Monday, 31 August 2015

Шварценеггер Михалков Абрамович Депардье Петер Чех -- в одной клетке

Когда-то (лет 15 назад) я написал для еженедельника "Новое время" заметку "Порнография".  Ее гороями были Абрамович в роли хозяина Челси, Михалков в роли автора гимна России и Шварценеггер в роли губернатора Калифинии. Потом я дабавил к этой коллекции Депардье в роли гражданина России. Теперь добавляю Петера Чеха в роли вратаря Арсенала. Я публикую здесь заново эту статью и заодно ввожу понятие
"Гомо порнографикус"
Александр Кустарев
ПОРНОГРАФИЯ
Еженедельник «Новое время», наверное 2004 год

Я всегда гордился тем, что я не эстет. Но нынешняя публичная жизнь может превратить в эстета даже самого закоренелого рационалиста и циника. Чтобы было понятнее, куда я клоню, я вспомню для начала роман Витольда Гомбровича «Порнография». Этот маленький шедевр –  элегантная и эффективная манифестация эстетства. Гомбрович расписывает эпизод из польского сопротивления. Он не жил в Польше в те годы. Отсутствие актуальных деталей он компенсирует содержательностью абстрактной схемы. Схема эта на первый взгляд вполне типична для романов о том времени. Организуется и исполняется покушение на человека, ставшего опасным. Всё происходящее оказывается омерзительным. Читая роман Гомбровича, испытываешь тихое отвращение и под конец впадаешь в глубокий эстетский пессимизм по поводу ничтожества людей и всего того, что они делают. Центральный персонаж по ходу действия вызвает всё больше подозрения насчёт своей субстанции – Гомбрович определённо намекает, что это сам чёрт, может быть, какой-то мелкий, но, похоже, Гомбрович думает, что и сам князь тьмы – ничтожество. Гомбрович в этом романе – тотальный пессимист. Его эстетство уже не отличимо от цинизма. 
Обратимся теперь  к трём эпизодам недавней публичной жизни, буквально вопиющих к тому, чтобы подойти к ним с меркой Гомбровича.
Эпизод первый. Когда нам вернули советский гимн, я признаться, не испытал ни малейшего смущения. Я даже нашёл доводы в пользу этого – сейчас неважно какие. Это пока речь шла о музыке. Но потом речь зашла о словах, и после перебора разных вариантов оказалось, что слова будет переделывать опять старый Михалков. Меня затошнило.
Но это только для начала. Однажды, включив наугад какой-то канал (в вечной погоне за хорошим прогнозом погоды), я оказался свидетелем такой умопомрачительной сцены. Ведущий обсуждал проблему текста гимна с Никитой Михалковым. Молодой Михалков как всегда косноязычно путался в маловразумительных тривиальностях, но вдруг произнёс нечто совершенно невообразимое. Это хорошо, что папа будет писать новый гимн, это судьба, так было угодно Богу – сказал молодой Михалков. И в этот момент меня вырвало.
Значит, что же такое получается? Революции, войны, десять миллионов мёртвых, двадцать миллионов, тридцать, бесчисленные и душераздирающие человеческие драмы, разбитые сердца, утраченные иллюзии, кровь рекой, потраченные десятилетия и что же? На развалинах и пожарище сидит старая кикимора и сочиняет заново гимн. Все в могиле и в дерьме, дядя Стёпа на коне. Значит всё это было только для того, чтобы зомби-гимнюк наслаждался своей неуничтожимостью? И это угодно Богу? Мне, неверующему, такие слова гимнюковича кажутся образцовым богохульством. Но гимникович-то верующий? И как у него язык поворачивается? Что это такое? Это Порнография.
Эпизод второй. Роман Абрамович покупает английский футбольный клуб «Челси». «Челси» над Темзой купить бы я рад. Деньги на бочку и нету преград.
Зачем это было Абрамовичу? Это ведь не настоящий бизнес. Бизнес на футболе делают только те, кто паразитирует на на чьих-то спонсорских расходах. Или те, кто связывает со спортом свою стретегическую рекламу. Или медия. Поэтому спонсорское субсидирование футбола и не настоящая филантропия.
Увод денег от налогов? Пожалуй, но вряд ли это самый удобный и эффективный способ. Деньги от налогов лучше бы уводить в тихую.
Забава? Детская мечта? По поводу последней версии распускают слюни борзописцы, обожающие переживать вместе с богатыми их экстравагантные забавы. Ну что вы хотите, умилённо рассуждают они, ну была у Ромочки детская мечта купить английский футбольный клуб.
Не было у Ромочки такой детской мечты. Когда Ромочка рос, детей учили мечтать в других направлениях. Ромочка мечтал скорее всего стать проректором по хозяйственной части или, если очень повезёт, начальником главка. Ну в крайнем случае, старшим экономистом. Футбол и лондонский Челси появились в его жизни намного позже, уже после того, как семиотика советской жизни стала стремительно и хаотично меняться.
Абрамович купил «Челси» из чисто интеллигентского тщеславия. Миллиарды, кооторые на него записаны, глубокого удовлетворения ему не приносят. Что с ними делать, он не знает. Обменять их на власть он побаивается и правильно делает. А Рома хочет прежде всего славы, чтобы все его видели и все о нём говорили – как об Алле Пугачёвой. Для этого мало быть приклеенным к миллиардам. Нужно приклеиться к чему-то другому, семиотически более многозначительному. Что нынче высоко котируются? Котируется Лондон, котируется название «Челси», котируется футбол. Поехали.
Пока - скорее смешно, чем противно. Но купив «Челси», Рома начинает озираться по сторонам, тыкать пальцем во всё самое хоррошее и приговаривать – заверните, заверните, заверните. Заверните этого виртуоза, этого и этого, заверните мне этого менеджера, этого тренера и кого там ещё. В нашем клубе должно быть всё самое лучшее. Все должны видеть, что мы самые лучшие.
Беда всей этой перекупки не в том, что она губит старую культуру футбола как народного развлечения и соревнования, превращая его в цирк. Ничто не вечно, футбол с локальным птариотизмом, конечно, уже в прошлом. Жалко, но что поделаешь. Но перекупочный беспредел всё равно пугает. При виде всего этого вспоминаешь старую шутку: «Матч между командами воров и бандитов кончился со счётом 2:1 в пользу воров, но бандиты опротестовали результат, утверждая, что воры украли у них один гол. Шутки шутками, но, похоже, что скоро игроков будут перекупать в перерыве между двумя таймами. Никто не говорит, что в «Челси» должны играть только те, кто родился в Челси или хотя бы в Лондоне. Никто не говорит, что переходы игроков нужно запретить. Но гомерически-раблезианское вливание отвязанно-отмороженных денег в футбол ведёт к тому, что сама суть стратегии любого клуба сведётся к подбору звёзд. Фантази-футбол прямо на поле живьём. Футбол без человеческого лица.
Почему Абрамович купил именно «Челси»? Не исключено, что другие клубы просто не захотели продаваться такому абсолютному во всех отношениях чужаку как Абрамович – он ведь даже не в шоу- или медия-бизнесе как Мёрдок, например, покушавшийся лет пять назад на «Манчестер Юнайтед». Не то чтобы нынешние клубари (как предприниматели, так и бюрократы) так уж были нечувствительны к звону монет. Они просто иначе понимают баланс выгод и невыгод от такой сделки. «Челси» по потере футбольной сущности в самом деле опережает все другие клубы. Он раньше и больше всех космополитизировался и глубже всех коммерциализировался. К тому же его владелец Кен Бейтс как-то так остался без наследников и продолжателей и хотел сбыть с рук недвижимость, чтобы уйти на покой.
Но не только в этом дело. Челси, наряду с Белгравией и Южным Кенсингтоном – самый богато-престижный жилой район Лондона и тот, кто прилепляет своё имя к этому названию становится как бы почётным гражданином этой деревни. Русские денежные мешки покупают квартиры и дома в Челси. В этой лиге Абрамович переплюнул всех.
Вот это уже не только смешно, но и уже довольно противно, хотя всё же ещё и не рвотно. Настоящая порнография в другом. Мне довелось смотреть по телевидению стартовый матч английского чемпионата «Ливерпуль» - «Челси». Так вот: камеру раз двдцать наводили на Абрамовича, сидевшего в ложе. Такого никогда не бывает: хозяина-президента никогда не пихают публике в рыло с такой частотой. Это неприлично. Собравшиеся в пабе-ресторане «Диккенс» (дело было в Риге) с позорным телячьим восторгом радовались успеху «Челси». По большей части это были не болельщики «Челси» - откуда им было взяться в таком количестве именно в Риге именно в этот день. Я думаю, что половина из них вообще не были особые любители футбола. Для них важнее всего было именно то, что выигрывает тот самый клуб (знаешь Сара, Даша, Бетси?), который купил этот Рома Абрамович. А русские комментаторы в 8 случаях из десяти уже не говорят «Челси», а говорят «команда Романа Абрамовича». Интересно, знает ли «Челси», что теряет свой брэнд?
Тут сработала семиотическая магия. Произошло полное слияние образа клуба «Челси», Челси и Абрамовича, в результате чего возник образцовый медиа-артефакт, который теперь уже будет жить самостоятельной жизнью. Этот новый образ оказался неожиданным, курьёзным, комичным и сексуально-жеманным. В силу этого он привлекает огромную массу праздного внимания. Готовность рыцарей пера и микрофона раздувать этот образ, а праздных зевак - платить за этот интерактивный свальный квази-секс – вот настоящая порнография. 
И, наконец, третий сюжет, самый, пожалуй, масштабный и многозначительный. Я имею в виду превращение культуриста Шварценеггера в губернатора штата Калифорния. Калифорния – не Чукотка и не Челси. Это как никак пятая (или шестая) по экономической мощи территориальная единица в мире. Это Голливуд и Силикон-вэлли. Это будущее во плоти. И Шварценеггер отличается от Абрамовича как Терминатор от Колобка. Колобок стал знаменитостью только став владельцем «команды Абрамовича», а терминатор въехал в кресло губернатора именно как знаменитость.
Знаменитости бывают разные. Давно замечено, что кто-то становится знаменит благодаря своим особым достижениям – Эйнштейн, Черчилль, доктор Флеминг, Гагарин. А есть знаменитости, которые знаменитости, потому что они знаменитости – Мадонна, Жириновский, Шварценеггер.
Нет, ну, конечно, и они кое-чего-нибудь достигли. Арни как актёр по всем меркам рядом не лежит с Клинтом Иствудом, Джорджем Клуни, Брюсом Уиллисом и даже исхалтурившимся Сильвестром Сталлоном (говорят, они его и презирают). Но он – чемпион культурист и оказался удобным сырьём для кино-образа в фильмах, которые вполне могли бы быть мультфильмами. В шоу-бизнесе это тоже достижение.
Конечно, он нарциссист. Природный и профессиональный. У кого ещё хватит страстного желания и терпения так культивировать своё тело. Соответственно, он эстет: «Всю свою жизнь я стремился к пропорциям и совершенству» Или: «я всегда поклонялся величию и силе». Очень нужные свойства для политического лидера и главы ответственной администрации, не правда ли?
У Арни до сих пор нет никакой программы и оказывается, что публике это совершенно безразлично. Он не такой уж крайне правый, как ходят слухи и как можно было бы ожидать по его экранному имиджу (вспомним Рейгана и Чарлтона Хестона, к примеру). Он женат на племеннице Дж.Ф.Кеннеди (она же и тележурналист – кто же ещё) и принадлежит к политическому клану, до сих пор влиятельному в демократической партии. Он взял себе в советники миллиардера Уолтера Баффета – тоже демократа. Он терпим к гомикам и не хочет запрещать аборты. Но республиканцам, которым он решил вопреки всему этому одолжить себя, на всё это наплевать. Шварценеггер даже открыто становится в позу беспартийного: «Я протягиваю руки всем – и правым, и левым, и центру». И всем партиям наплевать и на это.
Избрание Шварценеггера означает полное торжество шоу-бизнеса над настоящей политикой. Так вот оказывается что нужно публике. Не программы. Не идеология. Шварценеггер против повышения налогов, но никто всё равно не осмелится пойти на это в Калифорнии, так что и это неважно. Есть легенда , что Америке не может выиграть выборы тот, кто прослыл женененавистником, был замешан в групповом сексе и покуривал марихуану. Но оказывается, что публике на всё это наплевать. Ей нужен культ. Калифорния, конечно, не вся Америка и даже, как говорят, вовсе не Америка, но это часть Америки и её влияние на Америку растёт, а не падает.
Публика не просто как загипнотизированная проголосовала за терминатора. Самое занятное и неприятное это то, что участие Шварценеггера в калифорнийских выборах невероятно подняло явку избирателей. И вот тут начинается настоящая порнография. Чего ради попёрлись на выборы те, кто никогда на них не ходит? У них что, вдруг прорезалась политическая сознательность? Чепуха, конечно. Можно думать, что на этот раз именно самые сознательные на выборы не пошли. Ибо калифорнийские выборы – это истинный разгул деморкатии, оборачивающий важнейшее общественное достижение ХХ века в балаган и свою противоположность.
Какое-то в сущности сексульно-оргиастическое стремление всех слиться в имидже с культуристом-губернатором производит рвотное впечатление. Австрийский президент (Шварценеггер родом из австрийской деревни) подписывает поздравительную телеграмму Шварценеггеру: твой Томас. Австрийский ведущий на телевидении в оргазме восклицает: «сегодня нас всех  выбрали губернаторами»
Порнография. В старом анекдоте почтенную еврейскую даму спрашивают, зачем евреи делают обрезание. Ну как же, отвечает она, во-первых, это красиво. Если у меня спросят, почему у меня вызывают брезгливое чувство гимнюк как избранник Божий, «команда Романа Абрамовича» и терминатор на троне, то я отвечу: ну как же, во-первых, это некрасиво. Много чего разного обо всём этом можно сказать. Но прежде всего это порнография – Порнография.

