какая-нибудь Мадонна. Если на концерте поп-звезды присутствует 1 миллиард телезретелей, то величие этой звезды кажется пропорциональной этому миллиарду. Если в результате правления Гитлера погибли 35 миллионов человек, то кажется, что он был-таки сверхзлодеем. Но это иллюзия. Лавина начинается с маленького камушка. Ядерную катастрофу может начать простой полковник нажатием кнопки. На имя Гитлера просто бросает яркий свет грандиозная трагедия Европы ХХ столетия. И этот свет - слепит.
На самом деле обстоятельства, в которые попал Гитлер намного масштабнее и интереснее его самого. Но на этот раз нас занимает именно он сам.
Итак, великим его можно не считать, но не следут впадать и в другую крайность. Гитлер отнюдь не был ничтожеством. Он был человеком значительно выше среднего. У  него была глубокая политическая интуиция, превосходные стратегические способности, замечательная память, умение точно и убедительно излагать свои мысли. Он был действительно блестящим оратором и обаятельным человеком, даже магнетическим. Гитлер умел нравиться и производить впечатление. Имел успех в салоне, был salonfaеhig, как говорят немцы. В салоне и началась его карьера - там на него обратили внимание старые дамы.
Часто говорят, что Гитлер был бездарным художником. Это не правда. Есть много свидетельств, что Гитлер был, наоборот, талантливым художником с задатками серьезного архитектора. Легко смеяться над его склонностью к монументальной пропаганде, но на самом деле его архитектурные и планировочные идеи были достаточно глубоки и современны. Он бросил живопись не потому, что не справился, а потому что его увлекли более интересные вещи.
Интеллигентность Гитлера несомненна. Вернер Мазер тщательно изучил круг чтения Гитлера.  Получается, что Гитлер обладал широкой эрудицией по части философии, политической истории и искусств. Это были не слишком систематические знания, но отнюдь не убогие. У Гитлера был острый ум и сильная воля к суждению; он читал много и с толком для себя.
Интеллигенция открещивается от Гитлера, списывая его в мелкие буржуа, то есть в мещанство. На самом деле Гитлер был плоть от плоти европейской интеллигенции - гуманитарной, эстетствующей, романтической. Гитлер, конечно, не принадлежал к культивированному городскому патрициату, то есть к той буржуазной интеллигенции (или культурной буржуазии), которую символизирует (прежде всего для нас русских) импозантная фигура Томаса Манна или (в еврейском варианте) банкира и искусствоведа Эби Варбурга. Гитлер принадлежал к другому варианту интеллигенции - беспокойной, богемной, отчужденной интеллигенции. Но именно она была в то время многочисленна, социально неустойчива, возбуждена и, в результате, политически активна и влиятельна.
Ее вражда с буржуазной (патрицианской) интеллигенцией была одним из главных социальных конфликтов эпохи. В этом конфликте легче всего обвинить пролетаризованную интеллигенцию с ее, якобы, неоправданным гонором. Но и патрициат был не без греха. Именно его сословное высокомерие и тяжеловесный профессиональный снобизм подавляли талант и художественно-умственные поползновения массы самоучек. Макс Вебер в те времена говорил, что профессиональные богатеи-грамотеи не могут себе представить, как это будут заниматься общественно важным делом те, у кого они не принимали экзаменов. Гитлер и иже с ним не могли пробиться через буржуазно-академические цеховые барьеры, ненавидели лицензированных бюргеров и гелертеров. Эта ненависть придавала им энергии и объединяла их с народом. Гитлер хорошо изучил “науку ненависти” и понимал в ней толк; он был виртуозом ненависти. Особенно в молодые годы. По энергичной формуле его биографа (Вернер Мазер) “Он ненавидел все - беспощадно”.
Свою ненависть к буржуазии и ее прислужникам он перенес на политическую систему, которую считал их детищем и инструментом их господства. Тут он вполне разделял конституционные взгляды старой консервативной политической элиты школы Бисмарка. Он считал парламент бессильным сборищем партийных клик, а парламентариев самовлюбленными и безответсвенными болтунами, оторвавшимися от народа.
Но, конечно, особенно бросается в глаза его пресловутая и гротескная ненависть к евреям. Ищут ее корни. Говорят, что он испытал чувство брезгливого страха при виде венских хасидов, или что в школьные годы его пути пересеклись с философом Витгенштейном, которому он завидовал, но все это неподтвержденные пустяки. Впрочем, обе эти полу-легенды помогают понять, так сказать, фактуру гитлеровского антисемитизма. Витгенштейн был баловень судьбы - богат и систематически образован (еще один Эби Варбург). Был он или не был личным объектом ревности Гитлера, именно этот тип вызывал особую ненависть интеллегентов вроде Гитлера. А карикатурные ортодоксы из гетто для внешнего наблюдателя прямо-таки воплощали популярное в интеллигентской среде представление о человеческой мелюзге как массе насекомых. Их потом и отправляли без разбору в газовые камеры. Витгенштейны заблаговременно разбежались кто куда. Это все без труда реконструируется. Но вот истовость его антиеврейской веры все-таки не тривиальна. Можно думать, что она объясняется общим “тонусом ненависти”, которую Гитлер и его друзья так в себе настойчиво культивировали. Но можно предположить, что это был вообще даже не эмоциональный антисемитизм, а следствие сугубо теоретического социал-дарвинизма. Он убедил себя в том, что лишних людей так или иначе надо будет устранять, и оказалось удобно начать с евреев. Во всяком случае, они первыми попались ему на глаза, когда пришлось подбирать кандидатов в жертвы.
Чего только не рассказывают про Гитлера как извращенца и психопата. Конечно, его эмоциональная жизнь была сильно нарушена. Он был склонен к истерикам (возможно, следствие отравления газами на войне). Но по всем признакам он был скорее невропатом, чем психопатом, а точнее даже социопатом - согласно принятой теперь терминологии. То есть он не умел сочувствовать другим (вполне в духе морализма Ницше) и плохо отдавал себе отчет в том, каковы могут быть последствия его действий для других людей. Ему было свойственно подгонять реальность под свои психологические потребности и думать, что все обязаны считаться с ним и его суждениями. Все это - опасные дефекты характера, даже пороки, хотя профессиональному военному они как раз нужны позарез. 
Однако, в наше время, когда люди стали чуть что обращаться к психотерапевтам, а также охотно рассказывать всем на свете интимные подробности своей жизни, мы имеем возможность убедиться в том, что многие так называемые отклонения от нормы человеческого поведения столь обычны, что даже уже не вполне ясно, что норма, а что отклонение. Даже рассказы о мазохизме, импотенции и мастурбациях Гитлера вроде бы никого теперь не должны поражать. В самом деле, с кем не бывает? В те времена, конечно, все это еще не было так тривиализировано, и, вероятно, Гитлер, как и многие другие, сомневался в своей полноценности, и это само по себе перенапрягало его психику и толкало на путь компенсации  предполагаемой неполноценности. Но опять-таки, и это не редкость. Тут, вероятно, универсальный источник энергии социальной активности. Расхожая мудрость уверяет нас, что подобные люди не должны бы попадать на ключевые позиции в обществе. От них много беспокойства и вреда. Напрасные хлопоты. Похоже на то, что на ключевые позиции только такие люди и попадают, в особенности в динамичном обществе, в эпоху трансформации и повышенной вертикальной мобильности. Так называемые нормальные люди прячутся и обрабытывают свой огород, а не рвутся в партийные лидеры. Гитлер не был исключением. Его социальный характер и биография были, напротив, достаточно стереотипны для народного трибуна нашего века.
Не было ничего необычного и в его взглядах. Он исповедовал весьма распространенный в то время вариант типично интеллигентской общественной философии. Во-первых, он был социал-дарвинистом. Он верил в естественный отбор. Он был убежден в том, что выживает сильнейший. Гитлер был так же мальтузианцем. Он боялся роста населения, считая при этом, что  условия жизни должны улучшаться, а это означает, что на земле места всем не хватит. Нетрудно заметить, что тут он просто доводил до логического конца взгляды экономического либерализма: конкуренция - это все.
Но в отличие от либералов Гитлер не склонен был считать, что конкуренция идет между индивидами. Жизненной реальностью для него был не индивид, а народ. Гитлер не просто ставил интересы народа выше интересов индивида; он считал, что никакого индивида попросту нет. Точнее есть, но их немного. Это - такие как он. Масса людей не расчленяется на личности. Человек массы не способен к размышлению и к самостоятельности. Масса - женского рода. Массой надо манипулировать. Один из фашиствующих поэтов напрямик выражал это умонастроение Ich hasse die Masse (я ненавижу массу).
Народолюбие и презрение к толпе у этих людей комбинировались без труда, и это не было лицемерие. Это было рационализированное наукообразное умозрение. Согласно этому умозрению народ - это все. А масса - ничто.
В чем же разница между народом и массой? Вот в чем: народ - это масса, возглавляемая естественной аристократией духа; Гитлер, конечно, считал себя таким духовным аристократом. Чтобы не оскорблять собственный народ, Гитлер переносит свою высокомерную ненависть к массам на евреев как массу и славян как массу, но это лишь прикрывает его отношение к простонародью вообще. Позиция - удивительно характерная для отчужденной европейской интеллигенции. Оксфордский  историк литературы Джон Кэри несколько лет назад опубликовал книгу “Интеллектуалы и массы”, где привел многочисленные свидетельства поразительного сходства между убеждениями Гитлера и... английских модернистов от Гиссинга до Вирджинии Вулф и Уиндэма Льюиса. Вывод Джона Кэри выглядит скандально. Утверждение, что идеи Гитлера были пошлы, непродуманы и отвратительны, пишет Джон Кэри, можно принять лишь при условии, что мы скажем точно то же самое об идеях, влиятельных в среде английских интеллектуалов первой половины века. Мы могли бы добавить, что это относится и к европейским и к российским интеллектуалам в той же мере. Джон Кэри заключает: “Трагедия Mein Kampf не в том, что эта книга - отклонение от нормы, но в том, что она плоть от плоти европейской интеллектуальной ортодоксии”. Надо ли говорить, что книга Джона Кэри вызвала страшную двухнедельную бурю в английской прессе, после чего ее уже никто не вспоминал...
Если у Гитлера была мания величия, то она коренилась в мании величия самозванной “духовной аристократии”, так громко заявляющей о себе с конца прошлого века. Можно считать, что Гитлер почерпнул ее у Ницше, но с другой стороны Ницше был рупором того культурного типа, куда принадлежал и Гитлер (между прочим по сведениям Вернера Мазера так и не удалось точно установить, что именно Гитлер заимствовал у Ницше). Теория “великого человека” проистекала из типично интеллигентского интенсивного переживания собственной значительности. Во времена позднего модерна теория Сверхчеловека висела в воздухе. Но веру Гитлера в собственное величие казалось бы, подтверждал его жизненный опыт. он легко подчинял людей своему влиянию. Его способность возбуждать аудиторию (толпу) речами обнаружилась довольно поздно и была для него самого полной неожиданностью. Кроме того, в течение двенадцати лет он шел от успеха к успеху. То ли он все время принимал правильные решения, то ли ему сказочно везло, но так или иначе все расступались перед ним. 
Кстати, забавна одна историческая деталь. В свое время Наполеон провел несколько дней в австрийском городке Браунау на границе с Германией. Через несколько десятков лет эти же комнаты снимал отец Гитлера Алоиз Шикльгрубер. Там Гитлер и родился. Смешно, правда?
Убеждения Гитлера были философскими - по содержанию и по стилю. Историк Джон Лукач считает, что Гитлер был воплощением типично немецкого “детерминистского идеализма”. Но у Гитлера была и страстная жизненная философия, чрезвычайно нагруженная догматическим эстетским морализаторством, что кажется несколько странным для вдохновителя газовых печей, но на самом деле закономерно. И тут он был типичным интеллигентом. Интеллигенция роковым образом тяготеет к жизненной философии, эстэтизму и морализаторству, пренебрегая социальной и экономической проблематикой. Всегда считалось, что и Гитлер не испытывал к ней никакого интереса.
Но теперь обнаруживается, что как раз в этом отношении он все же отличался от гуманитарной интеллигенции. Вообще нацизм и Гитлер были заняты не только подготовкой к войне и искоренением евреев. Они были заняты теми же проблемами, что и все другие партии и движения того времени. И для них центральной была проблема частной собственности и обобществления производительных сил.
Гитлер не считал, что частная собственность священна. Она осмысленна - это другое дело. Ее осмысленность в том, что человеку должно принадлежать созданное его собственными усилиями. Успешный предприниматель должен оставаться хозяином производства, которое он создал. Собственник, таким образом, не ставится вне закона. Но Гитлер полагал, что интересы народа - прежде всего. И государство имеет право требовать от собственника-предпринимателя, чтобы он действовал в интересах народа.  Если это не удается,  государство может забрать производство себе, но только в этом случае. Гитлер как-то предложил очень эффектный и, может быть, очень глубокомысленный (хотя и весьма туманно-абстрактный) тезис: “Зачем национализировать производства? Я национализирую людей (Menschen)”. При разработке конкретной политики это вылилось в чрезвычайно жесткое регулирование частного капитала. Тезис как будто обещал кое-что более многозначительное, хотя так и осталось неясно, что именно.
Среди рассуждений Гитлера на эту тему можно найти апологию единоличника, неприятие акционерной собственности и ренты (паразитический капитал и в этой связи - опять евреи), нежелание мириться с частной монополией. Очень интересны попытки Гитлера стимулировать частные производства через конкуренцию со стороны государства. Яркий пример - легендарная фирма “Фольксваген”. Частные фирмы, производившие автомобили, отнеслись к идее дешевого народного автомобиля без энтузиазма. Они считали, что это не сулит им экономического успеха. Тогда Гитлер создал государственную фирму.
В сущности Гитлер строил смешанную экономику, хотя его влечение к ней было несколько более инстинктивно, чем рационально. Его душа разрывалась пополам. Гитлер любил и частного предпринимателя и государство. Он и не думал окончательно выбирать между ними. Во всяком случае, не решался. Он на самом деле предполагал их комбинировать. Как это выглядело бы, если бы нацистский режим существовал долго, мы не знаем. Но, если мы не испугаемся, мы можем предположить, что нацисты продолжали бы поддерживать смешанную экономику, каковая и оформилась после войны и поражения уже без их участия при поддержке как христианских демократов, так и социал-демократов. За всей громоподобной популистской какафонией скрывался тот же самый социально-экономический проект: солидаризм - вэлфэр - национальзация естественных монополий - регулируемый рынок. При нацистах даже были заметны некоторые элементы кейнсианства, хотя, вероятно, и стихийные.
Но скорый и бесславный конец исказил ретроспективу гитлеровского режима. Главным победителем оказался Советский Союз, сам считавший себя революционной силой. Все соглашались с этим - и друзья, и враги революции. И поражение нацистской Германии выглядело как поражение контр-революции. С новыми исследованиями эта простая картина теперь усложняется на глазах. Все чаще высказывается мнение, что национал-социализм был тоже революционной силой. Разные авторы говорят о социальной, о культурной, о консервативной, о нигилистичекой революции... О революции нового типа и о революции, продолжающей традицию Французской революции...
Раньше преобладало мнение, что Гитлер был в плену у всяких ретроградных утопий. Мечтал о возвращении к ремесленно-крестьянскому хозяйству, например. Хотел обратно закрепостить женщину. Но оказывается, что Гитлер чаще и настойчивее говорил о другом - модернизации.  Гитлер думал об американизации и профессионализации, о моторизации, об урбанизации германского мира. Он смотрел вперед, а не назад. Он был в высшей степени современным человеком. А в социальной сфере он был серьезно озабочен тем, чтобы всем предоставить равные возможности и установить в обществе тот уровень социального равенства, который в свою очередь обеспечит равные возможности для реализации равных талантов. В англо-саксонском мире такие взгляды называют либеральными.
Гитлер, конечно, оказался в союзе с консервативно-националистическими силами в Германии. Но это не был просто тактический союз. Он сумел их увлечь в свой революционный порыв, предложив идеологию национал-социализма. Традиционные консерваторы спохватились только когда стало ясно, что война проиграна. Но Гитлер был с самого начала не “их человек”. Гитлер был революционер нового типа: “революционер-популист демократической эпохи” (по выражению Джона Лукача). Коминтерновская версия, будто Гитлер был мелким бандитом на содержании у германского крупного капитала, не соответствует действительности. После Нюрнберга Москва продолжала ассоциировать с нацизмом всех, кого хотела скомпрометировать. Например, баварского правого народника Франца Йозефа Штрауса. А тот, со своей стороны, уверял, что Гитлер в глубине души был марксистом, чтобы скомпрометировать Москву и немецких социал-демократов. Это был совсем вздор. На самом деле идеологией Гитлера был национал-социализм.
Гитлер соединил эти два слова не в демагогических целях. Он на самом деле считал, что социализм может быть только национальным. Социализм - это коллективизм. О каком же коллективе может идти речь, если не о нации? Гитлер полагал, что в классовой борьбе не победят ни буржуазия, ни пролетариат. Изнуренная этой борьбой нация может только погибнуть. Нужна “третья платформа”. Позднейший и наиболее “академичный” исследователь Гитлера Райнер Цительман приводит множество пассажей из речей и разговоров Гитлера, из которых видно, что Гитлер был одержим идеей преодолеть традиционную распрю между “левыми” и “правыми”. Сам он не хотел быть ни тем, ни другим. Его революция была национал-социалистической.
Эта революционная идея оказалась более живучей чем интернационал-социалистическая. Революционные движения Третьего мира все были в сущности национал-социалистическими. Уже при жизни у Гитлера были почитатели в Индии (Неру), в Египте (Насер), не говоря уже о Латинской Америке. Настоящая национал-социалистическая революция началась в Третьем мире, однако, после войны, и на ее знаменах вместо Гитлера появилось московское Политбюро. А называлась она национально-освободительной. Но этот интрирующий зигзаг истории мы не будем теперь обсуждать; нас интересует только сам Гитлер. Так вот, он оформил национал-социалистическую идею. И если бы не Холокост, Война и Нюрнберг, у Гитлера был бы сейчас совсем другой образ. Как говорил его биограф Иоахим Фест, если бы карьера Гитлера кончилась в 1938 году, он остался бы в истории как один из самых блестящих деятелей в истории Германии.
Но Гитлера никто не остановил, и сам он во-время не остановился. Или иначе: он был решительнее других - что у всех было на уме, у него было и на языке, и на деле. Его представления о народе как органической сущности требовали отсечь от тела народа больное и чуждое. Он это сделал. Его представления о жизненном пространстве требовали экспансии, и он - вполне в духе времени - пошел на войну. Как мог Гитлер так рисковать? Он презирал трусливых политиков, и был сам храбрым человеком. Но был ли он азартным игроком? Скорее Гитлер был уверен, что он ничем не рискует - при всей своей перманентной возбужденности он не отличался большой силой воображения. Он шел от успеха к успеху. Европа стала его легкой добычей не только потому, что Германия была так сильна, а потому что во всей Европе преобладали настроения, очень близкие к его взглядам. Все казалось подтверждало, что он на правильном пути. Но союз англо-саксонского либерализма и русского коммунизма оказался ему не по зубам. И такое впечатление, что он эту комбинацию  просмотрел. Хотя не должен был просмотреть. Ведь как национал-социалист он боролся и с интернационал-капитализмом, и с интернационал-социализмом. Он сам спровоцировал этот союз. Странно и не очень понятно.
Если не считать, что магнит войны притянул к себе Гитлера, не дав ему как следует подумать. И это произошло из фундаментальной двойственности его мировоззрения. Еще в 1932 году главный соперник Гитлера за лидерство в национал-социализме Отто Штрассер говорил, что Гитлеру придется “ускользнуть в войну”, чтобы уклониться от выбора между “реакцией” и “революцией”. Похоже, что так и произошло. ….   
…… Эта заметка - о Гитлере. Не о национал-социализме. И это не исторический очерк. Мы лишь слегка коснулись жгучих вопросов. Можно ли себе представить нацизм без Гитлера? Нацизм без войны и ксенофобии? Это волнующие вопросы. В историческом опыте нацистской Германии под водительством Гитлера как будто была неотвратимая логика. Но можно ли избежать ее повторения? Есть много людей, которые готовы соблазниться формулой национал-социализма, надеясь на то, что на этот раз обойдется без эксцессов. Пугать их, указывая на то, что это напрасная надежда, бесполезно. Если их тянет к национал-социализму, то они все равно уговорят себя, что при их участии в этом деле все будет культурненько. В то же время, кого национал-социализм отталкивает, того он отталкивает и в стерилизованном виде - без немецко-нацистского прецедента с его людоедской агрессивностью. Центристский популизм для многих неприемлем сам по себе.  Ответ на упомянутые жгучие вопросы был бы желателен не ради того, чтобы кого-то переубедить. Переубеждение убежденных всегда артель напрасный труд. И тем не менее ответ желателен, потому что хотелось бы знать, к чему нам готовиться. Эпоха национал-социализма не кончилась. Не исключено, что она еще только начинается. Так как же нашему брату быть- брать зонтик? не брать зонтик? 