Дополнение 1 

Жерар Депардье демонстративно уходит от французского подоходного налога и хочет эмигрировать в налоговый рай – Россию.
Эскапада Жерара Депардье вызывает две занятных ассоциации. Во-первых, маркиз де Кюстин. Как он любил Россию, пока в ней не побывал! А потом рвал на себе волосы. Во-вторых, Депардье нынче так стал похож на Гаргантюа, а отсюда ассоциация идет в сторону раблезианской скабрезности. Скабрезно выглядел дурацкий карнавал в Саранске, а в Саранске жил Бахтин, так много сказавший про карнавал со ссылками именно на Рабле. Поразительное совпадение. Почти мистика. Воиистину, ка воре шапка горит. Просто-таки перст божий. 


Дополнение 2 (июль 2015)
Теперь Петер Чех будет вместо Челси играть за Арсенале. Партизане (болелы, фаны) Челси в сети мочат Чеха. Он ноет и говорит то они не настоящие партизане Челси. Пальцем в небо. Они настояшие фаны. Они-то как раз настоящие. А Чех перебежчик  Не потому что ушел из Челси. Его оттуда выжили. А потому что пощел работать на прямого конкурента и старого врага. Это я говорю не  как партизан Челси. Я как раз предпочитаю Арсенал. Терри говоит, что это даст Арсеналу до 15 лишних очков. Наверное, перебирает. Но не это важно. А то, что это некрасиво. Раньше такого не было. И дело не просто в конкурентной этике. А в потере лица. Клубы теряют лицо. Игроки теряют лицо. И конкуренция становится фиктивной. Из трех-четырех клубов, прямо и монопольно конкурирующих за медали, теперь лучшие шансы у того, кто ухитрится заманить к себе и не пустить в другие клубы трех-четырех ключевых игроков. И это становится особым участком трансферного рынка.
Говорят Жозе не хотел отпускать Чеха в Арсенал. Абрамович распорядился. Какого рожна -- один черт знает. Может быть вспомнил как в 2004-05 годах агрессивно сманивал Эшли Коула из Арсенала в Челси? Тоже была порнография. Но порнографией порнографию не исправишь.







Saturday, 15 August 2015

Социология интеллигенции Пьер Бурдье Гомо Академикус Первая глава на русском



  
Пьер Бурдье

ГОМО  АКАДЕМИКУС

Глава Первая. Книга для сожжения
(перевод Александра Кустарева Этот Перевод сдалан по тексту издательства Les Editions de Minuit (1984) Красным в этой публикации укааны страницы оригинала)

Вместо толковой сопроводительной статьи к этой публикации, до чего у меня пока не дошли руки, всего пара предварительных замечаний.
Во-первых, я сделал этот перевод, потому что он был мне нужен для контекстуализации моих давнишних (с начала 80-х годов) соображений о морфоструктуре «интеллигенции», а точнее «интеллигентской среды» (Бурдье назвал это «полем»), а также по поводу коррумпирования научного дискурса обыденным, с одной стороны, и здравого смысла наукообразием, с другой стороны. Русского контекста для этой тематики практически не существует.
Во-вторых, я перевел на русский только одну эту первую и вступительную главу к книге Homo Academicus. Она на мой взгляд вполне может быть прочтена как самостоятельная и даже законченная работа.
В-третьих, некоторые ее фрагменты слишком сильно связаны с фактурой, обсуждаемой в последующих главах книги и техникой самого эмпирического исследования. Без дополнительных разъяснений они не очень понятны и на самом деле несколько мешают читателю выделить при чтении тематику, релевантную для общей социологии. Поэтому имело смысл сократить текст Бурдье. Я не решился на такую операцию и ограничился на этот раз простым «дословным» переводом. Тем более что сам Бурдье делит свой текст на две части, обозначив те абзацы, которые он считает не обязательными во всяком случае для первого, так сказать, «обязательного» чтения. Он использует прием «мелкого шрифта», что я сохранил.
В-четвертых, я должен признаться, что с пол-дюжины коротких пассажей в этом тексте я переводил более или менее вслепую, поскольку так до конца и не мог их осмыслить. Не хочу, однако, брать всю вину на себя. Текст Бурдье местами избыточно замысловат и недостаточно ясноартикулирован; мои экскурсы в немецкий и английский переводы этого текста показали, что и те переводчики столкнулись местами с той же трудностью. 
В-пятых, всякий переводчик умственного текста плывет между Сциллой и Харибдой. Воспроизводить на языке перевода конструкции оригинала просто бывает невозможно. Но изменение конструкций чревато искажением смысла. Стилистические проблемы перевода текстов такого уровня как тексты Бурдье неимоверны. Я не уверен, что сумел с этим справиться в равной мере на протяжении всего текста. Стилем я жертвовал, может быть, несколько чаще, чем следовало бы.
Пользуясь случаем, хочу добавить к этому одно соображение общего рода. Подобные тексты на самом деле надо бы переводить дважды. В одном варианте максимально близко к тексту и в другом варианте свободным пересказом
. Если бы у меня было время, я с увлечением проделал бы это упраждение с текстом Бурдье. К сожалению, этой роскоши я не могу себе позволить. Старайся, кто может !

Далее следует текст Бурдье.
- p 11 --
Приступая к изучению собственной социальной среды мы, должны решать некоторые  фундаментальные эпистемологические проблемы, не лишённые так сказать, драматизма. Они возникают из-за того, что практическое знание и научное знание это не одно и то же. Чтобы добыть научное знание, нужно сначала  отвлечься от обыденного опыта и заново артикулировать знание, ставшее возможным благодаря  этому отвлечению.Эта операция даётся нам очень нелегко. Известно, что научному познанию одинаково мешают как чрезмерная близость к предмету, так и чрезмерная удалённость от него. Известно также, как трудно, разрывая связь с объектом и восстанавливая ее, найти ту меру близости  к предмету, которая ценой долгой работы исследователя над предметом, но также и над самим собой, позволит ему соединить то, что он знает, только если он     находится внутри объекта, с тем, что он не может или не хочет знать в силу того же самого.
Менее известны проблемы, возникающие в ходе изложения добытого знания при передаче его кому-то другому. Так, использование примеров в объяснительном             тексте должно как будто бы помочь читателю лучше понять суть дела. Но на самом деле, этот прием возвращают читателя к его личному опыту, и он, не замечая этого, вносит в свое чтение неконтролируемую информацию, в результате почти неизбежно оказывается отброшен на уровень обыденного понимания научных конструктов, которые как раз и должны бы этот уровень преодолевать [1].
Достаточно ввести в текст имена собственные (а этого невозможно совершенно избежать, говоря о сфере жизни, где для всех персонажей самое главное это «обрести имя»), чтобы поощрить тенденцию читатели сводить к синкретически воспринятому персонажу персонаж-конструкт, существующий только в теоретическом пространстве тождеств и различий между условным персонажем с эксплицитно названным набором свойств и конкретными персонажами с уникальными комбинациями свойств из того же набора. –12--
Но пусть мы будем старательно уклоняться от стилистики, заражённой обыденной логикой и характерной для сплетен, злословия и клеветы, или всякого рода пасквилей и памфлетов, часто замаскированных теперь под объективный анализ, но использущих  любую курьезную деталь, черту характера или случайную реплику всякого «другого», чтобы «опустить» его, или чтобы самому блеснуть перед публикой. И пусть мы будем, как в этой работе, тщательно избегать всяких напоминаний о том, что всем хорошо известно -- об открытых связях университариев с журналистикой, например, и об их скрытых связях, семейных или иных, раскрытие которых считают делом чести «пытливые» историки. Все напрасно: нас всё-равно будут подозревать, что мы заняты разоблачением.
Между тем, виноват тут сам читатель. Это он, читая между строк и более или менее сознательно заполняя пробелы анализа, или, как говорится, «примеряя костюм на самого себя», извращает смысл  и сводит на нет ценность исследования, подвергнутого умышленной научной цензуре.
Отказываясь от возможности сообщить всё, что он знает о предмете, и что его читатели, всегда готовые разоблачать «разоблачения», знают часто лучше него самого, хотя и в ином модусе знания, социолог идет на это из опасения пожертвовать процедурой, которую так высоко ставит академическая риторика, в пользу более испытанных стратегий -- полемики, инсинуаций, намёков, полуслов. Однако описание без имён собственных, которым он ограничивается, оказывается вовсе не ближе к действительности, чем байки о фактах и о поступках отдельных персонажей, знаменитых или нет, которые так любят рассказывать историки (как раньше, так и теперь). То, что предопределяет структура поля, может реализоваться только через видимую беспорядочность личных связей, случайно возникающих там, где персонажи пересекаются друг с другом на путях-перепутьях общественной жизни, или там, где они регулярно появляются, или в силу общности габитуса, порождающей взаимные симпатии или антипатии. Казалось бы, наша органическая принадлежность изучаемому объекту дает нам преимущество. Мы как будто получаем возможность сложить информацию, полученную с помощью объективной техники исследования, с интуитивным знанием как результатом непосредственного знакомства с материалом. Это, в свою очередь, как будто бы позволяет нам проверить и убедительно изложить то, что мы считаем действительной логикой истории и настоящей философией истории. Но, к сожалению, это  оказывается социально невозможно.
Увы, социологическое знание всегда обречено: оно непременно окажется
–13-= сведено обратно к обыденым представлениям в ходе «заинтересованного» чтения, ориентированного на анекдот и яркую деталь. Читатель, не способный увлечься формальной абстракцией, возвращает словам, общим для научного языка и языка обиходного, их обыденный смысл. Такое чтение, почти всегда пристрастное, ведет к ложному пониманию. Если читатель не осведомлён о том, что составляет существо научного понимания, то есть не знает, как построена объяснительная дискурсивная конструкция, он в ходе чтения разрушает постройку, возведённую научным методом, обратно совмещая то, что было тщательно разделено, а именно: виртуальный предмет (персонаж или институт), существующий только в сети соотнесенностей, специально разработанных для научного исследования, и реальный предмет, непосредственно доступный обыденной интуиции.
В ходе такого чтения исчезает всё, что отличает объективно-научное знание от обыденного знания и от полунаучного знания, которое (как в большинстве рассуждений об интеллектуалах, скорее затемняющих чем проясняющих суть дела) почти всегда построено на принципе, который можно назвать «принципом Терзита»  по имени, завистливого рядового солдата (Шекспир: «Троил и Крессида), яростно ругающего сильных мира сего, или, чтобы воспользоваться более близким примером, «принципом Марата», который был (о чем часто забывают) также, или прежде всего, плохой физик [2]. Избирательное зрение, отвечающее потребности того, кто движим рессентиментом, упростить фактуру, ведёт к наивно-финалистскому представлению об истории. Это представление, не будучи способно обнаружить действительные скрытые принципы происходящего, ограничивается байками, разоблачающими видимых виновников происшедшего, и кончает тем, что разоблачает циничных агентов предполагаемых «заговоров», возлагая на них ответственность за гнусности происходящего и раздувая, таким образом, их значительность [3].
Кроме того, те, кто располагаются на границе между научным знанием и знанием обыденным, эссеисты, журналисты, профессора-журналисты и журналисты
—14-- профессора заинтересованы в том, чтобы затушевать эту границу, отрицать или упразднить разницу между научным анализом и частичной объективацией, приписывая индивидам или влиятельным лобби (как это практикуют литературные программы на телевидении или сотрудники Школы высших исследований, связанные с Нувель Обсерватёр) то, что на самом деле не может произойти без участия всей структуры поля. В этой пограничной зоне любознательные читатели находят литературу, где всякого рода примеры и частные случаи подчинены логике светских сплетен и литературных памфлетов и где систематическое и основанное на допущениях (relationnel) научное объяснение сводится к гораздо более заурядной операции полемической редукции, подменяя объяснение ad hoc обвинениями ad hominem.
Анализ (смотри приложение) процесса (социального, а если угодно, и юридического), приводящего к превращению индивида в публичную фигуру, прежде всего имеет целью показать наивность всех личных разоблачений. Эти разоблачения под видом объективации коллизии, на самом деле сами есть компонент этой коллизии и играют на руку каким-то из ее участников именно тем, что создают видимость, будто они есть результат настоящего анализа. На самом деле агентура, скажем, литературного хит-парада – не единичный агент (к примеру Бернар Пиво), как бы он ни был влиятелен и способен, и не особый институт (телевидение, книжное обозрение) и даже не совокупность печатных изданий, обладающих влиянием на поле культурной продукции. Нет, на самом деле этот хит-пакрад порождается совокупностью всех объективных связей, составляющих это поле. И в особенности тех связей, что складываются между полем производства средств производства и полем крупных производителей. Научный анализ устраняет из логики личную и коллективную волю («конспирация») самых очевидных и влиятельных агентов, слывущих «виновниками» происходящего. Это не значит, что в клубке объективных отношений, куда погружен каждый агент, полностью растворяется всякая личная ответственность. Тем, кому кажется, что общественная закономерность предполагает неотвратимость происходящего, дает нам алиби и обрекает на фатализм и цинизм. Ему можно возразить, что научное объяснение, позволяющее понять и даже оправдать, позволяет также и изменить происходящее. Возрастающее знание о механизмах интеллектуальной жизни не должно (я обдуманно использую это двусмысленное слово) «снимать с индивида груз моральной ответственности», как опасался, например, -
--15-- 
Жак Бувресс [4]. Оно должно, наоборот, помочь индивиду понять, что он несет ответственность там, где у него есть реальная свобода действия, и решительно отказаться от бесчисленных трусливых уловок с целью все списать на общественную необходимость и побудить нас решительно изживать в самих себе и в других оппортунистическое безразличие или вялый конформизм, из-за которых мы готовы на все, чего требует от нас социальная среда. И таким образом избавиться совершенно от непротивленства и пассивного соучастия.       
Известно, что ни одна группа не жалует тех, кто выбалтывает её секреты, особенно, пожалуй, когда отщепенство и предательство оправдываются ссылками на ее же самые возвышенные ценности. Одни и те же люди охотно расхваливают объективацию как «смелую» или «трезвую», если она касается другой или враждебной им группы, но склонны относиться с подозрением к «трезвости» тех, кто изучает их собственную группу. Ученик чародея, рискнувший сунуть нос в местную колдовскую       кухню и её фетиши, вместо того, чтобы отправиться в далёкие тропики за таким надёжно-безопасным материалом как экзотическая магия, пусть готовится к тому, что разбуженные им силы обрушатся на него со всей яростью. У Карла Крауса были основания сформулировать правило: объективность имеет тем больше шансов на одобрение и восхваление в «своём кругу» за «смелость», чем дальше от него её объект в социальном пространстве. В передовой первого номера своего журнала «Факел» он писал: кто отказывается от удовольствия и лёгкой добычи, критикуя далёкое и чужое, и копается в своём ближнем окружении вместо того, чтобы послушаться доброго совета и не трогать святыни, должен быть готов к тому, что подвергнется преследованиям. Уместно также вспомнить «Книгу для сожжения» беглого ренегата-мандарина Ли Жи. Ли Жи озаглавил так собрание своих само-разрушительных трудов, где он выносил на всеобщее обозрения правила игры в кругу мандаринов, не для того чтобы спровоцировать тех, кто торопится громче всех осуждать аутодафе, но предаёт огню любой труд, оскорбляющий, как ему кажется, его собственные святыни [5].
--16—
Он хотел показать противоречие, присущее разглашению семейной тайны,  особенно болезненному, поскольку публикация (даже частичная) сокровенных личных деталей есть некоторым образом публичная исповедь [6].
У социолога не должно быть иллюзий, что он способен с помощью своей социологии, не сходя с места, принести освобождение нашему сознанию. Тем не менее, используя все возможности научного метода чтобы объективировать общественную жизнь, не насилуя при этом предмет  редукцией и не занимая тоталитарно-имперскую позицию, как это бывает, особенно когда собравшийся объективировать не допускает, что может быть объективирован сам, социолог может предложить нам кое-какую свободу, и я вправе по меньшей мере надеяться, что мой трактат о страстях Академии будет воспринят адекватно как опыт социологического анализа и только.