АЛЕКСАНДР  КУСТАРЕВ
АЛЕКСАНДР КОЖЕВ  -- АГЕНТ  ВСЕХ ПРАВИТЕЛЬСТВ
(еженедельник "Новое время" 2 декабря 2001 г)
Имя Александра Кожева за пределами Франции еще совсем недавно было совершенно неизвестно.Ла и в самой Франции он отнюдь не был на виду, хотя играл разные роли в административном аппарате. Два десятка лет он занимался экономической дипломатией. Он состоял при Управлении внешней торговли и был советником во всех важнейших торговых переговорах Он умер при исполнении служебных обязанностей в 1968 году, председательствуя на одном из совещаний в Европейском сообществе. Дело было в Брюсселе, и там Кожев и похоронен -- как истинный европеец.

А родился он в 1902 году в Москве в купеческой семье как Александр Кожевников и был, между прочим, племянником знаменитого художника Василия Кандинского.  В юные годы он был захвачен революционным потоком, но скоро сам стал жертвой превратностей революции После неприятного эпизода с ЧК, когда его чуть не расстреляли, Кожевников решил больше не рисковать и покинул советскую Россию в 1920 году. Учился он в Гейдльберге, но затем перебрался во Францию и в 1937 году стал французским гражданином под фамилией Кожев. Кожев вошел во французскую административную элиту через академическую среду.
В одной из высших школ, где воспитывается будущий цвет государственного аппарата (lEcole pratique des houtes Etude), работал философский семинар по феноменологии духа. Как истовый гегельянец Коев был приграшен вести этот семинар. Его семинары пользовались большим авторитетом, и с этого началась его известность в том самом узком кругу, где имело смысл быть известным.
Кожев оброс влиятельными связями и воспользовался ими для того, чтобы поменять академическую карьеру на административную. Это произошло в 1945 году. С 1948 года он секретарь Организации Экономического Рсотрудничества и Развития (ОСЭР) – совещательного, но весьма влиятельного международного института, координирующего сферы бизнеса и политики. Кожев повлиял на все важные решения по международной торговле и на деятельность всех международных торговых организаций, а также Общего рынка. В последние годы жизни он участвовал в разработке стратегии Севера и Юга (до этого «Третьего мира», а еще раньше «развивающихся стран»)

Во французской административной элите много высокообразованных, даже философствующих, менеджеров, занимающих высокие должности
попеременно то в государственном, то в общественном, то в корпоративном секторах. Но даже на их фоне Александр Кожев выглядел не совсем обычно. Он не был ни экономистом, ни юристом, ни профессиональным администратором. Он был просто философ и к тому же вилософ, принадлежащий к довольно редкой разновидности  -- гегельянец. Гегельянский дух в ХХ веке сохранился только в России. Гегельянцы полностью контролировали умственную жизнь в советском обществе в той мере, в какой марксизм был модификацией гегельянства. Кожев вырос в этой атмосфере и увез ее с собой, хотя покинул Россию будучи еще очень молодым человеком.

Живя во Франции, он написал трактат по гегельянству, но не слишком стремился его опубликовать. Его биограф Доминик Оффрэ включил в библиографию всего около 60 работ, опубликованных за 20 лет в разных элитарных журналах. В основном это работы рецензионного характера. Не стремился он и к влати. Он был из той породы людей, что могли бы повторитьвслед за Кейнсом «Я хочу не власти, а влияния». Этого он добился.
 

Гегельянская вера Кожева в идеальное государство как проводника божественного плана и сингулярную точку, из которой начинается возвращение духа в самого себя, направляла жизнь самого философа, постепенно искавшего тот самый субъект, которому суждено собрать всю историю в некий «лазерный луч». Кожеву, похоже, была свойственна гегельянская (противоположная ницшеанской) мания величия, унаследованная от самого Гегеля, внутренне глубоко убежденного в том, что его проникновение в тайну сущего делает его самого орудием Бога. Кожев вслед за учителем, вероятно, верил в свою глубокую причастность к процессу мировой 'эволюции. Но,будучи гегельянцем, а не ницшеанцем, он не тщился надежой, что может направить мировой процесс, а лишь надеялся, что он сможет уловить тенденцию для того, может быть, чтобы насладиться, так сказать, слиянием своей личности с потоком осмысленной истории (постистории). На практике это означало нечто гораздо более прозаическое – найти то государство, которому есть смысл служить. Под влиянием Гегеля он считал, что это должно быть «послереволюционное государство», возникающее в «конце истории», то есть по завершении тсорических поисков наощупь адекватной формы универсального и «гомогенного» Государства.


Накануне Второй мировой войны были три Государства (Царства, Метрополиса или как еще), через которые может лежать дорога Всемирной истории. Еще во время войны он готовился к разным вариантам. Эксцессы и кровавые преступления нацизма не оказались достаточными для того, чтобы Кожев сбросил со счетов Германию по причине ее моральной несостоятельности. Во время войны, находясь не у дел, он написал трактат несколько, как теперь кажется, безумного рода. Он исходил из того, что дело идет к победе Германии. Она таким образом станет прообразом и зародышем Мирового Государства. Значит, надодумать о том, как дальше жить в этой системе, способствуя ее преодолению на дальнейшем пути вперед. Более конкретно и прозаически, Кожев не исключал того, что придется поступить на службу Мировому (германскому) Государству и затем способствовать его диалектическому перерождению на следующей ступени восхождения.


Проект не понадобился. Германский вариант сорвался. Ход войны заставил Коева подозревать, сто судьбу мира, восходящего к Духу, решает Англо-Америка. Но от этого видения Кожев тоже вовремя отказался, став даже антиамериканцем. Написавшего в 1989 году книгу «Конец истории», так всех взбудоражившую. Фрэнсис Фукуяма в начале 90=х гоов сказал то, чего Кожев так и не вынес на суждение широкой публики из-а своей скрытности и, вероятно, из-а полного пренебрежения широкой публикой.


Речь шла ни больше ни меньше как о «конце истории».Так назвал свою книгу автор бестселлера Фрэнсис Фукуяма. Он честно признался, что стоит на плечах у Кожева, стоявшего на плечах Гегеля. Суть дела в том, сообщал Фукуяма, что вопрос о «генеральной линии» можно теперь считать решенным. Мировой дух на середине своего циклического пути обнаружен в багажнике автомобиля «форд» и в ьанке кока-колы. На этом беспорядок и мировые разборки кончаются и начинается, как сказал бы писатель Ф.Достоевский, «новая прекрасная жизнь с полным проникновением всех вещей». Достоевский издевался над русским гегельянством, и всемирно-философские интриги Кожева показались бы ему вздорными и неприятными.
  