Конструирование и его результаты


Изучение мира, куда исследователь сам погружён с головой, принадлежа ему как интеллектуально, так и «светски», бросает нам вызов. Сначала исследователь думает только о том, чтобы избежать подозрений в пристрастности, он старается не выглядеть «заинтересованным», «предвзятым»; не хочет быть заподозрен в том, что он намерен воспользоваться наукой для защиты чьих-то частных интересов. Он старается даже устранить себя самого из исследования, прибегая к наиболее безличным исследовательским приемам, к самым формализованным, то есть самым общепринятым и надёжным, в рамках, по крайней мере, так называемой «нормальной науки». (Таково капитулянтство тех, кто прибегает к гиперэмпиризму, хотя тут преследуются и специфические политические цели, укрытые за сциентистской нейтральностью, а именно претензии на то, чтобы разрубить гордиев узел запутанной проблемы методом науки и во имя науки, и выступить в роли арбитра и судьи; аннулировать себя в качестве заинтересованного субъекта, чтобы
–17-- потом появиться вновь «поверх схватки» в качестве безупречно объективного независимого автора).
Конечно, невозможно уклониться от работы по конструированию объекта и соответствующей ответственности. Все объекты без исключения видятся с какой-то точки зрения, включая объекты, сконструированные с намерением элиминировать точку зрения и присущую ей односторонность (partialitè), иными словами выйти за пределы ограниченной перспективы, обусловленной местонахождением наблюдателя относительно изучаемого пространства. Но сама исследовательская техника, вынуждающая нас эксплицировать и формализовать критерии, имплицитно содержащиеся в обыденном опыте, делает потенциально возможным логический контроль над её собственными исходными посылками. В 1967 мы изучали иерархию авторитета (на протяжении нескольких лет) на факультетах литературы и общественных наук. Список изучаемых индивидов был составлен на основании набора релевантных свойств, характерных для самой «могущественной» или «важной» части университетского штата. Разумеется , эта работа не отличалась безусловной эпистемологической прозрачностью и теоретической ясностью [7]. Тот, кто думает, что такая ясность возможна, никогда не занимался эмпирическими исследованиями. И вполне вероятно, что некоторая затемнённость самих по себе последовательных операций, (где соучаствуют так называемая «интуиция», то есть более или менее контролируемая форма донаучного представления о предмете, непосредственно знакомом исследователю, и экспертное знание аналогичных предметов), есть подлинная причина незаменимой полезности эмпирических исследований. Делать что-либо, не зная до конца, что именно ты делаешь, значит получить шанс обнаружить что-то такое, о чем ты до этого не подозревал.
Научное конструирование объекта изучения достигается медленным и трудным поиском характеристик, выбор которых определяется практическим знанием о силовых позициях (например, в консультативной Комиссии или конкурсной Комиссии) персонажей; о персонажах, имеющих репутацию «сильных»; о свойствах, прпизнаваемых, или, наоборот, не впризнаваемых всеми в качестве признаков силы.
–18-- Расплывчатая и обобщённая «физиономия» агента силы и самой его силы постепенно уступает место набору аналитически выделенных черт, характерных для обладателя силы и для разных форм силы. В ходе исследования устанавливаются статистические зависимости, позволяющие точнее оценить их значение и вес. Это не «исходное» представление, возникающее в акте «эпистомологического прорыва», то есть в акте, который начинается и кончается одновременно. Это -- разрыв с первоначальным интуитивным знанием как результат долгого диалектического процесса, в ходе которого, интуиция, реализуясь в эмпирической операции, анализирует и контролирует саму себя, порождая новые гипотезы, уже более основательные (информированные), заменяемые всё новыми и новыми, поскольку снова и снова они оказываются недостаточными, не устраняют всех трудностей и не оправдывают надежд [8]. Логика исследования ведёт нас через большие и малые затруднения, обрекая нас неустанно спрашивать себя, что, собственно, мы делаем, и позволяя нам всё лучше и лучше понимать, что именно мы ищем, снабжая нас некими предварительными ответами, которые в свою очередь порождают новые вопросы, более фундаментальные и эксплицитные.
Но крайне опасно удовлятворяться этим «учёным незнанием» («docte ignorance»). И я склонен думать, что научная объективация теряет свое главное достоинство, если не объективирует объективацию, для чего,, конечно, мы должны быть способны анализировать полученный результат. В самом деле, для исследователя, желающего знать, что он делает, код из инструмента анализа становится объектом анализа: объективированный результат кодификации, будучи отрефлексирован, превращается в легко читаемую оперативную инструкцию по построению объекта. Он используется как «решетка» для формовки данности, более или менее увязанной воедино с помощью системы категорий восприятия, создающих объект научного анализа: в нашем случае эта данность -- пространство «университетских авторитетов» и их свойств.
Используются две совокупности свойств. Одна из них состоит из критериев (или свойств), которые (помимо nom propre, самого ценного из всех свойств, коль скоро это знаменитое имя)
--19-- могут быть эффективно использованы и используются для обозначения и даже оценки достоинства университариев в обыденно-публичной практике (в силу чего эти сведения и фигурируют в официальных публикациях, и в особенности в документах самопрезентации). А другая -- из серии характеристик, которые обычно рассматриваются как критерии достоинства в реальной жизни университетского поля.
Кроме того, обратная рефлексия на саму операцию кодировки, позволяет увидеть, чем отличается сконструированный код, который чаще всего пользуется (наряду с другими) такими социально утвержденными характеристиками как ученые титулы, или категории социо-профессиональной классификации, принятой в INSEE, от практических схем обыденного восприятия, имплицитно содержащихся в повседневном опыте. И одновременно, в ходе этой обратной рефлексии, обнаруживается, как важно для научной работы и ее объекта видеть эту разницу. В самом деле, если правда, что весь код, как в понимании теории информации, так и в правовом смысле, предполагает согласие по поводу конечной совокупности свойств, отобранных в силу их релевантности (юридические формулы, как замечает Вебер, «принимают во внимание исключительно общие характеристики казуса на рассмотрении»), и согласие о совокупности формальных связей между этими свойствами, то мы поплатимся за то, что будем игнорировать разницу между, с одной стороны, случаями, когда наука пользуется кодификацией, уже существующий в общественной практике, и, с другой стороны, случаями, когда  она пользуется совершенно оригинальным критерием, заранее считая решенным вопрос о его релевантности, что на самом деле не очевидно и может оспариваться. А в более общем случае мы рискуем затушевать вопрос о социальных условиях и социальных последствиях кодификации – одного из самых важных свойств любого критерия. То, что позволяет нам не смешивать критерии, сконструированные исследователем, с социально признанными критериями, есть, на самом деле, степень их кодифицированности, так же как одно из самых показательных свойств поля, есть степень, в которой социальные связи объективированы в публичных кодах.
Разумеется, разные свойства, используемые для конструирования идентичности разных университариев, очень неодинаково используются в повседневном опыте при восприятии и оценке сырой (до-сконструированной) индивидуальности тех же самых агентов; в особенности неодинаково они объективированы, то есть очень неравномерно представлены в письменных источниках. Граница между
–20-- институционализированными свойствами, то есть теми, которые используются в официальных документах, и свойствами, мало объективированными или совсем не объективированными, весьма подвижна и меняется от ситуации к ситуации и от эпохи к эпохе (например, научные и социо-профессиональные критерии могут оказаться также практически полезными критериями при некоторой политической конъюнктуре). Мера объективности и официальности выше у набора титулов, в первую очередь используемых при самопрезентации (рекомендации, свидетельства личности, визитные карточки и так далее): по принадлежности к тому или иному университету («профессор Сорбонны»), по полномочиям (»декан»), по авторитету («сотрудник Института»), по месту обучения («бывший студент Эколь нормаль») – все хорошо знакомые всем атрибуты, упомниаемые при официальной референции, а также в обращении («господин профессор», «господин декан» и так далее). Менее объективированы и официальны свойства, как бы они ни были институционализированы, мало используемые в официальной сортировочной презентации в повседневной жизни: как например, заведование лабораторией, членство в Большом университетском совете, или в конкурсной комиссии. Или, наконец, признаки, часто неуловимые для постороннего, но определяющие то, что именуется «престиж», то есть положение в чисто интеллектуальной и научной иерархии. В этом случае исследователю всегда приходится выбирать: или ввести классификацию, более или менее искусственную, вплоть до совершенно произвольной, (и стало быть по меньшей мере подверженную в качестве таковой денонсированию), или исключить иерархии, чья объективность, даже если они не существуют в объективированном (публичном официальном) виде, всегда принимаются  во внимание в ходе самой интерпретации объективности . Как нетрудно заметить, то же самое справедливо в отношении всех критериев, даже таких «бесспорных», как, например, чисто «демографические» индикаторы, которые позволяют их пользователям считать свою науку «естественной» [9]. Но при выборе индикаторов «интеллектуального» или «научного» престижа – этих релевантных, но наименее объективированных свойств – надо помнить,
--21-- что вопрос о критериях, то есть о принципах легитимной принадлежности и иерархизации, а, точнее, вопрос о вариантах силы и о принципах их иерархизации, которыми исследователь руководствуется, когда позиционирует себя относительно объекта, уже разрешен внутри самого объекта.
Таким образом, при конструировании объекта задается фиксированное число его релевантных свойств, которые получают статус значимых переменных величин, и чья изменчивость связана с изменением наблюдаемого явления [университетского поля -- АК].  Одновременно задается совокупность сконструированных индивидов, характеризуемых мерой обладания какими-либо из этих свойств. Эти умственные операции дают ряд эффектов, которые следует открыто оговорить, чтобы не принять переменные величины по неведению за постоянные (кардинальная ошибка объективистского позитивизма). Прежде всего объективация необъективированного (например, научный престиж) придает, как мы увидим характеристике официальный квази-юридический оттенок: так, установление международной известности по числу ссылок, или разработка индекса журналистской активности есть операции, вполне аналогичные тем, которые производятся внутри самого поля при составлении «наградного списка» [10]. Этот эффект не может остаться незамеченным в случае неопределенности, когда какие-то свойства официально или молчаливо исключены из всех официальных и институционализированных и даже официозных и неформальных таксономий: например, религиозная принадлежность и сексуальная ориентация, хотя они могут влиять на практические суждения и быть связанными с видимыми изменениями в наблюдаемой практике (несомненно этого рода случаи имеют в виду, когда обвиняют социологические анкеты в «полицейщине»).
Чтобы увидеть эффекты научной кодификации и в частности такой как уравнение статуса тех свойств, которые очень по разному объективированы в реальности, достаточно взглянуть на модус и степень групповой консолидированности  множеств, отвечающих разным критериям -- от возрастых групп или сохранившихся, несмотря на
–22-- появление феминистского сознания и движения, гендерных групп до выпускников «Эколь нормаль» или любых других содипломантов (agrégés). Модус коллективности у них разный. Практическая консолидация «нормальеров» поддерживается некоторой элементарной институционализацией (ассоциации выпускников, информационные бюллетени, совместные обеды выпускников), Масса агрежеров, никак не связанная совместным опытом и практической солидарностью, может зато рассчитывать на поддержку организации «Общество дипломантов» (Société dagrégés), ориентированной на защиту репутации своего диплома и ценностей, коим она привержена; она также имеет представителей,  уполномоченных говорить и действовать от имени всего множества, выражая и защищая его интересы (например, в переговорах с политической властью).
Институционализации и гомогенизация [критериев признания] по ходу простой  кодификации признания, а также установившаяся элементарная форма признания, которую код предписывает, ведут к тому, что  код првращается в «закон», в силу которого используются как однозначные критерии, на самом деле вовсе не однозначные. И если исследователь этого не сознает, он «от имени науки» будет считать однозначным то, что в действительности отнюдь не однозначно. В самом деле, степень признания,  обусловленная на практике разными свойствами, существенно различается от агента к агенту (а также зависит от ситуации и от эпохи). Одни будут считать обязательными публикации в Нувель Обзерватер (не воображаемый случай), тогда как другие, иначе расположенные в универсуме, будут воспринимать то же самое как клеймо, влекущее за собой исключение из универсума. Этот случаи идеальной инверсии, когда признак благородства одного индивида опускает его в глазах другого и становится оскорблением (или наоборот), напоминает нам, что университетское поле как все поля есть поле борьбы, в которой решается, на каких именно условиях и по каким критериям персонаж будет включен в иерархию и как будет в ней расположен. Иными словами,  какие релевантные свойства будут пригодны для эффективного использования в качестве социального капитала, предусматривающего получение специфической прибыли на данном поле. Разные множества индивидов (более или менее конституированные как группы) определяются этими разными критериями и, как адекватные этим критериям сами, требуют от других, чтобы они им соответствовали тоже.  Навязывая их признание и утверждая собственные претензии на обладание искомыми свойствами как
–23-- легитимными, как специфическим капиталом, они модифицируют законы (les lois) распределения «прибыли», характерные для университетского рынка, и увеличивают свои шансы на прибыль.
Таким образом, даже в самой объективности заключена множественность конкурирующих принципов иерархизации, и оценки, которые эти принципы предполагают, несоизмеримы и даже несовместимы, поскольку ассоциируются с антагонистическими интересами. Нельзя совмещать, как это делается в любительских индексах, участие в консультативном университетском комитете, или в жюри по агрежированию с публикацией у Галлимара и в Нувель Обзерватер. Такое псевдонаучное конструирование кумулятивного индекса лишь воспроизводит внутренне противоречивую амальгаму и подкрепляет полунаучную практику, в которой столь заметное место принадлежит понятию «мандарин». Многие критерии, используемые в научных конструкциях как инструменты познания и анализа, даже самые нейтральные и «естественные» по видимости, как, например, возраст, функционируют в реальной практике как принципы разделения и иерархизации (то что выглядит как классификация, есть на самом деле полемика, как, например, оппозиции старый//молодой, палео//нео, древний//новый и пр) и в силу этого -- тоже ставки в этой борьбе.
Иными словами, трудно избежать опасности выдать за истинную картину университетского поля те или иные представления о нем, более или менее рационализированные, которые уходят корнями в борьбу за ранжирование, и в особенности полунаучные самопредставления универсума «научников», если мы не сделаем объектом саму операцию по классификации, которую разрабатывает исследователь, в ее соотнесенности с обоюдными классификациями параллельных агентур (включая классификацию самого исследователя, коль скоро он покидает исследовательскую точку зрения).
В самом деле, неспособность ясно разделить эти две логики в данном случае, как и вообще в социологии, приводит очень часто к тому, что под видом «типологий» нам предлагаются полунаучные таксономии, где «туземные» этикетки, более близкие стигматам и унизительным кличкам, чем концепциям, смешаны с «научными» понятиями, основанными на более или менее информированном анализе. Организованные вокруг нескольких типичных персонажей, эти «типологии» на самом деле не конкретны, хотя они наподобие «характеров» в сочинениях моралистов списаны с фигур, известных «типологу» из личного опыта, или же скроены по более или менее –24-- полемическим категорям. Но они также и не сконструированы, хотя и пребегают к нынешнему терминологическому жаргону американских social scientist, например, «local» , «parochial», «cosmopolitan» . Будучи продуктом реалистического намерения описать «типичные» индивиды  или группы, они беспорядочно комбинирует разные приципы противопоставления, смешивая такие разнородные критерии как возраст, отношение к политической власти или к науке и так далее. Например, типология Элвина Гулднера по их (индивидов-групп) отношению к своим факультетам (faculty orientation), их вкладу в профессиональную компетенцию и их ориентацию  внешний мир, или ближний круг: the locals (среди которых the dedicated, «сильно преданные институтам», the true bureaucrats, the homeguard, the elders) и the cosmopolitans (среди которых the outsiders и the empire builders). [11] Или типология Бэртона Кларка, который видит в университариях представителей разных культур: the teacher, преданный своим ученикам; the scholar-researcher, «химик или биолог, занятый полностью своей лабораторией; the dem onstrator, своего рода монитор, чья обязанность передача технической компетенции; наконец, the consultant, «который проводит время то в самолете, то на кампусе».[12] Или шесть типов, которые различает Джон У. Густад: the scholar, считающий себя не наемным работником, а свободным гражданином академической общины; the curriculum adviser; the individual entrepreneur; the cosultant («всегда за пределами кампуса»); the administrator и the cosmopolitan («ориентированный вовне»). [13]
Едва ли стоит напоминать обо всех случаях, когда концепции-оскорбления или полунаучные стереотипы, как, например,  jet sociologist, трансформируются в полу-научные «типы» (consultant, outsider)и все изощренные обозначения, выдающие позиции самого аналитика в анализируемом пространстве. Фактически эти типологии информативны лишь постольку,
--25-- поскольку они, будучи продуктом классификационных схем, употреблемых в наблюдаемом пространстве (так же как и простая интуиция), восходят к реальным разделениям  в универсуме объективных связей внутри ограниченной совокупности университетских профессоров. Они не позволяют нам представить себе университетское поле как таковое и его связи с полем власти и с другими сегментами поля умственных занятий и науки – ни в конкретные исторические моменты, ни в конкретном национально-культурном контексте. Если эти продукты, к несчастью очень многочисленные и весьма характерные для того, что часто выдается за социологию, заслуживают здесь нашего внимания, так это потому, что будучи переведены на научный жаргон, которым они оперируют, они могут создать впечатление (и не только у их авторов), что они якобы поднимают нас на более высокий уровень знания реальности, тогда как они в конечном счете говорят меньше, чем прямые описания хорошего информатора. Классификации, порожденные замаскированными принциппами вИдения и различения, обычно используемые для практических нужд, по словам Витгенштейна «похожи на самом деле на те, которые получаются при попытке классифицировать облака по их очертаниям» [14]. Но за видимостью часто ничего нет. Логика повседневного опыта и наукообразность придает этим описаниям внешнюю убедительность, но на самом деле они беспредметны. Они больше отвечают всеобщим ожиданиям, чем научные конструкции, элиминирующие уникальность каждого конкретного случая во всей его сложности, и  гораздо больше удаленные от первоначального представления о реальности, выраженного с помощью обыденно языка и его полунаучных модификаций.