Но первый русский экзистенциалист был бы не прав. В поведении Кожева был элемент несколько комичной мании, но он отнюдь не заслуживает пародийных насмешек в духе автора «Бесов». Все одиночки выглядят подозрительно, особенно одинокие мудрецы. Обыденное сознание меряет их своим аршином и просчитывается. Когда мы узнаем о Кожеве больше, мы проникаемся к нему, я думаю,, гораздо большим уважением, чем, например, к Хайдеггеру, которого, казалось бы, совершенно противоположный философский пафос привел к бурному и скандальному роману с нацизмом. 


У Кожева была возможноть сделать ставку еще на одного участника в гонке за слияние с мировым духом – Советскую Россию. Тут самое время вспомнить, что он был этническим русским. А также то, что именно в Москве у него было больше всего потенциальных единомышленников. Русскую революцию делали гегельянцы, и им в русской революции виделся именно прорыв в царство свободы, царство освобожденного человечества.И можно подозревать, что Кожев такой вариант обдумывал.


Это не противоречило бы сильным настроениям во Франции того времени. Во Франции вообще Советский союз любили. Любили коммунисты, когторых с Москвой объединяло не только марксистское, но и якобинское прошлое. Якобинская традиция связывала с Моской и вообще всех французских левых. Но с Кожевым дело обстояло весьма запутанным образом. Кожев не был замечен в симпатиях к французским левым, поскольку они-то не были гегельянцами. Гегельянцев во Франции вообще можно было пересчитать по пальцам, и они скорее были правыми. А Кожев слыл левым гегельянцем или «правым марксистом». А это именно и могло означать, что если он и питал слабость к СССР, то именно «за Сталина» -- персонификацию гегельянского государства. Сталин был то ли гением, то ли злодеем русской революции, но именно он построил Государство с большой буквы.
 
  Ходили слухи обинтересе и симпатиях Кожева к Сталину. Особенно это всегда муссировал Раймон Арон. Когда Сталин умер, Кожев будто бы сказал Раймону Арону, что он «огорчен». Друживший в те годы с Кожевым Эдмон Ортиг уверен, что это была шутка. Сам он вспоминает весьма циничное и двусмысленное замечание Кожева по поводу сталинских чисток: «Он знал, как обращаться с коммунистами». В то же время Кожев говорил и такое: «промышленник Форд лучше понимал Маркса, чем Сталин». Главный биограф Кожева Доминик Оффрэ считает, что Кожев не верил в намерение Сталина советизировать всю планету. Похоже, что Кожев избежал соблазна, которого не избежали многие французские левые. Сталина он прощупывал, но так в него и не поверил. Кроме того, согласно тому же Доминику Оффрэ, в результате изощренных рассуждений в духе Гегеля Кожев считал, что амерниканское общество выглядит как следкющая фаза советского общества, то есть что советскому обществу еще предстоит диалективески превратиться в американское. В виду происходящего теперь в России такой головокружительный поворот мысли отнюдь не кажется чепухой, даже если тут и есть к чему придраться. Кожев видел=таки то, чего не видят другие.
 
Недавно французская секретная служба DST намекнула, что Кожев втечение 30 лет был советским агентом. Ничего конкретного не сообщается, и люди,знавшие Кожева лично (их осталось совсем рнемного), а также его главный бтограф Доминик Оффрэ считают, что это было невозможно. Скорее всего КГБ думал, что может рассчитывать на Кожева, и это отражено в каких-то бумагах Комитета. Комитет мог прощупывать Кожева, принимая во внимание его русскуюкровь и гегельянские убеждения. Кожева могли и шантажироать, поскольку его мать оставалась в Москве. Про Кожева простомогли думать в Комитете, что он агент влияния безо всякой вербовки. А если уж Кожев и путался как-то с КГБ, то скорее всего он сам рассчитывал     его использовать –такой был человек Александр Кожев: сильный характер и очень себе на уме.  


Впрочем, если Кожев и подумывал о том, чтобы подмять под себя советскую власть, то это было с его стороны неосторожно. Подобные затеи, вдохновляемые квазирелигиозным и паранаучным гегельянством, были в свое время были опробованы сменовеховцами. Самый знаменитый из них профессор Н.В.Устрялов был, наверное, сродни Кожеву, когда-нибудь, будем надеяться, их сопоставят. Устрялов пытался играть при большевиках ту же роль, что Кожев играл при французском политическом эстаблишменте. Устрялов, вернувшись в Россию, быстро исчез в недрах ГУЛАГа. Та же судьба постигла и сменовеховцев поменьше.Еще один аналог Кожева – левый гегельянец в советском аппарате Исай Лежнев. Ему, как видно, покровительствовал сам Сталин. Лежнев дружил с Устряловым и собирался, очевидно, что-то вместе с ним предпринимать Ему повезло, он не погиб. Но был нейтрализован.                                                                                                                                                

Сотрудничество философов и боссов в России совершенно не удалось. Можно думать, что в последний момент между ними все-таки обнаружились идейные расхождения. Но совсем не исключено, что идеи тут были ни при чем. Просто в России боссы сами считали себя философами и боялись, что философы сами хотят стать боссами, в чем, видимо, была изрядная доля правды. Так или иначе, структура российско=советского общества была слишком примитивна, чтобы обеспечить разделение труда и сотрудничество между функционерами разного профиля. А в сложноустроенной французской цивилизации такое было возможно. Кожев нашел себе нишу вблизи власти и виртуозно ею пользовался. Он был идеальным серым кардиналом целого ряда правительственных функционеров первого ранга: когда он их консультировал, они были на подтупах к министерским и даже премьерским постам. На авансцене он всегда был в свите, но в коридорах власти роли менялись: он говорил – его слушали.    


Кожев начал академическую карьеру очень удачно и мог бы ее продолжать, но отказался от этого. Он предпочел – сам предпочел – полуформальную сферу политического консультирования, тогда еще не очень даже институционализированную. Пассивный мудрец и активный боец – илюбленные литературные персонважи. Кожев тоже думал об этом и неплохо объяснял, почему эти две роли таким роковым образом разделены. А когда его спрашивали, почему он надеется  соединить эти роли, он отвечал: эти роли невозможно было соединить в «истории», но после «конца истории» это вполне возможно, А история кончилась. Кончился хаос. Начинается проект.



Фрагментом этого проекта стало для Кожева построение единой Европы. Европы с сильным французским оттенком. В атмосфере раннего голлизма Кожев, как и многие другие французские интеллектуалы, вспомнил о государственной традиции Франции и о послереволюционном продолжении этой традиции. Продвигает ли нас объединение Европы к воплощению гегельянской утопии, или к чему другому, судить рано. А что касается «конца истории», то, как говорится, где начало того конца, которым оканчивается начало. Но в любом случае Кожев толкал историю вперед, а не назад и не вбок.                                                                                                                                       

 АЛЕКСАНДР  КУСТАРЕВ


СТАРИК  И  ВЕК (Фридрих фон Хайек)

(Публиковалось в еженедельнике «Новое время» в 1999 году в рубрике «люди века» по случаю 100летнего юбилея Хайека)
В мае этого года исполнилось бы 100 лет Фридриху Августу Хайеку. Он не дожил до своего векового юбилея совсем немного. Ему понадобилась долгая жизнь, потому что признание пришло к нему поздно. В 1974г. он получил Нобелевскую премию по экономике. Не за то, что всю жизнь (а ему было тогда уже 75 лет) доказывал принципиальную несостоятельность социализма, а за свои работы в области теории конъюнктуры, выполненные еще в 30-х годах. Вместе с Милтоном Фридманом Фридрих фон Хайек оказался вдохновителем очередного тура либерализации экономики, начавшегося в самом конце 70-х годов.
Конечно, известность и влияние Хайека связаны не с его профессиональными достижениями, а с его философскими и политическими памфлетами, с его социальной философией. С его упорной защитой свободного рынка. С его негативным отношением к плану, национализации, общественным службам, имущественному равенству. При этом Хайек был экстремистом, и это ставит его в совершенно особое положение среди западных интеллектуалов нашего столетия.
Для тех кто взрослел в России в конце 50-х и начале 60-х годов книга Хайека “Дорога к рабству” (1944г.) была легендой. В те годы слухи о подобных вещах разносила особая группа советских ученых-общественников, занимавшаяся так называемой “критикой буржуазных учений”. Как правило это были конъюнктурщики, сами толком не читавшие то, что разоблачали, но попадались среди них и добросовестные пересказчики. Редкие выездные среди нас, приехав за границу, тут же кидались читать “Дорогу к рабству”, а вернувшись обратно, с вытаращенными глазами рассказывали, как “этот Хайек все правильно написал”. Эмигранты из художественных салонов Москвы-Петербурга, вообще говоря презиравшие “всякие полтэкономии”, для Хайека делали исключение. Ссылаться за него было солидно, престижно и должно было символизировать нашу глубокую мудрость. Нежная любовь советской Малой публики к капитализму освящена безусловным авторитетом Хайека.
Естественно. Что писал Хайек про социализм, было как мед на душу советского гражданина, замордованного пятилетками, соцобязательствами, пропиской, распределением после ВУЗа, бессмысленными голосованиями - я уже не говорю о Гулаге, отошедшем к тому времени в прошлое, но все еще висевшем над нашим сознанием. Хайек, например, говорил, что “социализм с самого начала враждебен свободе”, и кто в здравом уме и памяти мог в этом усомниться? Жесткая связь всех наших злоключений с госпланом и социализмом была подданным советского режима была совершенно очевидной. Особенно приятно было сознавать, что знаменитый западный  авторитет думает так же как и мы. Это могло означать только одно: мы сами очень-очень умные.
Между тем на Западе в те же годы идеи Хайека отнюдь не вызывали восторга. Хайек шел против течения. На дворе был “социал-демократический консенсус”, как его позже назовет Ральф Дарендорф; успехи плановой экономики во время войны на всех произвели большое впечатление. Рабочее движение было на подъеме. Кейнсианский упор на массовый платежеспособный спрос как мотор экономического развития был серьезным аргументом в пользу старых социалистических идеалов имущественного уравнения. Рыночная стихия казалась пережитком варварства. Хайек на этом фоне выглядел чудаком и политическим провокатором. Он говорил, например, что советский коммунизм, национал-социализм, кейнсианский налогово-потребительский социализм - все едино и все ведет к рабству.
Почему Хайек оказался таким радикальным критиком социализма? Можно думать, что за его политическим радикализмом стоит полемика с Кейнсом. Хайек занимался примерно тем же кругом проблем что и Кейнс: колебания экономической конъюнктуры, механизм влияния количества денег в обращении на цены (скорее соотношение цен на разные товары, нежели общий уровень цен), колебания уровня инвестиций в связи с уровнем добровольных и “принудительных” сбережений, механизм ценообразования в условиях экономических флуктуаций и т.п. Общество тогда отдало предпочтение Кейнсу. Работы Хайека игнорировали. Но упрямый Хайек был убежден что его версия теории рыночной экономики проиграла не потому что была неверной, а потому что оказалась политически несвоевременной. Хайек стал ждать своего часа. Но также и готовить его наступление.
В 1947г. Хайек, а вместе с ним Вильгельм Репке, Милтон Фридман и Вальтер Ойкен создали либеральный клуб. Он базировался в Женеве и именовался “общество Мон-Пелерен”. К этому клубу примкнули влиятельные интеллектуалы и бизнесмены. Клуб занимался пропагандой экономического либерализма (свободно-рыночной экономики) не столько в широких массах, сколько среди потенциальных элит.  Это было своего рода “масонское” предприятие.
Шло время, и кейнсианский социализм (или полу-социализм) обнаруживал свои слабости. К концу 70-х годов, не без помощи нефтяного шока и начавшегося постарения населения, потребительский социализм обнаружил нарастающую экономическую неэффективность. О регулировании рынка стали говорить с подозрительностью и пренебрежением. О свободном рынке - с умилением и восторгом. В Англии к власти пришли тори во главе с Маргарет Татчер, в Америке республиканцы во главе с Рейганом. И начался демонтаж вялого и убыточного социализма. Он шел вовсе не так быстро как хотели его инициаторы. До осуществления свободно-рыночного идеала дело так и не дошло. На 180 градусов не повернули. Но на 90 повернули. Приватизация и дерегулирование экономики достигли большого размаха в 80-е годы. Произошли и серьезные изменения в макроэкономической политике; наметился курс на снижение налогов и расходов на общественные службы (вэлфэр), фактически была упразднена политика доходов. Это был серьезный исторический поворот. Хайек добился своего. Его имя встало в один ряд с именем Кейнса в истории ХХ века.
В некотором смысл Джон кеннет Гэлбрейт,е немец (пусть и венского разлива) Хайек глубже Кейнса, и его взгляды больше волнуют воображение, особенно гуманитарствующей Малой публики. Философское и моралистическое начало в его творчестве намного сильнее, чем в творчестве Кейнса, и гораздо более открыто. Учение Кейнса выглядит гораздо более прикладным. Хайек строит некую общественную утопию. “Капитализм” Хайека симметричен “коммунизму” Маркса. Вот два главных элемента этой утопии.  Во-первых, Хайек считал, что “рынок” в идеале полностью совпадает с “обществом”. Во-вторых, он считал, что нельзя сдерживать “спонтанность” жизни.
К апологии “рынка” Хайек пришел, наблюдая за плановой экономикой. В плановом хозяйстве верхованая власть предписывает производителю, что и как он должен производить. Но откуда она знает это заранее? При большом количестве производителей и производственных возможностей этого знать заранее нельзя. Есть только один источник информации для производителя, указывающий ему, куда направить факторы производства и в какой пропорции. Это - цены на рынке. Всякое влияние на цены извне - искажение сигналов, шум. Оно дезориентирует производителя. Саморегулирование рынка рациональнее, чем любое его регулирование извне на основе каких-то социальных целей или моральных установок. Иными словами, никаких иснтитутов (общества), помимо самого рынка. Никаких там “наций”. И даже фактически никаких индивидов. Утопия Хайека не антропологична. Она системна. Рынок - это не совокупность индивидов, а информационная сеть.
Отсюда требование полной свободы для частного собственника-деятеля как при выборе производственной программы, так и в присвоении продукта. Хайек был против общественного перераспределения , например, против прогрессивного подоходного налога. Максимум свободы соответствует максимуму экономической эффективности и максимуму справедливости. Так сам собой достигается идеал. Нетрудно заметить, что Хайек возвращает нас в “разумному эгоизму” и “невидимой руке” Адама Смита. У Смита нет полемики с “плановым социализмом”, потому что социализма тогда не было. Но и рыночной экономики тоже не было. Был крошечный рыночный сектор (уклад). Тогда расширению рыночного сектора и реализации свободно-рыночного идеала мешали старый земельный класс и его государство, сословия с их привилегиями и цеха  с их монополиями... Они справлялись с удушением свободного рынка не хуже социализма. Социализм в ХХ веке отличался от старого режима, пожалуй, только тем, что мешал рынку уже в интересах широких масс и их государства (демократия!). То есть не в пользу богатых, а впользу бедных. Но это так же, если не больше, сопровождалось разбазариванием ресурсов и тормозило экономику. С этим безобразием и предлагал покончить Хайек.
Жизнь должна быть выпущена из клетки, нельзя сдерживать спонтанность жизни - такова его философия в самом общем виде. Самую широкую свободу частной инициативе. Внеэкономическая инстанция должна заботиться только о самых общих правилах игры. Минимум ограничений. Они искажают истинное соотношение цен, ведут к дезинформации на рынке и сбивают человечество с правильного пути или заводят его в тупик застоя. Процесс эволюции и экономический рост идут в направлении возникновения неизвестных потребностей неизвестных потребителей. Инстинкт солидарности всех обрекает на стандартное потребительское поведение и лишает, таким образом, общество свободного поиска неведомых возможностей впереди, а, стало быть, и возможности эволюции и экспансии. И что же? Долой солидарность? Да, говорит Хайек. Мы должны подавить в себе инстинкт солидарности. Это пережиток.
Надо сказать, что в этом весь Хайек как человеческий характер. Если вывод логичен, он должен быть сделан. Только вперед. Никаких табу. Такой вот экстремальный и бескомпромиссный эволюционистский модернизм. Хайек азартный мыслитель, готовый во всем идти до конца, и это делает его, конечно, безумно привлекательным, хотя и легко уязвимым для критики. В юбилейной заметке было бы смешно придираться к его провокациям, просчетам и фантазиям. Вместо этого обратим внимание на то, что проблема, лежащая в самом фундаменте всех его рассуждений, кажется, не имеет однозначного решения. Речь идет о главном парадоксе либерализма: свобода одного индивида находится в конфликте со свободой другого и кто-то  должен решать конфликт между двумя свободными индивидами. Хайек, несмотря на весь свой радикализм, эту проблему обойти не смог. И он признает, что свободное общество (или общество свободных) возможно только  на основе всеобщих норм. Он настаивает, что эти нормы не должны быть предварительными и предвзятыми, а должны вытекать из опыта. Однако, когда нормы выработаны, они становятся предварительными для следующего тура чьих-то действий.
Вообще, где кончается спонтанная жизнь и где начинается ее регулирование?
Запрет на монополии это что - вмешательство в жизнь или сама жизнь? Сейчас в Англии стоит большой шум вокруг охоты на лис - популярный спорт сельских джентльменов. Что такое охота? Регулирование популяции лис. Между тем, джентльмены считают, что это спонтанная жизнь, а вот попытки запретить их развлечение- это уже регулирование. Но регуляторы с тем же успехом могут сказать, что их возмущение это спонтанная жизнь, а тот кто хочет им помешать - злокозненный регулятор. Или парадокс с валютным курсом. Хайек считал валюту одним из товаров и настаивал, что цена денег тоже должна свободно плавать на рынке. Это спонтанная жизнь. Но для экспортера, зависящего от курса национальной валюты, это не спонтанная жизнь, а как раз необоснованное искажение настоящей цены его продукта...
Жизнь - река. Реки без берегов не бывает. Теоретическая невозможность решить где кончается вода, а где начинаются берега - в пользу Хайека. Культура (берега или клетка жизни), конечно, рождается из опыта, но становится автономной. Когда жизнь перегружена регуляцией (культура), она сбрасывает эту культуру как омертвевший панцирь. В истории Европы такое произошло в XVII-XIX.  Это происходит еще раз у нас на глазах. Хайек отчасти это накликал, а отчасти почувствовал, что обновление приближается. Так или иначе, а происходит то, на чем он настаивал. Великий был старец.