Итак, социальная наука может порвать с обыденными критериями и классификациями и уклониться от борьбы, в которой они служат ставками и инструментами, только при условии, что она эксплицитно превратит их в объект вместо того чтобы жульнически вводить их в научный дискурс. Универсум, который она должна анализировать, есть объект и по меньшей мере отчасти продукт конкурирующих представлений, иногда антагонистичных и всегда претендующих на истинность и тем самым на право существования. Любая позиция по отношению к социальному миру устанавливается и самокорректируется отчасти
–26-- исходя из позиции субъекта в  этом мире, то есть из той точки зрения, которая позволяет ему сохранять и наращивать силу, имманентную этой позиции. Стало быть, в универсуме, который, как например, университетское поле, зависит в самой своей реальности от того как его представляют себе сами действующие в нем агенты, эти последние могут извлекать выгоду из плюральности принципов иерархизации и слабой степени объективации символического капитала, чтобы попытаться утвердить свое собственное его вИдение и в меру своей символической власти повлиять на позиции других в данном пространстве, модифицируя представление, которое другие (и они сами) примут за данность. В высшей степени показательно в этой свя зи, что предисловия, введения и преамбулы часто прячут под видом якобы необходимых предварительных методологических разъяснений более или менее искусные попытки  превратить в научные добродетели то, что их авторам удобно, или к чему их вынуждает занятая ими позиция или карьера, и заодно скомпрометировать добродетели, им, увы, недоступные. Так знаток в своей области, которого коллеги с удовольствием назовут «узким» специалистом (он не может этого не знать -- так его называли тысячу раз и на тысячу ладов на коварно-иносказательном языке академических суждений, начиная, вероятно, с похвал в его адрес за «научную солидность» и только за нее) неустанно дискредитирует «блестящих» эссеистов и «смелых» теоретиков; эти же последние прибегают к иронической риторике, когда пользуясь чужой экспертизой, восхваляют ее как «бесценный материал» для своей рефлексии, и лишь когда они почувствовуют действительную угрозу своей гегемонии, они открыто выражают  высокомерное презрение к мелочной и стерильной скрупулезности педантичных «позитивистов». [15]
Коротко говоря, в ходе непрерывной символической конкуренци, особенно заметной во время острых полемических стычек, практическое знание социального  космоса и в частности осведомленность оппонентов друг о друге обречено на предвзятость и соответствующую редукцию; оно использует классификационные этикетки, обозначающие и выделяющие среди прочих группы [людей] и группы [их] свойств на –27-- основе их синкретического восприятия, оставаясь в неведении насчет оснований этих классификаций.  И нужно совершенно этого не видеть, чтобы, ожидать познавательного эффекта,  например, от так называемых «судей», когда спрашивается экспертное мнение по дискуссионным проблемам у какой-то агентуры. Если их просят, например, предложить релевантныее критерии для оценки власти или иерархии престижей в университетах), то верх наивности -- не сомневаться в легитимности их мнения по поводу критериев легитимности. Присмотритесь к этой методике, и станет видно, что она воспроизводит те самые правила игры, о которых мы хотели бы судить. Разные «судьи», или один и тот же «судья» в разное время, предлагают разные и даже несовместимые критерии, воспроизводя в сущности логику классификаций, применяемую агентами в их повседневной практике; разве что эта логика будет деформирована в силу того, что агенты поставлены в искусственную ситуацию. И достаточно беглого взгляда на связь между предлагаемыми категориями и свойствами тех, кто их предлагает, чтобы стало очевидно, как предопределены их суждения в силу того, что предвзятыми были уже критерии, на основании которых отбирались «судьи»; ведь суждения этих «судей» определялись их положением в изучаемом пространстве с конфигурацией, еще неизвестной на той стадии исследования.
Получается, что у социолога как будто бы есть только две возможности: либо, опираясь на технический и символический авторитет науки, встать в позу «судьи над судьями», то есть навязывать всем суждение, которое никак не может быть полностью очищено от предвзятости и предрассудков, связанных с его собственным положением в пространстве, которое он якобы объективирует; либо отказаться от претензий на абсолютную объективность и довольствоваться обзорной регистрацией существующих точек зрения (включая свою). В действительности мера свободы исследователя от социальных детерминаций определяется эффективностью теоретических и технических инструментов объективации и особенно его способностью воспользоваться ими для объективации своей же собственной позиции относительно пространства, которое он хочет объективировать и конституция которого предопределяет ту позицию, с которой он это пространство объективирует, а также для объективации своего первоначального представления о  собственной позиции и о позициях своих оппонентов. И он должен быть способен одновременно объективировать само свое намерение быть объективным, иметь независимый и бескомпромиссный взгляд на мир, в особенности на мир, к которому принадлежит он сам  и приложить все усилия чтобы исключить из научной объективации всякий намек на амбицию
–28—
использовать авторитет науки как инструмент господства. Наконец, от него требуется способность ориентировать свои усилия по объективации на свою дальнейшую карьеру, позиционирование и научную практику с ее презумпциями и проблематикой, а также этическими и политическими ориентирам, которые определяются социальными интересами, имманентными его позиции в поле науки. [16]
Поскольку универсум, подлежащий исследованию, совпадает с универсумом, где это исследование осуществляется, полученное знание может быть немедленно использовано как инструмент рефлексивного познания условий и социальных ограничений этой [исследовательской] работы, что и есть один из главных методов эпистемологической бдительности. На самом деле, может быть, развить наше знание о поле науки удастся только пользуясь наукой и имея смелость обнаружить и преодолеть препятствия, связанные с тем, что исследователь связан позицией -- и вполне определенной позицией. А не, как это обычно практикуется, сводя резоны противников к их мотивам, то есть их социальным интересам. Все указывает на то, что исследователь, если он хочет обеспечить качество своей работе, меньше нуждается в том, чтобы обнаруживать интересы других, чем отдавать себе отчет в своих собственных, и лучше сознавать, что он видит или не видит то, что ему удобно видеть или не видеть. И можно, совершенно не боясь упреков в морализме, утверждать, что научный результат нельзя получить иначе как отказавшись от «социального дохода», то есть бдительно избегая соблазна воспользоваться наукой или ее результатами ради социального триумфа в поле науки. Или, если угодно, наука может с толком изучать власть только если исследователь отказывается использовать науку как инструмент власти и для начала – в поле самой науки.
Ницшеанская генеалогия, марксистская критика идеологий, социология знания – все эти совершенно легитимные методики, возводящие продукты культуры к
–29--
социальным интересам, чаще всего теряют эффективность из-за своей двойной игры – пытаясь воспользоваться наукой о борьбе в ходе самой борьбы. Такого рода некорректное использование социальной науки (или ее авторитета) прекрасно видно, благодаря образцовой наивности, в статье Раймона Будона. Он выдает за научный анализ французского интеллектального поля  обличение «вненаучного» успеха, прикрывающее (очень плохо) упорную апологию pro domo неясности текста как научной добродетели [17]. Описание, не содержащее никакой критической рефлексии на ту позицию, с которой автор высказывается, не может быть мотивировано ничем, кроме интересов (не подвергнутых анализу) самого аналитика, находящегося в определенных отношениях с объектом его наблюдения. Не удивительно, что вся cоциальная стратегия статьи сводится к дискредитации национальной иерархии знаменитостей, обвиняемой в том, что она состоит из одних французов, то есть замыкактся на уникальности и партикулярности, что автоматически увязывается с архаичностью  и «духом литературности». Этой «вненаучной» иерархии противопоставляется интернациональная и единственно научная именно потому, что она интернациональная (то есть американская) [18]. Показательно, что заняв сциентистскую позицию, автор не делает ни малейшей попытки эмпирически проверить свой тезис. Для чего было бы обязательно, например, как мы увидим, обнаружить, что многие из тех, кто доминирует на поле или рынке, который я в старой статье [19] называю ограниченным (restreint) или узким  (Раймон Будон, неизменно склонный к показному сциентизму, называет его «рынок I», не ссылаясь на меня), наиболее авторитетны и на широком рынке (de grande production) или что самыми переводимыми на другие языки и наиболее упоминаемыми в Citation Index
–30--
(ничего типично французского) оказываются (за исключением представителей самых традиционных дисциплин вроде древней истории и археологии), как раз совершенно не зараженные никакой «литературщиной» исследователи, признанные в наиболее вненаучных секторах национального рынка.
Составляя конечный и полный список свойств, которые используются как эффективные средства в войне за господство в типичной для университетов форме и которым владеет в разной мере множество активных участников этой войны, социолог конструирует объективное пространство, определяемое методически и однозначно (то есть воспроизводимое) и несводимое к сумме субъективных представлений разных агентов. «Объективистское» конструирование есть условие разрыва с первоначальным представлением и со всеми смешанными дискурсами, для которых характерны полу-конкретность, полу-конструктивность и неразборчивое использование этикеток и концептов. Оно также позволяет включить в знание об объекте донаучные представления, интегрированные в сущности, как части целого, в объект. На самом деле невозможно разделить (а) намерение выстроить (etablir) структуру университетского поля (многомерное пространство), на основе множества сил, способную активизироваться в любой момент конкурентной борьбы; и (б) намерение описать (decrire) логику борьбы тех, кто, будучи укоренен в данной структуре, хочет ее законсервировать, или перестроить иерархию сил в ней (то есть изменить критерии авторитета). Эта борьба, в которой критерии успеха и свойства, демонстрируемые группой, есть одновременно инструмент и ставка, не обязательно принимает организованную форму конкуренции между сознательно мобилизованными или молчаливо солидарными группами. Но в любом случае она сама несомненный факт, и исследователь должен  включить его в свою модель реальности вместо того, чтобы искусственно исключить его, институционализируя себя в роли арбитра или «беспристрастного наблюдателя», судьи в последней инстанции, то есть единственного, кто в состоянии составить объективную ранжировку, поставив всех на подобающее им место. Он должен понять, что выбор между объективистским представлением об объективной классификации (поиски единой шкалы или суммарных индексов – карикатура на такое представление) и субъективестским представлением или, лучше сказать перспективистским, которое удовлетворяется регистрацией  разнообразия иерархий, трактуемых как плоды несопоставимых точек зрения – это ложный выбор. На самом деле, так же как социальное поле в целом,
--31--
университетское поле это поле борьбы разных классификаций, отражающих представления одних индивидов и групп о других игдивидах и группах. Консервируя и трансформируя соотношение сил между разными критериями и предлагающими их авторитетами, эта борьба вносит свой вклад в представление о том, какая классификация в данный момент времени будет считаться объективной. Но авторитет, который ей приписывают агенты, а также сила и ориентация стратегий, которые они применят, чтобы ее поддержать или подорвать, зависит от их собственной позиции в объективной классификации [20]. Задача науки, таким образом, в том, чтобы адекватно понять одновременно объективные отношения между разными позициями и обязательные отношения, которые устанавливаются  через габитус тех, кто занимает эти позиции) между этими позициями и занятием соответствующих позиций то есть между точкой, оккупированной агентом в этом пространстве и представлением о пространстве как оно видится с этой точки зрения – представлением, которое принадлежит реальности этого пространства со всеми ее превращениями. Иными словами, «классификация», произведенная научной операцией по разграничению областей (зон) в пространстве позиций, есть объективная основа классификаторских  стратегий, с помощью которых агенты намереваются это пространство консервировать или модифицировать.  Мобилизация агентурных групп на защиту интересов их членов – одна из этих с тратегий.
Интегрировать поредством направленной в сторону объективирования объективации два взгляда -- объективистский и перспективистский, создать теорию импликаций (de leffet)  необходимо еще и по другой причине, несомненно фундаментальной, как с точк:и зрения теоретической, так и с этической или политической. Ведь ученое конструирование «объективного» пространства агентов и их активно-оперативных свойств стремится заменить целостное и смутное представление о «сильных мира сего» аналитическим и рефлексивным представлением, избавляясь, таким образом, от неопеределенности и туманности, столь характерной для обыденного знания, и покончить с зависимостью от ненадежного обыденного опыта. «Объективно» понять мир, в котором живешь, не понимая логики этого понимания и не зная, чем это понимание отличается от практического понимания, значит лишить себя ---32-- возможности понять то, что делает этот мир таким жизнетворящим и стоящим того, чтобы в нем жить, а это -- именно сама аморфность (невыразимоть)  практического знания. Как в практике взаимного дарения, объективистская концепция, не знающая собственной истинности, игнорирует условия, делающие возможной практику. А они как раз и состоят в незнании модели, объясняющей практику. И только тот, кому достаточно  специфического удовольствия от редукционистских умственных упражнений, не позаботится о том, чтобы ввести в модель реальности дистанцию между опытом  и объективистским представлением, адекватным глубокой правде пережитого.
Несомненно мало таких универсумов, которые предоставляли бы столько свободы и даже институциональной поддержки для самообмана и для расхождения между нашим представлением о самих себе и той позицией, которую мы занимаем на самом деле в социальном поле или пространстве; терпимость, сопутствующая этому расхождению, есть несомненно самая глубокая правда среды, которая допускает и поощряет все формы раздвоения личности, то есть всевозможные варианты сосуществования объективной правды, смутно ощущауемой, и ее отрицанием, что позволяет тем, кто меньше всего оснащен символическим капиталом, выживать в этой борьбе всех против всех, где каждый зависит ото всех остальных как конкурент, как клиент, противник и судья в выяснении истеннной цены самому себе, то есть в вопросе о самой своей символической жизни и смерти [21]. Само собой, эти системы индивидуальной защиты будут социально полезны, только если они молчаливо разделяются всеми другими, кто в точно таком же или похожем положении вынужден признать, что его заблуждения и спасительные иллюзии есть попытка сохранить способ социального существования, который они практикуют и сами ....
Многие представления и практики, более или менее институционализированные, на самом деле есть именно системы коллективной защиты. Их агентуры с их помощью надеются избежать слишком жесткой проверки, --
--33—
которой они подвергнутся на основе прокламированных строгих критериев научности и эрудиции, например. Точно так же разнообразие методов оценки -- научной или административной, университетской или интеллектуальной – предлагает множество способов защиты авторитета и версий совершенства, позволяющих каждому скрыть – со всеобщего согласия – правду, хорошо известную всем [22]. Научный протокол должен принимать в рассчет это размывание самой  объективности с помощью диверсификации критериев и принципов иерархизации. Неопределенность таких, например, критериев как место публикации, или частота участия в коллоквиумах и конференциях за границей, связана с тем, что для каждой науки существует сложная и спорная иерархия рецензий, издательств, стран и коллоквиумов, а также с тем, что отказавшиеся добровольно участвовать в них перемешаны с теми, кого не пригласили. Короче, объективность исследователя будет сильно подорвана, если не учесть в теории, что сами иерархии объективно предполагают неопределенность, которую модель, сконструированная на базе  инвентаризации обязательных индикаторов научного статуса, имеет целью как раз преодолеть. И естественно предположить что сама плюральность иерархий и сосуществование практически неисчерпаемого множества индикаторов научного престижа и университетской власти, признания в своем кругу и репутации вовне, есть эффект некоего закона антикумулятивности, одновременно имманентного структурам и негласно признаваемого, а также гарантия от последствий бескомпромиссного применения официально провозглашенных критериев.
О том же самом говорит парадоксальный факт, что универсум, считающий самого себя универсумом науки, практически не предлагает никаких институционализированных знаков научного престижа в прямом смысле слова. Можно конечно назвать Институт или золотую медать CNRS, но первый вознаграждает как за научные достижения, так и по этико-политическим соображениям, а второй применяется в исключительных случаях. И согласно той же логике можно понимать как уступку, диктуемую  –34—
необходимостью давать другим и самому получать гарантии от опасности специфического риска, свойственного ремеслу исследователя, тенденцию многих научных комитетов функционировать в роли согласительных комиссий. Их стратегия хорошо знакома тем, кто занимает подчиненные позиции в университетском или научном поле. Она использует возможность универсализации, которую дает политическая или синдикалистская риторика, чтобы трактовать как идентичность условий сходство позиций (по схеме трех «П» -- patron, professeur, père – вокруг чего бфло столько шума в 1968 году) и чтобы внушить (более или менее искусственно) таким образом какому-то множеству ощущение идентичности во имя солидарности для борьбы, например, за ускорение конкурсных перевыборов или отказ от научных критериев. Эти попытки не всегда безуспешны, тем более что солидарность всегда, хотя бы в минимальных дозах, свойственна всем тем, кто занимает подчиненное положение в любой сфере деятельнсти  даже таких удаленных друг от друга как рабочий у конвейера на заводе Renault  и временный сотрудник (vacataire) CNRS. Следует также методически учитывать все случаи, когда политизация используется как компенсаторная стратегия, позволяющая  отставшим от времени  научным работникам ускользнуть с помощью политической критики научных работ от специфических законов университетского и научного рынка, и создать для всех и для себя иллюзию, будто они одолели то, что на самом деле одолело их; стутус исторического марксизма, судя по тому, как он реально может быть применен к общкственной практике, будет непонятен, если не заметить, что часто он имеет со всеми его отсылками к «народу» и «народному» функцию последнего средства, позволяющего наименее научно оснащенным встать в позу  научных судей.