                    ДЖОН КЕННЕТ ГЭЛБРЕЙТ: СТОПРОЦЕНТНЫЙ АМЕРИКАНЕЦ

(некролог в ежунедельнике "Новое время" 21 мая 2006)



Джон Кеннет Гэлбрэйт,скончавшийся 29 апреля, прожил почти 100 лет. Он родился в 1908 году, мог помнить Первую мировую войну, пережил вполне сознательно Великую депрессию начала 30 годов, участвовал во Второй мировой войне как ответственный чиновник военного ведомства и даже принимал участия в допросах нескольких подсудимых на Нюрнбергском процессе (назвав их, исключая Шпеера, позднее «коллекцией некомпетентных дегенератов»). Он был свидетелем и символом ХХ века.
Гэлбрэйт написал более 30 книг. Он сохранял ясный ум и волю к суждению до самого конца;последняя его работа была опубликована в2004 году.

Он принадлежал к старинному шотландскому клану Гэлбрэйтов из Аргайла; этот клан был особенно влиятелен в XVI-XVII веках. Семейной конфессией был баптизм. Отец Гэлбрэйта, уже став страховым агентом, продолжал заниматься разведением скота – типично по американски. Джон Кеннет Гэлбрэйт тоже начинал как фермер и учился животноводству в колледже. У него были руки дровосека, рост баскетболиста и голова мыслителя. Он был удивительный образец человеческой породы и воплощение человеческого достоинства с некоторым,впрочем, оттенком высокомерия. И его умственная продукция, независимо ото всего остального, отличалась особым благородством. Триста лет назад он скорее всего был бы проповедником, а в ХХ веке он был университетским профессором (в Гарварде)и тем, что в Америке называется, “публичным интеллектуалом».
Помимо литературной и университетской деятельности, он был экспертом в государственном аппарате и занимался контролем над ценами, сельким хозяйством, планированием и мобилизацией ресурсов во время войны. Он также составлял экономические оценки территоррий, подлежавших бомбёжкам и работал в службе экономической безопасности. Он побывал послом в Индии и редактором делового журнала «Форчун».После войны он был одним из самых активных умов в демократической партии США,даже одно время рассматривался как возможный кандидат в президенты и сильно повлиял на тогдашнего лидера демократов Эдлая Стивенсона, а затем и на Джона Ф.Кеннеди. Его слушался и Линдон Джонсон, самый, так сказать, «социалистический»президент США. Их содружеству помешала вьетнамская война. Джонсон оказался в ловушке и должен был продолжать войну. Гэлбрэйт мог себе позволить более свободный выбор и, протестуя против войны, ушёл (1968 год) в отставку.
В 60х-80-х годах на американской общественной арене резко выделялись, если не домитировали Гэлбрэйт и его антипод Милтон Фридман. Гэлбрэйт был по американским понятиям государственником-либералом (социал-демократом по европейским понятиям). Он провёл некоторое время в английском Кэмбридже, где имел возможность получить уроки «кейнсианства» из рук самого Джона Мейнарда Кейнса, и соединил веру в кейнсианские методы макроэкономического регулирования с более домашней традицией «институциональной»школы в экономике. Первое предполагало участие в экономике государства через обширный общественный сектор и регулирование рынка через политику доходов и бюджет. Второе предполагало веру в то, что рынок, если его не регулирует государство, всё равно кем-то регулируется, в частности, монополиями(олигополиями). Образцом такого манипулятора для него была Дженерал моторз.Сейчас его скорее всего заинтересовали бы Wall-Mart (розничная торговля)или Газпром.
Главный оппонет этих представлений Фридман - глава ультра-рыночной "чикагской" школы в теоретической экономике. Гэлбрэйт вдохновлял послевоенный лево-центристский эстаблишмент в демократической партии США. Фридман стоит за спиной Рейгана. С конца 70-х Америка живёт (пытается жить) по рецептам Фридмана, и её экономика считается успешной. Гэлбрэйту больше нравилась французско-немецкая модель «социального рынка», и она теперь как будто бы в упадке. В экономической науке"чикагская" школа полностью вытеснила кейнсианство, и Гэлбрэйт к концу 80-х в глазах многих выглядел анахронизмом, все его рецепты негодными, а предсказания неверными.
Конечно, во многом Гэлюрэйт ошибался. Например, в интерпретации спадов в американской экономике и в рекомендациях по поддержанию занятости. Он объяснял спады безответственностью ориентированного на максимизацию бизнеса («Большой крах», 1955 год). Сейчас более правдоподобным кажется объяснение, которое дают этому либералы чикагской школы: крах 1929-33гг объясняется скорее грубыми ошибками в денежной политике.Впрочем, именно Гэлбрэйт предсказал зак 9 месяцев финансовый крах 1987 года,хотя он же не предвидел, как сравнительно легко этот крах будет пережит.
Надежды Гэлбрэйта на вэлфэр как на инструмент социальной справедливости, занятости и экономического роста оказались нереалистическими. После первых успехов эта политика в более долгосрочной перспективе обнаружила свою неспособность предотвратить безработицу и привела к комбинации безработицы и инфляции, которые согласно главным теоремам кейнсианства как будто бы исключали друг друга. А к концу века ещё один удар по вэлфэру нанесло никем не непредусмотренное старение населения.
На этом основании враги Гэлбрэйта называют его неудачливым пророком. Это не совсем справедиво.Удачливых пророков в экономике не было и не будет. Не только потому, что будущее открыто и непредсказуемо, а и потому, что прошлое никогда не будет интерпретироваться однозначно и поэтому любое пророчество и любую стратегию прошлого задним числом можно с одинаковыми основаниями объявлять оправдавшимися или не оправдавшимися. Не говоря уже о том, что многие планы срываются, но объясняется этот срыв совсем не так, как его объясняют враги этих планов. И наоборот, некоторые пророчества оправдываются, хотя пути их реализации оказываются вовсе не те, что предполагали пророки.
В конце 60-х годов Гэлбрэйт в книге «Новое индустриальное общество» предсказывал «конвергенцию»американского капитализма и советского социализма. Его знаменитая (ставшая фольклорной) фраза «При капитализме человек эксплуатирует человека, а при коммунизме наоброт» обнаруживает своё подлинное глубокомыслие именно на фоне этого представления. К середине 80-х было как будто бы очевидно, что никакой конвергенции не происходит. Советская плановая система просто проваливалась. А американская после кейнсианской фазы пошла в сторону радикального дерегулирования.
Но в начале XXI века ситуация выглядит уже несколько иначе. Перестройка всё больше становится похожа на первый шаг в той самой конвергенции, которую предсказывал Гэлбрэйт. В предисловии к влиятельнаой в Америке книге «Изобрести правительство заново» (Reinventing the Government, 1993) её авторы Осборн и Гэблер используют понятие «американская peresroika», и уточняют: «Нам не нужен социализм, нам не нужна рэйганомика, нак нужна perestroika» и затем приводят примеры новых «предпринимательских»стратегий управляющих аппаратов – государства, местных органов власти и частных корпораций. Прогноз Гэлюрэйта оказался, конечно, не бузупречен, но и никак не провалился. Конвергенция пошла некоторым зигзагом, но это конвергенция.
Намного более убедительное подтверждение прогноз Гэлбрэйта получил в ещё одном важном отношении. И там и здесь у всех на устах теперь властный и неразборчивый в средствах «большой бизнес», то есть частно-корпоративные колоссы, подминающие под себя рынок со всеми его достославными механизмами. В «Новом индустриальном обществе» Гэлбрэйт развивает в духе институциональной школы теорию фирмы. Согласно его трактовке фирма стремится не к прибыльности, а к увеличению своей доли рынка, и руководство фирмой переходит от предпринимателей и акционеров к бюрократизированному менеджменту. Появление таких фирм как Энрон если и не доказывает полной правоты Гэлбрэйта, то вынуждает нас отнестить к этой«институциональной» интерпретации реальной экономики со всей серьёзностью.
Интересно, что к тому же выводу Гэлбрэйт приходил, двигаясь не только от теории фирмы, но и от теории потребления. Об этом самая, пожалуй, важная и блестящая книга Гэлбрэйта"Общество изобилия" ("Affluent Society", 1958). Её концептуальная схема в двух словах выглядит так. Когда общество становится богатым и стандартный уровень потребления доступен всем, для дальнейшего экономического роста требуется изобретать новые потребности. Они становятся всё более надуманными и искуственными, и рост потребления становится не на благо общества. Одновременно экономику двигают уже не ценовая конкуренция или конкуренция качества, а рекламная конкуренция. Таким образом, мы вступаем в эру манипулирования спросом, то есть потребителем, то есть личностью.
Гэлбрэйт полагал, что эта тенденция порочна и ей должно быть что-то противопоставлено. Сам он возлагал в этой связи надежды на государство и вэлфэр, как и вообще всё поколение, политизировавшееся в молодости после Великой депрессии и Великой войны. В этом отношении он выглядит сейчас некоторым анахронизмом, что правда,то правда.
В его критике потребительского общества и крупного бизнеса тоже есть слабости. Так, например,откуда мы знаем какие тенденции в потреблении для общества и окружающей среды на самом деле вредны? Тут очень мало очевидного и те, кто делает вид, будто им известно, как мы должны жить и как не должны, на самом деле опасные самозванцы и выдают свои предпочтения за лучшую стратегию для всего человечества.Советская власть запланировала людям счастливое будущее согласно своим представлениям и в результате не смогла обеспечить даже того, что сама планировала, не говоря уже о том чтобы обеспечить каждому своё.
Одним словом, если права «институциональная» школа, скептически считающая, что свобода рынка –миф, и что рынком всё равно кто-то манипулирует, а его структуру определяет содержание господствующей культуры, то почему обязательно думать, что крупные монополии конструируют для нас «плохую» культуру, а государство «хорошую»?Разве это известно заранее?
Но этого мало. Отнюдь нет полной ясности и в фундаментальном вопросе: надо или не надо наращивать потребление? Гэлбрэйт, как и его предшественник и учитель Торстейн Веблен явно недолюбливал «потребление». В этом отношении он был верен классической протестантской традиции, в которой был воспитан.
Но протестантская этика, не жаловавшая личное потребление, особенно причудливое, паразитическое и показное, очень даже поощряла непрерывность деловой активности и реинвестиций,то есть фактически беспредельный экономический рост, а ему должно соответствовать какое-то потребление – личное или общественное. Гэлрэйт не был так наивен, чтобы отрицать это. Он не был догматическим сторонником «нулевого роста». Поэтому фактически он был не столько врагом потребления вообще, а определённых структуры и стиля потребления. И как же могло быть иначе, если он был таким врагом бедности и так громко требовал её ликвидации?
И вот тут-то обнаруживаются самые пророческие элементы его полит-экономической публицистики,которая и обеспечила ему такую широкую известность и такой высокий моральный авторитет в американском обществе.
В 1992 он опубликовал книгу «Культура довольства», где обсуждает отношение среднего класса Америки к новой бедноте. С блестящим сарказмом он обрушивается на «массовое потребление»среднего класса с его статусной показухой. Он усматривает патологию в готовности индивидов подчиняться моде и «расхожей мудрости» («the conventional wisdom») - кажется, до него такого выражения в английском не было. Между прочим, в этой стадности толпы потребителей он видел важный фактор спадов экономики как неизбежного следствия бумов на основе массовой потребительской тенденции.
В этой же книге Гэлбрэйт пытается объяснить поворот общества от общественного потребеления (и сектора) к личному потреблению и апологии «чистого» рынка, где всё можно и любые абсурдные доходы поощряются как экономически эффективные. Главным носителем новой идеологии он считал не традиционнуюпредпринимательскую буржуазию, от которой в «новом идустриальном обществе» («обществе изобилия»)остались уже рожки да ножки, а именно новый средний класс профессионалов и корпоративно-государственных служащих, возникший в результате социально ориентированного экономического роста предыдущей эпохи.
Ирония состояла в том, что кейнсианский налоговый социализм породил своего могильщика. Это,кстати, заставляет нас ещё раз вспомнить о его теории конвергенции. Ведь и в Советском обществе инициаторами приватизации оказались неуклонно коррумпировавшиеся до этого аппаратчики, кто и выиграл главным образом от демонтажа обанкротившегося советского военно-промышленного комплекса. Структура человеческих потребностей и ее соответствие реальной структуре потребления в XXI веке скорее всего будет доминировать в умственной общественной жизни. А в политической жизни на первый план выдвигается конфликт между разными концепциями потребления. Глубокая правота Гэлбрейта в том, что он предвидел это. И наметил контуры новой структуры политической сферы потребительского общество, которое он назвал "обществом изобилия", как обычно переводят на русский "affluent society" 

АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ

      МИЛТОН  ФРИДМЭН 


(Публиковалось в еженедельнике «Новое время» в 2006 году в самом конце его существования перед продажей брэнда в другие руки)

Умер легендарный глашатай капитализма Милтон Фридмэн. Он пережил на пол-года своего главного врага Джона Кеннета Гэлбрэйта. Оба дожили до глубокой старости и до самого конца не выносили друг друга. Они были контрастны во всём -- огромный, невозмутимый и интеллектуально широкий Гэлбрэйт и маленький щуплый и задиристый Фридмэн, не интересовавшийся ничем кроме истории денег. 
Гэлбрэйт насмехался над Фридмэном как над фанатиком. По его словам любовь к свободе довела Фридмэна до того, что и уборку городского мусора он готов объявить насилием над личностью. Фридмэн платил Гэлбрэйту той же монетой, обзывая его неграмотным.
Они олицетворяли две доли американского национального образа мысли, лавирующего в своей жизненной и деловой практике между справедливостью и эффективностью. Грубо говоря, Гэлбрэйт считал первичным общество, а Фридмэн – рынок. В публичной сфере Гэлбрэйт, несмотря на кризис кейнсианства, всё равно оставался более заметной фигурой, чем Фридмэн. Поэтому, вероятно, Фридмэн быльше ершился и регулярно выступал с личными нападками на Гэлбрэйта. Оба они в разное время побывали в роли Президента американской ассоциации экономистов, и Фридмэн интриговал и протестовал формально против избрания Гэлбрэйта.
Фридмэн всё время угрожал обществу, что государство его удушит. До Первой мировой войны, напоминал он, в Америке государство контролировало 3% ВВП, а теперь больше 40%. Пора двигаться назад. В конце концов с ним согласились, но и теперь в США доля государства в ВВП лишь слегка понизилась, а в Европе осталась той же, и признаков радикальных перемен не видно.
Фридмэн долгие годы был главой так называемой «чикагской школы» теоретической экономики. Он очень рано стал диссидентом и возглавил бунт против кейнсианской ортодоксии ещё в 40-е годы, но всплыл наверх только в 70-е, когда нефть и инфляция окончательно потопили кейнсианство. Тут вспомнили о периферийных еретиках в Чикаго. В 1976 году Фридмэн получил нобелевскую премию по экономике за свои сугубо учёные труды. В 1980 он вместе с женой Роз (с забавной девичьей фамилией Директор) написал книгу «Свобода выбирать». Она была превращена в телевизионную серию. Тогда же и позже он вёл колонку в популярном журнале «Ньюзуик». Так Фридмэн стал повсюду узнаваемой публичной фигурой
Его авторитет, однако, никогда не был так велик в передовых капиталистических странах (даже при Татчер и Рейгане), как в некоторых странах задержавшегося развития (в Южной Америке, особенно в Чили) и в Восточной Европе (включая Россию), где крах плановой экономики и полное отсутствие собственных идей привели к тому, что все помчались за советами к Чикагской школе. На Западе у Фридмэна было даже, пожалуй, больше критиков и врагов, чем друзей. В России же о нём либо не знали вообще, либо заранее принимали за истину всё, что от него исходило, или, якобы, исходило.
Адептов Фридмэна в Восточной Европе, конечно, больше завораживала его искренняя и горячая апологитика свободы. Фридмэн защищал частную собственность и свободные рынки не только потому, что они обеспечивают эффективность экономики лучше, чем государство через налоги и государственные расходы, не говоря уже о госплане. Его проповедь была моральной реабилитацией капитализма, поскольку именно капитализм заинтересован в свободе личности. Фридмэн особенно настаивал, что он был бы за капитализм и свободу (предпринимательства) даже если бы они не гарантировали более высокую экономическую эффективность. Экономика, говорил он, только средство. Цель – свобода. Дескать, так получается, что свободная экономика более эффективна, чем регулируемая государством, но дело не в этом. Даже если бы это было не так, он был бы за свободу. Он вряд ли лицемерил. Об его искренности говорит и то, что он, например, был большим противником  воинской повинности и энергично лоббировал её отмену в критичесое время вьетнамской войны.
Сам Фридмэн был живым доказательством того, как благотворна для общества свобода личности. Вот что пишет о нём Сэмюэл Бриттэн – ведущий колумнист «Файнэншл таймс», сам много сделавший в 70-е и 80-е годы для изменения политического климата в Англии в сторону эконом-либерализма: «Он был неподражаем в способности извлечь интересные и неожиданные результаты из простых идей. Отчасти этого эффекта он добивался потому, что был готов домыслить до конца то, что думали и другие, но не сознавали, куда это их ведёт. Его не смущала то, что ход его мысли шёл наперекор подавляющей экономической корректности. И, защищая. свою точку зрения, он почти неумышленно углублял наше знание».  Свободно действующий индивид ненамеренно приносит обществу больше пользы, чем одержимый общественной пользоой иоралист.
Заново связав (вслед за Хайеком) свободу с капитализмом, Фридман  реабилитировал само слово «капитализм» и фигуру «капиталиста». В восточноевропейском и российском духовном климате это звучало революционно и на какое-то время стало массовой религией. Более специальные теоретические идеи Фридмэна были мало известны. Скажем кое-что о них.
Фридмэн вернулся к так называемой количественной теории денег. Состояние экономики, говорил он, определяется количеством денег в обороте, а не уровнем налогов и государственными расходами, как учил Кейнс.
Его главным достижением была работа 1957 года «Теория функции потребления». Именно она особо выделялась, когда ему присудили Нобелевскую премию. В ней он обсуждал вопрос, как много люди сберегают в зависимости от уровня своего дохода. Он обнаружил, что хотя уровень сбережений зависит от ожидаемого постоянного дохода (чем доход больше, тем больше доля сбережений), на временные колебания дохода индивид не реагирует. Отсюда следовало, что экономика (капиталистическая) не имеет тенденции к застою из-за недопотребления (как это думали и Маркс, и Кейнс), а следовательно манипулирование налогами (их нерадикальное варьирование) имеет мало эффекта, то есть управлять экономическим ростом через потребление не удастся. А закачивание денег в экономику (как рекомендовал Кейнс) спрева стимулирует производство и доход, но очень скоро ведёт и к повышению цен.
Фридман также подверг критике знаменитую «кривую Филлипса», согласно которой чем выше инфляция, тем меньше безработица. Опять-таки: сперва это так, но как только агенты на рынке учитывают инфляцию в своём поведении, восстанавливается прежний уровень безработицы. Так что неправда, что с помощью государственных расходов можно достичь полной занятости.
Таков был самый общий пафос критики кейнсианства, с которой выступил Фридмэн. К тому времени, как с ней все согласились, это собственно была уже и не критика. Это было скорее объяснение, почему кейнсианское макроэкономическое регулирование перестало давать результаты, которые оно вроде бы поначалу обещало.
Что-то нужно было менять, и тайком почти все (правильно или неправльно) подозревали, что именно. Но мало у кого хватало смелости сказать это вслух. У Фридмэна смелости хватило. Он выступил против вэлфэра и против обязательного минимума зарплаты –священных коров тогдашней ортодоксии и социал-демократического консенсуса. Но это было не всё. Его либеральный проект был намного шире и шлубже. Он предложил отменить контроль  над квартплатой в частном секторе. А так  же лицензии на занятия профессиональной деятельностью. Приватизировать образование и здравоохранение. И так далее.
Все эти меры не могли не встретить резкого сопротивления широких масс, и в условиях демократии ни одно правительство не могло себе позволить последовательно и радикально реформировать общество в том направлении, которое рекомендовал Фридмэн. Оно наверняка проиграло бы следующие выборы. Но не только в этом дело. В конце концов приватизацию национализированного (в предыдущую эпоху) производственного сектора экономики провели полностью. Приватизировали даже так называемые «естественные» монополии, в том числе сферы со статусом общественных служб.
Политическое искусство, пропаганда и интеллектуальная растерянность адептов социализма помогли всё это сделать с весьма впечатляющим, хотя тоже временным экономическим эффектом. Но Фридмэн рекоментовал и более опасные вещи. Его теория предписывала не предпринимать никаких мер, кроме контроля над денежной массой и это требовало крепких нервов. И таких крепких нервов ни у кого не оказалось. Так, например, политики охотно соглашались с Фридмэном, что нужно понижать налоги и государственные расходы. Под его влиянием в сущности умер так называемый «прогрессивный налог». Но полностью отпустить валютный курс и отменить все торговые пошлины никто не решался. Уверения Фридмэна, что как бы низко ни упала валюта и как бы ни гибло местное производство под давлением дешёвого импорта, в конце концов всё это к лучшему, не казались убедительными, поскольку было совершенно неясно, когда и как это «в конце концов» наступит.
В 2003 году в интервью «Файнэншл таймс» Фридман признал, что «Регулирование денежной массы как главного инструмента экономической политики не было успешным». И добавил, что сегодня он не был бы в своих советах так же категоричен, как 30 лет назад.
Это его признание только повышает наше уважение к нему и подчёркивает, что его репутация была уже выше подобных признаний. Технические последствия его теорий останутся навсегда неизвестны, поскольку его рекомендации в сущности так никогда и не были проведены в жизнь. Даже в Англии, которую принято считать подопытным кроликом монетаризма-фридманизма. Он сам на самом деле не одобрял того, что делала Маргарет Татчер, считая, что она делает мало и вообще не то, что он на самом деле советует.
Но значение Фридмэна для экономической философии правительств всего мира было всё же очень велико по крайней мере в трёх отношениях. Во-первых, инфляция теперь почти подавлена не обязательно вследствие монетаристской политики в духе Фридмэна, но при его заметном идеологическом влиянии. Теории и публицистика Фридмэна сыграли важную роль в установлении антиифляционистского климата и привели в конце концов к новой институционализации экономической политики. Денежная политика формализована на экспертной основе, и её теперь проводят независимые от политических структур центральные банки, а они имеют, так сказать, врождённую склонность к монетаризму, хотя и не обязательно фридмановского размаха и стиля.
Во-вторых, не без влияния Фридмэна принцип свободной торговли был признан идеалом и теперь, по крайней мере на словах и через пень-колоду, мир двигается в этом направлении.
В-третьих, Фридмэн способствовал разрушению мифа об универсальности, эффективности и безусловной справедливости социалистического государства и будет всегда вспоминаться как один из главных вдохновителей глубоких изменений в ментальности гражданского общества и политического класса. 
Тут можно было бы поставить точку, но я не могу избежать соблазна, чтобы не вспомнить один занятный эпизод почти 20-летней давности. Один русский журналист, живший в Нью Йорке, собрался тогда брать у Фридмэна интервью. Он просил у меня совета, о чём Фридмэнп спросить. Перестройка тогда висела в воздухе. Все кричали «Даёшь рынок!» и было почти очевидно, что вот-вот Москва начнёт очень глубокие реформы экономики в духе экономического либерализма. Кейнса в России никто, кроме горстки профессионалов, не знал, а Фридмэн и Маргарет Татчер были на слуху. Я посоветовал журналисту спросить у Фридмэна, каким образом в стране, не знавшей до сих пор частной собственности, будут распределяться между частными рыночными агентами (грядущими на место государства) капитальные фонды, то есть имущество. Он спросил. Ответ Фридмэна начинался словами «Дурацкий вопрос», а из дальнейших разъяснений было видно, что Фридмэн не видит тут вообще никакой проблемы. Дескать, была бы собственность, а собственник найдётся.
Ну что на это можно сказать? Только одно  – «дураций ответ». Я надеюсь, что после 20 лет перестроечных перипетий в России это совершенно очевидно. Вся история приватизации в России, начиная с ваучеров и кончая процессом Ходорковского, указывает на то, что проблема-таки была очень серьёзна, но, судя по всему, никто не подумал о том, как она будет решатьcя. 
Это была институциональная сторона постсоветской трансформации общества и экономики. И Фридмэну она была совершенно безразлична, потому что он был чистый теоретик-экономист, чьи теории возникли в обществе с длительной и мощной частно-агентурной традицией и зрело-сложной институциональной структурой, к тому же прошедшей через кейнсианство. Она была способна адаптироваться к изменяющемуся содержанию макро-экономической политики и, более того, обеспечить процесс трансформации. 
Фридмэн не чувствовал, что одно дело либерализировать экономику  в условиях адекватной институциональной структуры, а другое дело вводить рынок на пустом месте. На всякого мудреца довольно простоты.



  АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ

                                  

                                    ЭЙН  РАНД.  (АНТИ) СОЦИАЛИСТИЧЕСКИЙ  РЕАЛИЗМ


Впервые опубликовано в еженедельнике «Новое время» 5 декабря 2004 года под заголовком «Комиссар индивидуализма». Я добавлю теперь несколько слов, к тому, что писал почти 10 лет назад.

Лет 20 назад я хотел помочь одному приятелю, пытавшемуся тогда в мутной воде перестройки организовать издательство, начать с переводов Айн Рэнд (Эйн Ранд). Тогда их еще не было. Мне казалось, что социальному слою, который только что как будто бы пошел вверх, идеологический синдром  этого рода придется по вкусу, и на издании ее книг можно будет прилично заработать. Но он, насколько я понимаю,  толком не задумался над моей чисто коммерческой идеей и даже просто не заглянул в брошюру Айн  Рэнд «К новому интеллектуалу», с чего я думал начать. Я для него не был серьезным авторитетом. А те, кто были, ничего про Эйн Ранд не слышали.

Прошло 10 лет, я написал эссей, публикуемый ниже, все еще в обстановке, когда имя Эйн Ранд как будто не вызывало у ее потенциальных (по моим представлениям) умственных клиентов никаких павловских рефлексов.

Но еще через несколько лет я услышал, что в России она теперь на гребне волны и что ее романы рекламируются даже в метро – явное указание на то, что на них есть массовый спрос, а если еще нет, то будет.

Почему об Эйн Ранд никто не слышал в России в 70-е годы и не заинтересовался ею на заре перестройки и почему, наоборот, ее репутация пошла в России в гору именно теперь, интересный вопрос. Ответ на него, я надеюсь, можно найти в моем эссее 10-летней давности. Он там, наверное, не разжеван, но у меня уже нет времени на модификации своих старых изделий для умственно ленивых «креативников», как они себя теперь кличут. Думайте, ребята, сами. Ну а теперь к тексту –

                                     КОМИССАР ИНДИВИДУАЛИЗМА

В этом году исполнилось бы 100 лет Эйн Рэнд – псевдоним Алисы Розенбаум. Лет 25 я собирался о ней что-то написать, но всё откладывал. По одной простой причине: я никак не мог решить, какой взять тон. Потому что Эйн Рэнд была странное существо. Комичная вульгарность смешалась в ней с искренней тягой к душевному благородству, а мания величия и типично женская алчная жажда личного счастья с возвышенным и, я бы сказал, утончённо-парадоксальным альтруизмом. Уровень её философствования так и не превысил уровня гимназистки-отличницы, но её бескомпромиссный индивидуализм вдохновил её на важные этические прозрения. Она никак не отличалась скромностью, но ведь сказал же Гёте  «nur die Lumpen sind bescheiden» (только негодники скромны) и ведь был не так уж неправ. Короче, я понимаю тех, кто говорит о ней восторженно. Узнай я  о ней тогда же, когда, проживая в советской глубинке, я узнал про Чацкого, Онегина и Печорина, я тоже, скорее всего, отнёсся бы к ней с восторгом. Теперь мне, конечно, трудно говорить о ней без иронии, но и возраст у меня не лермонтовский, мягко говоря.

Двадцать пять лет я пытался найти адекватный тон, чтобы написать о ней, и совсем не уверен, что нашёл. Но в этом году мы отмечаем (уже отметили в феврале) её столетие и лучшего повода для небольшой заметки о ней не будет.

Эйн Рэнд (Алиса Розенбаум) одна из самых авторитетных фигур среди либертариев. Точнее правых либертариев. То есть той духовной общины, которую более или менее можно считать идеологом неокапитализма. Алиса родилась в Петербурге в семье аптекаря. Сразу после революции аптекарь был экспроприирован. Семья почему-то не эмигрировала. Алиса же, повзрослев, решила, что ей нет места в новой системе. Это было, между прочим, в то время, когда страна была ещё полна динамизма и вертикально мобильна, несмотря на прекращение НЭПА. Но Алиса Розенбаум не увлеклась этим подъёмом.

В 1926 году она, наконец, раздобыла заграничный паспорт и бежала в Америку. Таким образом, она стала ранней «невозвращенкой». И, наверное, одной из первых, кто понимал свой отъезд из СССР как миссию. Как рассказывает она сама, во время прощальной вечеринки в Ленинграде кто-то сказал ей: «если там в Америке тябя спросят, скажи им, что мы здесь умираем медленной смертью». Так уверяет она сама. На самом деле это очень похоже на ложное воспоминание. Скорее всего, никто ей ничего подобного не говорил. Это она сама себе так сказала. Ей нравилось быть персонажем эпической драмы. И у неё было инстинктивное желание встать в позу пророка. И Эйн Рэнд стала пророком антисоциализма и антикоммунизма. Оказавшись за границей, она усвоила мелодраматическую формулу «мы не изгнаньи, мы в посланьи», то есть поверила, что её миссия – открыть людям глаза на происходящее в России.

От остальных эмигрантов её отличали две вещи. Во-первых, она не помышляла о том, что рано или поздно она вернётся на родину. Во-вторых, она быстро почуяла, что на Западе ей так же трудно реализовать себя и свои инстинкты, как и в коммунистической России. И не потому, что Запад буржуазен, как считали, кажется, все русские эмигранты, начиная с Герцена и Достоевского, а потому что Запад тоже вполне «социалистичен». Она заметила, что коллективизм, рационализм и соответствующая мораль, мешающая сильной личности проявить себя, господствуют повсюду. Но она не захотела встать в позу «последнего из могикан», ведущего запоздалые арьергардные бои. Её словами: «Я хочу первой начать битву, которая нужна человечеству теперь больше, чем когда-либо»

Надо заметить, что в третьей волне российской эмиграции уже очень многих Запад раздражал именно тем, что он «социалистический» и «розовый», если не «красный», и именно в этом качестве его разоблачали. Для меня так и осталось загадкой, почему эти критики Запада, так нуждавшиеся в авторитетных союзниках, так и не обратили внимания на Эйн Рэнд. Разве что потому, что они вообще не обратили внимания ни на что, оставшись жить в той самодельной советско-антисоветской атмосфере, которую вывезли с собой на Запад.

В 1940 вместе с театральным критиком по имени Чаннинг Поллок Эйн Рэнд пыталась организовать национальную организацию индивидуалистов. Они собирались вербовать в неё бизнесменов, но те не могли понять, зачем это им нужно. Каждый бизнесмен в принципе и так реализовал себя в индивидуальном порядке.  Она же со своей стороны считала, что Национальная Ассоциация промышленников не воплощает в полной мере философию свободы и индивидуализма: «Мы не собираемся объяснять людям, что такое частная инициатива, но хотим убедить их в том, что в в неё нужно верить и бороться за неё. Мы хотим дать этой борьбе духовные, этические и философские основания». Иными словами, она считала, что предприниматели не имеют права ограничиваться простой защитой собственных экономических интересов.  Она хотела преобразовать профсоюз в партию. Как Ленин, боровшийся с плоским и пошлым «экономизмом», когда казалось, что российский рабочий класс уйдёт с головой в борьбу за повышение заработной платы и улучшение условий труда.

Её сдержанный поклонник Брайан Дохерти (в умеренно-либертарианском журнале Reason, который он редактирует) так резюмирует её мировоззрение: «метафизика – объективная реальность; эпистемология (гносеология) – рациональный разум (Reason); этика – собственный интерес; политика – капитализм». Моральное оправдание эгоистического интереса Эйн Рэнд заимствовала оттуда же, откуда его заимствуют все – от Адама Смита. Но Адам Смит, первым указавший на инструментальную полезность «личного интереса», в этическом смысле вовсе не был апологетом эгоизма, никак не считал эгоизм этически обоснованным и потратил массу умственных сил, изыскивая возможности для регулирования частной инициативы, мотивированной одним только личным интересом. А Эйн Рэнд  - идеолог и экстремист. Её проповедь морально экзальтирована. Это – этическое учение.  Эйн Рэнд одной из первых, если не первая, стала проповедовать капитализм точно так же как русские марксисты стали проповедовать коммунизм, то есть как царство Божие на земле.

Это уже пахло настояшей сектой. Эйн Рэнд позднее, когда, видимо, слегка подначиталась серьёзной литературы и поговорила с серьёзными людьми, стала горячо это отрицать, но что было сделано, то было сделано: она построила вероучение.

Этическая одержимость Эйн Рэнд и её революционистский темперамент канализировался особым образом. Вместо того чтобы стать комиссаром в кожанке, как знаменитая героиня революционной мелодрамы Всеволода Вишневского и её прототип Лариса Рейснер, Эйн Рэнд создала полный зеркальный аналог борца за коммунизм на другой стороне баррикады. Она стала, так сказать, «комиссаром» капитализма как революционной силы. В её арранжировке слово капитализм чуть ли не впервые стало употребляться как символ веры рядом со словом коммунизм. Её герой – это идеологически перевоспитанный и, так сказать, перевербованный горьковский Данко и Сокол, Буревестник: «между тучами и морем гордо реет...» и так далее.

Для проповеди своего вероучения Алиса Розенбаум обратилась к беллетристике. Она стала писать дидактические романы. Брайан Дохерти считает, что за этим стоял трезвый рассчёт. Она, дескать, понимала, что художественная литература как инструмент эмоционального влияния эффективнее, чем, так сказать, дискурсивные рассуждения. Конечно, обращение к поэзии как средству убеждения роднит её практику с церковно-сектантской. Но мало правдоподобно, что молодая Алиса была так уж хитроумна и профессиональна в делах промывания чужих мозгов. Скорее художественная литература была для неё естественной формой самовыражения. Особенно, если учесть, что она выросла в русской интеллигентской среде, где все стихийные философы воплощали свои идеи и ценности в форме высокой поэзии (рифмованной или нет). Кроме того, она просто ничего другого не умела. 

Первый её роман «Мы, живые» (1936 год) рассказывает о молодой женщине, пытающейся убежать из Советской России, и в нём, как говорят, много автобиографического материала.

В следующем романе «Источник» (1943) персонажи уже больше отделены от автора. Протагонист автора арихитектор Говард  Роурк (Roark) – творческая личность (считается, что его прототип Фрэнк Ллойд Райт, знакомства с которым она добивалась и которым восторгалась, но официально это опровергается). Положительному герою противостоит нетворческий ловкач и карьерист Питер Китинг. Эта пара антиподов дополняется идейным коллективистом, которого зовут Элсворт Тухи, и он вовсе не занимается творчеством сам, а в роли критика имеет власть и решает, кто тут главный. Он поддерживает конформиста Китинга, потому что в мире, где авторитетом пользуются такие как эта посредственность, людям вроде Тухи легко манипулировать массами.

Эта схема в европейской литературе использовалась нередко. Пионером тут был, кажется, Эмиль Золя со своим романом «Творчество». Разница только в том, что сам Золя (и его европейские собратья) не был апологетом капитализма и его персонаж оказывается не столько жертвой коллективизма-социализма, сколько жертвой рынка, ориентированного на массовый спрос. Похоже, что Золя надеялся как раз на то, что социализм создаст лучшие условия для творчества, освободив художника от диктата толпы с её буржуазным вкусом и потребностью в стерильно-утешительном декоративном искусстве. Можно также увидеть в этой схеме схему Всеволода Кочетова, только вывернутую наизнанку. А важный советский автор Кочетов сам сильно похож на эйнрандовского Эллсворта Тухи.

Третий роман Эйн Рэнд «Атлас пожал плечами» (1957) напоминает скорее «Мы» Евгения Замятина. Там есть одна важная деталь. Творческие люди выходят на забастовку. Эта коллизия опять напоминает нам о «зеркальности» Эйн Рэнд советской революционной литературе, например, роману Горького «Мать». И главный его герой прямо-таки Павел Власов. Капиталистическая забастовка вместо социалистической. Занятно, что тут из-под воинствующего индивидуализма Алисы Розенбаум вдруг вылезает своеобразный коллективизм. Братство индивидуалистов – мечта парадоксальная и глубоко религиозная по существу. Вряд ли Эйн Рэнд конролировала свои социальные предпочтения. Конечно, души в её романах намного больше, чем разума, как бы она сама ни подчёркивала назойливо свой «рационализм».

Во второй половине жизни (она умерла в 1982 году) Эйн Рэнд вместо романов стала писать философские эссе, из которых наиболее популярен  «К новому интеллектуалу» (1961), а наиболее внушителен и систематичен «Введение в объективистскую эпистемологию» (1967). В 1971 году она издала сборник полемических статей против «новой левой», то есть, против тогдашней богемной и зелёной контркультуры, вдохновлявшей поколение 1968 года. Она разоблачала её как «антииндустриалистскую» и в этом  отношении полностью смыкалась с официальной позицией советской философии.


В философствованиях Эйн Рэнд есть несколько сквозных тем.


Она много рассуждает о связи между абстрактными идеями и конкретными практиками.  Мало заниматься бизнесом, учит Эйн Рэнд, бизнесмен должен быть философом. Философия вообще нужна каждому. Люди должны быть «идейно сознательными». И они сами должны вырабатывать себе философию  - иначе они будут вынуждены рабски следовать за кем-то другим. Выглядит как призыв к нонконформизму. Но  на поверку оказывается, что она в сущности хочет, чтобы люди воспринимали чужие идеи, но думали бы искренне, что это их собственные идеи, и поэтому горячо верили бы в них.


Неожиданна её попытка упаковать вместе рационализм и эгоизм.  Тут ей не удаётся никуда продвинуться по сравнению с ранними утилитаристами. А её представления насчёт связи между «рациональным разумом» и «свободой» интересным образом идут в разрез с общепринятым (уже к концу ХIX века) представлением, что глубокая рационализация всех жизненных практик ведёт не в царство свободы, а, наоборот, в царство бюрократически организованного общества.


Желание Эйн Рэнд примирить две оппозиционных ценности – «разум» и «свободу» вызывает любопытство и сочувствие. Многие хотели бы как-то устранить это противоречие, и они были бы благодарны Эйн Рэнд, если бы её усилия помогли разработать практики, позволяющие совместить две одинаково нам любезные, но как будто бы несовместимые вещи. К сожалению, ей не удаётся выйти за пределы риторики. Надо заметить, что пресловутое марксистское решение той же проблемы в формуле «свобода – это осознанная необходимость» выглядит более элегантным и обещает больше, хотя пока это обещание остаётся невыполненным. Свобода как осознанная необходимость в советском обществе обернулась для всех, включая само начальство, элементарным рабством. Эйн Рэнд неосторожно бродит по полю, где полно мин и ловушек.

Кроме того, философия Эйн Рэнд легко коррумпируется. Она оказывается к услугам вовсе не тех персонажей, которые выглядят так импозантно в её романах; философия Эйн Рэнд легко становится добычей именно их антиподов – одержимых самоутверждением социопатов. К сожалению, сама Эйн Рэнд была, можно сказать, социопаткой. Именно так она часто вела себя в личной жизни. Её одержимость Голливудом с его культом успеха производит неприятное впечатление. Её почти животное влечение к звёздам вроде Полы Негри (псевдоним Барбары Аполлонии Халупец из польской деревни, явной социопатки) или Мэрилин Монро бросается в глаза. Живи Эйн Рэнд подольше, она так же, наверное, обожала бы Мадонну. Я не удивлюсь, если окажется, что Мадонна со своей стороны – поклонница Эйн Рэнд. Её нарциссизм и мегаломания очевидны. Всё это даёт о себе знать в том, как она артикулирует свои взгляды. Они артикулированы так, что сами напрашиваются на коррумпирование

Есть у проповеди Эйн Рэнд и другая слабая сторона. Она легко превращается из гимна творческой активности в компенсаторный миф для тех, кто мнит себя творческой личностью, а неспособность реализовать себя сваливает на тиранию серой массы. В этом варианте Эйн Рэнд из идеолога американского активного предпринимательства превращается обратно в совершенно русское явление, то есть в идеолога полуподпольной интеллигенции в духе незабвенного карикатурного Лоханкина.


Вокруг Эйн Рэнд и её литературного наследия с конца 80-х годов выстраивается целая индустрия. Её книги издаются огромными тиражами. У неё масса поклонников, считающих нужным объявлять её своим ментором. Признание в любви к Эйн Рэнд и благодарности в её адрес за «благотворное влияние» стали разновидностью типового общественного поступка. Среди её поклонников есть очень внушительные фигуры вроде Алана Гринспэна, руководившего почти 20 лет американским Федеральным резервным фондом (то есть в сущности ЦБ Америки). Его имя и имя Эйн Рэнд теперь уже почти автоматически упоминаются вместе. И через таких поклонников первого ранга Эйн Рэнд становится популярной у массы других людей. Например, в её поклонники записался Андрей Илларионов. Илларионов, конечно, прежде всего, стилизует себя под Грипспэна – отсюда и Эйн Рэнд.

Чем объяснить растущий авторитет Эйн Рэнд? У мифологии Эйн Рэнд есть ещё один элемент, который мы до сих пор игнорировали. Её персонажи не просто активные личности. Они – интеллектуалы. И её самый известный памфлет адресован именно интеллектуалам, а не бизнесменам или даже менеджерам.

Можно думать, что не сумев привлечь к себе внимание классической американской денежной буржуазии (в 30-е – 50-е годы) она обратилась к более традиционной для Европы и России фигуре творца-интеллектуала. Можно считать это отступлением и даже полной ревизий первоначальной идеи, но интересным образом оказывается, что тут Эйн Рэнд вступила на новую территорию и оказалась предвестником новой волны капитализма, когда в ряды предпринимателей выдвинулись с одной стороны выпускники университетов с дипломами менеджеров и, с другой стороны, медия-буржуазия, или «культур-буржуазия», функционировавшая в «арт-индустрии» на «арт-рынке». Конечно, программисты, архитекторы, финансовые консультанты, пиарщики и галлерейщики читают её куда более внимательно и сочувственно, чем механики, строители или автомобильные дилеры. Эйн Рэнд, собственно, оказалась идеологом нового социального класса – профессиональных знаменитостей. Поистине судьба играет человеком.

Во всём этом мало приятного и совсем почти ничего красивого. И всё-таки.

У Эйн Рэнд есть одна безусловная заслуга. Она помогла потеснить антибуржуазный синдром интеллигенции. Ведь буржуа – бизнесмен – предприниматель были неизменными негодяями всей европейской да и американской литературы тоже. Писатели слова доброго о них не сказали. Эйн Рэнд смело выступила против этой традиции. Добилась ли она большого успеха, сказать трудно. Так называемая «высокая литература» теперь не считает себя обязанной разоблачать бизнесменов, но бизнесмен так и не стал её положительным героем. А так называемая «массовая» литература увлеклась бизнесменом выше всякой меры, но она-то как раз и сильно коррумпировала мифологию Эйн Рэнд. 

Но не только в этом дело. Надо отдать Эйн Рэнд должное: она была искренний и талантливый проповедник. И проповедь её отнюдь не была антиобщественной и греховной. Она учила людей не растворяться покорно в массе, смелее использовать свои ресурсы, настаивать на своём, идя против течения, то есть не мордовать себя излишней скромностью. Она думала, что в реальной жизни степень человеческой свободы гораздо больше, чем это внушают людям попы, парторги-профорги и бюрократия. Она хотела, чтобы личность не ставила себе пределы сама уже до того как попробует свои силы. Как она сама говорила, «суть жизни в том, чтобы получать от неё радость, а не избегать страданий». Словами Брайана Дохерти: «Она придаёт позитивный элемент либертарианству, слишком часто понимаемому как чисто негативистская идеология, просто требующая ограничить функции государства. Её философия – важное дополнение к либертарианскому движению: она сообщает ему, так сказать «вкус к жизни» («sense of life»). В центре её философии не брюзжание, а страстная вера в торжество и величие индивида».

Для вступающей в жизнь молодёжи проповедь Эйн Рэнд имеет терапевтическое значение. Это как лекарство. Молодёжь в первую очередь и читает Эйн Рэнд. Почти все, кто вспоминает о ней с благодарностью, всякий раз оговаривается, что они попали под её влияние в юности. Правда, подруга и биограф Эйн Рэн Барбара Брэндан уверяет, что и вполне взрослые дяди и тёти попрежнему находятся под влиянием Эйн Рэнд; они только этого стесняются. Может быть. А может быть и нет.

Так или иначе, Эйн Рэнд учила личность эмансипации. В сфере творчества и бизнеса. Это американизированное ницшеанство не есть прямая противоположность главному пафосу социалистического реализма с его «положительным героем».. Это прямая противоположность Гарри Поттеру –  символу полного разоружения личности перед сверхестественными силами и примитивно-атавистической веры в то, что всё хорошее в мире обеспечивается исключительно магией.

Если бы дело ограничивалось только этим, то Эйн Рэнд можно было бы зачислить в ряды великих писателей для юношества и изучать её в школе. Толку было бы больше, чем от Лермонтова, Достоевского или Хэмингуэя. Правда, для того, чтобы толк был, нужны очень хорошие учителя. Была ли бы сама Эйн Рэнд такой хорошей школьной учительницей? Это не вполне ясно. Я во всяком случае не знаю. Я же говорил в самом начале этой заметки, что не знаю, как я к ней отношусь. Теперь я могу к этому только добавить, что уже и не испытываю никакой особенной потребности как-то к ней относиться.  Восемнадцать лет, как известно, бывает только раз в жизни. 




  АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ

                                      ПАМЯТИ  ПЬЕРА  БУРДЬЕ
(первоначальная публикация: "Новое время", 2003 год)
Пьер Бурдье умер в самом конце января 2002 года, на пороге нового столетия и, таким образом, принадлежит обоим столетиям. В качестве некролога эта заметка слегка запоздала, но зато она попадает в рубрику «человек и его столетие», где Пьеру Бурдье и надлежит находиться.
Бурдье самый известный и уважаемый французский социолог за пределами Франции. В Германии он «свой», кроме всего прочего, просто потому, что кровно связан с немецкой социально-философской традицией – от Канта чрез Маркса Вебера и Зиммеля до Хайдеггера. В Америке (в отличие от Англии) всегда смотрели и до сих пор смотрят на Париж как на интеллектуальную столицу. У Бурдье много почитателей и в России. На русском языке есть две книги его работ. 
Пьер Бурдье родился 1930 году в в семье мелкого чиновника. Он был родом из Беарна. Из тех же краёв вышел самый «народный» из всех французских королей Генрих IV (в своём кругу его так и называли - «беарнец»). Где-то по соседству родился и д’Артаньян. Бурьде был очень расово характерным французом и на некоторых фото напоминал Алена Делона. Французы говорят, что гении родятся в провинции и умирают в Париже. Биография Бурдье и в этом смысле была классической.  Учился он в По, работал сперва в Алжире, потом в провинциальном Лилле. Окончательно он завоевал Париж в 1964 году, а в  1981 году занял престижную кафедру социологии в Коллеж де Франс. В 1993 году он получил золотую медаль национального центра научных исследований. Это высшая награда,икакой может удостоиться во Франции «научник». Пьер Бурдье был первым (и пока единственным) социологом, получившим эту награду. Этим, пожалуй,  завершилась его формальная карьера, и после этого он всё больше занимается общественными инициативами. 
Социологи бывают двух разновидностей. Можно обследовать параметры человеческих массивов. Образец – обследование общественных мнений. Результаты таких исследований обычно поступают в распоряжение тех, кто управляет (манипулирует) обществом через соответствующие институты (органы), решая, например, сколько в стране должно быть полицейских или насколько следует поднять или опустить налоги. Такой социолог в основном обслуживает начальство. 
А иной социолог опирается на личный опыт индивида в обществе, то есть в системе, сетке, или, если пользоваться понятиями, которые предпочитал Бурдье, в пространстве, в поле общественных (человеческих) отношений. Продукт такой социологии адресован самому индивиду и даёт ему руководство к маневрированию в обществе, или, если угодно, даёт ему в принципе возможность воздействия на общество. Пьер Бурдье был социологом этого рода. Его наука не на службе социально сильных или начальства, а на службе социально слабых и одиночек. 
Бурдье был редким воплощением чистой «церебральности». Социология Бурдье подчёркнуто научна и в самом классическом смысле этого слова. Страсть к истине была у него сильнее даже понимания того, насколько «истина» условно-относительна и эфемерна. Бурдье двигали азартная любознательность, глубокое доверие к логике и готовность сделать неизбежные выводы, как бы они ни расходились с его собственными обыденными интересами и  эмоциональными потребностями. В ХIX столетии такие характеры часто встречались в естественно-научной среде – Дарвин, Пастер, Мечников, Роберт Кох. Эти люди хладнокровно признавались, что они обезьяны и ставили над собой медицинские опыты.  
Следуя этой традиции, Бурдье подверг вивисекции свой собственный класс (самого себя) – класс профессиональных интеллектуалов. На первый взгляд может показаться, что Бурдье стал жертвой чрезмерной рефлексии и что он загнал себя в очень ограниченное пространство, где, дескать, копошатся пара сотен оторванных от жизни академистов. Но это неправда. Пространство, где оперировал Бурдье, только кажется ничтожно малым. На самом деле оно огромно, благодаря своей плотности. Как ядро атома. Это в содержательном плане. Но ещё важнее это пространство в структурном плане, коль скоро это мозг общества. Содержательная и структурная сторона дела соединяются в традиционном понятии «власть» и в понятии символ-капитала или культур-капитала, специфическим для социологии Бурдье.
Традиция, к которой принадлежит социология Бурдье очень национальна. Интерес к этой среде существует во Франции давно. И именно во Франции. Вероятно, со времен классицизма. Отцом этой традиции, можно, пожалуй, считать Лабрюйера, хотя рядом с ним можно обнаружить ещё добрую дюжину моралистов и мемуаристов, занятых вивисекцией окружающего их пространства – двора, светского общества (салона), верхних сословий и корпораций. В оглавлении «Характеров» Лабрюйера мы находим рассуждения обо всех «тусовках», о «достоинствах человека», о «суждениях», «о моде», а в самом тексте – многочисленные пассажи, где обнаруживается материя, скрытая за красноречием, лестью, набожностью. Обнаруживаются интересы за поведением и социальность за публичностью. Обсуждается ценность «общественного положения». Эта традиция в XVIIIIX века заметно перемещается в литературу (роман), доходит до почти стерильной утончённости у Пруста, где она даже с трудом узнаваема, а затем эффектно перемещается в социологию, где её с наибольшим блеском и убедительностью воплощает Пьер Бурдье. К этому времени взгляд социолога уже обращается к общественным единицам, возникшим в позднюю стадию «церебрализации» общества, к таким «салон-корпорациям» как литераторы, художники, академия, богема.
Но, решившись на суждения об этом пространстве, Бурдье играл с огнём. Анализируя умственную практику общества, или, если угодно, практикующего умственного класса (интеллектуалов, академического класса), он должен был «выносить сор из избы».
«Известно, что ни одна группа не любит тех, кто выбалтывает её секреты, особенно, пожалуй, когда нарушитель и предатель ссылается при этом  на их же возвышенные идеалы. Люди не скупятся на похвалы беспристрастному взгляду, называя его «смелым» или «трезввым», если  речь идёт о другой или враждебной им компании, но становятся  подозрительны, когда «трезвый» взгляд обращается на  них самих. Ученик чародея, рискнувший сунуть нос в чью-то колдовскую кухню и её фетиши, вместо того, чтобы отправляться в далёкие тропики за таким надёжным материалом как экзотическая магия, пусть готовится к тому, что разбуженные им силы обрушатся на него со всей яростью. Карл Краус больше чем кто-либо имел право на такой диагноз: объективность имеет тем больше шансов на одобрение и восхваление в «своём кругу» за «смелость», чем дальше от  «своего круга» её объект в социальном пространстве. В редакционной статье первого номера своего журнала «Факел» он писал: критикуйте далёкое и чужое – это сулит вам лёгкую добычу и всяческие блага; но если вы станете копаться в своём ближнем окружении вместо того, чтобы послушаться доброго совета и не трогать святыни, приготовьтесь к тому, что вас безжалостно затравят.»
В «Homo Academicus» (1982 г.), откуда взят этот пассаж, Бурдье ссылается на судьбу китайца Ли Чжи и его «Книгу для сожжения» (Фэнь Шу). Ли Чжи был ренегатом сословия мандаринов. Он выдал их поднаготную обществу. Его книга была объявлена вне закона. Интеллектуалы и академия привыкли считать себя субъектами, а на всех остальных смотреть сверху вниз, как на дикарей или даже как на черепки, то есть как на объекты, не имеющие собственного сознания, души. Социология, которой занимался Бурдье лишает их привилегии субъекта. Он не избегает при этом сложностей этой задачи. Он не становится в позу «выше самого субъекта» и не превращает его самого в «черепки» Бурдье отчасти превращает субъект в объект, отчасти объект в субъект. (Кто хочет получше ознакомиться с тонкостями этой операции, может с пользой прочитать предисловия Н.Шматко к двум книгам Бурдье на русском языке. Есть также чудесный русский сайт в сети bourdieu.narod.ru)
Одно из самых главных понятий в аппарате Бурдье это понятие «символ- капитала» или «культур-капитала», параллельное понятию «экономического капитала». Что такое экономический капитал, мы как будто бы знаем. Это – недвижимость и деньги. А культур-капитал опознаётся труднее, потому что «капитал» представляется материально-осязаемым; это, так сказать «вещь» а «культура» это нечто вроде «эфира», так сказать, «сотрясение воздуха». Кроме того, соединение слов «культура» и «капитал» обыденному интеллигентскому сознанию кажется кощунственным, и оно отказывается их соединять. Но стоит только перешагнуть через эти предрассудки, как всё становится кристалльно ясно. Культур-капитал это в сущности авторитет в сфере культуры, престиж, статус и, следовательно, власть. Это ближе к авторитету торговой марки (brand) и цены фирмы (goodwill). В этих понятиях «культур-капиталистами» можно считать Аллу Пугачёву и Солженицына, Мадонну и академика Лихачёва; культур-капиталистическими корпорациями - Большой театр, журнал «Новый мир», Институт социологии РАН или «команду блестящих профессионалов». А культур-капиталистическими конгломератами  -  министрество культуры России, AOLTime Warner или NewsCorp Руперта Мердока или типа «Березовско-Гусинский»
Представление о культур-капитале, развитое Бурдье, сильно обогащает наши взгляды на социальное расслоение и неравенство и, таким образом, фиксирует новую сферу господства и социального конфликта. Так же как деньги идут к деньгам, повторяет Бурдье, культур-капитал и авторитет аккумулируются в руках немногих, отводя всем остальным роль поклонников, адептов и прислуги.
Всё более прямое вмешательство медии и всё больший контроль медии над обществом нисколько не устраняют неравенство по линии символ-капитала, но, напротив, ещё больше усугубляют несправедливость и произвол в распределении почёта (dignite) и презрения (indignite). Медия (журналисты) роковым образом домогаются культурного господства, и их власть тяготеет к тирании. Производство «информации» и насыщение «коммуникации» не есть распространение «знания». В них воспроизводится не свобода, а господство.
Могущество владельца символ-капитала измерить нелегко. Это – не знания и квалификация человека. Эти параметры характеризуют рабочую силу. Но так же как и знания инженера могут быть превращены в капитал, в капитал превращаются и эрудиция, суждения, пророчества, новости, анекдоты, имена собственные и пр. – всё что существует не телесно, а как символы. Особенно наглядно в этом смысле то, что происходит с харизматическими лидерами. Одна идея может дать им огромное количество господства. Самые яркие примеры – Иисус, Магомет. В сущности, каждая идея, каждый артефакт обеспечивает их собственнику определённое количество власти. И, как считает Бурдье, собственники идей (своих и чужих) этим пользуются. Более того, сам процесс производства и приобретения идео-фактов и арте-фактов есть реализация интересов тех, кто озабочен именно своим господством.
Бурдье: «Нет более несправедливого распределения ресурсов, во всяком случае более жестокого, чем неравное распределение символ-капитала, то есть общественной важности людей и осмысленности их жизни (raisons de vivre  И далее: «Раньше власть культур-капитала была отдельной от политической или экономической власти. Сегодня все они соединяются в руках одних и тех же людей, контролирующих мощные медия-группы , или, иначе говоря, совокупность средств производства и распределения культуры.» Читая это, невольно вспоминаешь могучую советскую суперструктуру. Будет справдливо признать, что до Бурдье наше ощущение этой стороны жизни было смутным и недостаточно привычным. Теперь же оно входит, если мы, конечно, к этому готовы, в наш габитус.
Самим понятием габитус мы тоже обязаны Пьеру Бурдье. Смысл этого понятия нам уловить труднее. Его содержательность сильно связана с обширным философским контекстом. Габитус – это общество, воплощённое в индивидуальной ментальности. Личность как воплощение общественности. Индивид здесь понимается как социальный агент, реализующий в своей личной практике программу данного общества в зависимости, конечно, от того положения, которое он в обществе занимает. Индивид некоторым образом и есть общество. Общественный индивид это его габитус.
Все старые терминологии исходят из субъектно-объектного противопоставления индивида и общества, а Бурдье его избегает. В его социологии нет индивида или субъекта,а есть агент. Агент, разворачивающий свой габитус в пространстве общества, практикует. А общество трактуется не как совокупность структур или индивидов, а как совокупность сосуществующих, конкурирующих и конфликтующих практик (трудно удержаться и не заметить, что в такой трактовке тусовки превращаются, так сказать, в габитусовки). Практика каждого агента ориентирована на различение. Каждый хочет быть иным, чем другой каждый. В ходе различения происходит иерархическое расслоение. Такое представление об обществе подводит под одну крышу и экономику, и культуру, и базис, и надстройку, и материальные интересы, и «идеальные интересы» (как выразился бы Вебер) и устраняет роковой вопрос о том, что первично, что вторично, что более важно и что менее. Как если бы исчезла телесная раздельность музыки, скрипача и скрипки.
Можно думать, что философско-теоретические взгляды Бурдье есть обобщение его собственной практики. Мыслительная работа Бурдье перетекает в общественную активность по инерции, или по логике саморазвития живого организма: социолог Бурдье превращается в политического активиста как семя превращается в растение. Если мы поняли какую-то социальную механику, мы получили возможность воздействовать на неё. Если, в частности, мы поняли механизм господства, мы можем воздействовать на него. Мы знаем, что культурное господство, или власть капитализированной символики, имеет тенденцию к самоукреплению. И шансы на это тем больше, чем хуже мы понимаем этот механизм. Поэтому, говорит Бурдье, «социологии как науке приходится неустанно защищать своё право на существование, в особенности от тех, кто нуждается в потёмках незнания, где им сподручнее ловчить с символ-ресурсами (exercer leur commerce symbolique)».
Узнаётся? Конечно. Знание – сила. А в переводе на адекватный современности язык Бурдье: знание – освобождение. Тут хотелось бы подчеркнуть одно очень важное обстоятельство. По Бурдье как будто бы получаеется, что условием отношений господства оказывается не знание господствующих, а невежество объектов господства. Господствущие не менее слепы и предрассудочны, чем те, кем они помыкают, но им от этого вреда нет. Более того, они роскошествуют и сибаритствуют в невежестве. Знание может быть только инструментом освобождения. Знание не может быть инструментом господства. Легко сообразить, что при таких взглядах Бурдье был заклятым врагом масс-медии и медиа-интеллектуалов. Он считал их агентами невежества 
До крушения коммунизма в Восточной Европе Бурдье хотя и был, что называется «политически озабоченным», на открытую общественную сцену очень не рвался. Но в 90-е годы пошла волна приватизаций, разрегулирования рынков, глобализации-американизации, новая волна абсолютного обнищания, демонтаж социального государства, и случилось так, что наиболее азартная и интеллектуально изощрённая оппозиция всему этому сложилась именно во Франции. Пьер Бурдье стал чуть ли не главным её лидером. Он «заводился» всё больше и стал даже напоминать Сартра (образца 60-х годов), Ноэма Чомского и чуть ли не комманданте Маркоса. Многие его старые друзья и ученики не последовали за ним и даже стали говорить о нём не без некоторого раздражения. Было похоже, что на старости лет Бурдье впадает к гиперкритический ригоризм, анархо-марксизм и левую политкорректность, вульгаризируя свои же собственные социологические представления Постмодернистские попутчики стали подозревать его в скобарском позитивизме.
Бурдье ратовал за создание общеевропейского движения, сдерживающего разрегулирование экономики, нынешние формы глобализации и господство транснациональных корпораций. Он настаивал, что общественные движения всячески должны сохранять спонтанный характер и не создавать профессиональное руководство. Он настаивал на федеративном устройстве всевозможных сил гражданской самообороны без насильственного объединения. И так, чтобы никто не доминировал – своего рода коллективный эгалитаризм. Он отдавал предпочтение прямому действию по конкретным поводам. Один из таких поводов была для него угроза новой безработицы, долговременного, если не фатального «исключения» широких масс из поступательного движения общества на базе высоко-технологической экономики. Бурдье всякий раз оказывался на стороне «les miserables», как выразился бы Гюго, или, как теперь чаще говорят (в большой мере с лёгкой руки самого Бурдье), «исключённых» (les exclu(e)s).
Всё это делает его левым. Безжалостная вивисекция, которой подвергает Бурдье жрецов и поклонников искусства («Lamour de lart», 1966 год ), университетскую лектуру и медиа-интеллектуалов может встретить сочувствие в Англо-Америке или в России в право-буржуазных и право-популистских кругах. Это было бы недоразумение, поскольку Бурдье – носитель самого крайнего интеллектуализма, который именно так раздражает правых. С другой стороны,  среди самих правых преобладают именно медиа-интеллектуалы то есть агенты культур-капитала, которых так не любил сам Бурдье.
Но традиционная левая тоже не может его переварить, несмотря на всю его нелюбовь к ново-буржуазным порядкам. Сам он говорил про себя, что он «левее, чем левый». Это самоопределение создаёт проблемы для попавших под обаяние его интеллекта и склонных пользоваться его продуктами, но испытывающих неприязнь ко всему «историческому левому». Бурдье мог бы объявить, что деление политического спектра на «левую» и «правую» устарело, что теперь вместо «левых» и «правых», попеременно приходящих к власти, ма имеем «верх» и «низ»,что вообще «политика умерла», что наступили времена «центристкого синтеза» и т. д. При его виртуозном интеллектуальном аппарате и богатом воображении он  легко всё это обосновал бы. Тем более, что он иногда так, вероятно, и думал. Но он почему-то остался при старом поняти. Было это чистое упрямство, или проснувшийся в нём к старости культурный атавизм, или политический манёвр? Кажется, никто его об этом не спрашивал. А, может быть, просто не успели спросить.