Индивид эмпирический и индивид эпистемический


Через ретроспективную рефлексию на исследовательские операции и на их продукт мы должны были выяснять применяемые при этом принципы конструирования [объекта] И в той мере, в какой эта логическая работа удалась, она может быть полезна для того,  чтобы усилить логический и социологический контроль над описанием исследования и его результатов, а также более эффективно предотвратить чтение, в ходе которого проделанная конструктивная работа будет разрушена. Читающий должен знать, говоря словами Соссюра, «что социолог делает» чтобы адекватно понять результаты его операций.
Опасность недоразумения при передаче научного дискурса в общественное пользование, в самом общем виде,
--35--
состоит в том,, что читатель склонен понимать выражения сконструированного языка так, как они понимаются в обыденном словоупотреблении. Это хорошо видно, например, когда читатель, не знакомый с методикой Вебера решит, что Вебер под «отнесенностью к ценностям» имеет в виду ценностность суждения социолога; на самом дел Вебер напоминает, что представленная в социологическом дискурсе фактура соотнесена с ценностями, имманентными изучаемому объекту [23]. Например, когда социолог говорит «факультет второго сорта», «подчиненная научная дисциплина», или «нижние этажи» университетского пространства, он всего лишь констатирует факт оцененности, который он пытается осмыслить, сооотнося его со всей совокупностью социальных условий его существования. И читатель может даже принять объяснение за форму ценностного суждения, которое вызовет неприятие и протест у того, кто это неправильно прочтет. Но такое недоразумение не самое худшее; оно просто бросается в глаза. Гораздо более серьезная опасность состоит в том, что, как в случае с именами собственными, логика обыденного понимания подменяет в ходе чтения логику понимания научного.
Научный дискурс требует научного чтения, способного следовать тем же путем, что и тот, кто этот дискурс построил. Иначе говоря, словарь научного дискурса и в особенности слова, обозначающие персонажей (имена собственные) или институты (Коллеж де Франс, например) может быть в точности тот же,  что и словарь обыденного дискурса, романа или истории, тогда как их рефенции в двух дискурсах далеко разведены в разные стороны в ходе конструирования объекта научного понимания. Так, в быту имя собственное есть простоt обозначение (логики называют это «индикатор»), и самостоятельного смысла не содержит («Дюпон» не означает «человек с моста») и не несет почти никакой информации о носителе имени (кроме тех случаев когда это знатный или известный персонаж, плюс информация о его этнической принадлежности). Этикетка, пригодная для обозначения любого объекта, сообшает нам, что обозначаемый отличается от других, но не сообщает нам, чем именно он отличается. Она --  инструмент опознания, но не знания (понимания) и просто фиксирует (обозначает)
--36--
эмпирического индивида, признаваемого как целостность и отдельность, то есть как что-то отличное от остального, то есть как нечто своеобразное, но без анализа этого своеобразия. Напротив, сконструированный индивид характеризуется конечным набором эксплицитно названных свойств, и в системе однозначно определяемого набора свойств, отличается от других идивидов, сконструированных в той же системе эксплицитно определенного набора свойств. Точнее, исследователь обозначает индивида не в бытовом пространстве, но в сконструированном пространстве различий, которое есть продукт конечного набора эффективных (значимых) переменных [24]. Так сконструированный Леви-Стросс, как его трактует и создает научный анализ, строго говоря, совсем не тот обозначаемый этим же именем персонаж, которого упоминают все время как автора «Печальных тропиков»; в обыденном значении «Леви-Стросс» это обозначитель, к которому может прилагаться бесконечный универсум предикатов, соответствующих различиям какой угодно важности, позволяющих отличить французского этнолога не только от всех других профессоров, но и от любого множества людей, реально существующих или придуманных нами и обладающих признаками, которые мы  сочли релевантными в согласии с имплицитным принципом релевантности, выбранным по практической  надобности – рутинной или чрезвычайной. Социологическая конструкция отличается от возможных других – например, психоаналитической– конечным (закрытым) списком эффективных свойств, активно-оперативных переменных, которые она сохраняет, а также  неограниченным (открытым) списком свойств, которые она исключает (по крайней мере временно) как не относящиеся к делу. Такие переменные свойства как цвет глаз и волос, группа крови и рост как бы ставятся в скобки, и эпистемический «Леви-Стросс» этих свойств не имеет. Но, как хорошо видно из диаграммы-плана анализа соответствий, где он обозначен своим положением в сконструированном пространстве, эпистемический Леви-Стросс характеризуется  системой различий (неравной интенсивности и неодинаково связанных между собой), которая устанавливается между конечным набором его свойств, значимых в данном теоретическом пространстве, и всеми конечными наборами свойств других сконструированных индивидов данного множества (пространства).
--37--
Вкратце, он характеризуется позицией, которую занимает в пространстве, сконструированном с учетом его же свойств и – обратно – до некоторой степени влияющем на то, как он сам будет атрибутирован. В отличие от доксического Леви-Стросса, который неисчерпаем, эпистемический индивид не содержит ничего, что искользает от концептуализации. Но сама эта прозрачность конструкции имеет оборотной стороной редукцию, а развитие теории как точки зрения, как принципа селективного вИдения предполагает изобретение категорий и операций, пригодных для согласования нашей теории с другими теориями, осмысляющими свойства, исключенные нашей теорией (например, сконструированные психоаналитиком) [25].
Диаграмма-план использует одно из свойств обыденного пространства, а именно взаимную отдельностьxteriorité réciproque) объектов , подлежащих различению, с тем чтобы изобразить чисто теоретическую логику пространства дифференциаций, то есть логическую эффективность набора принципов дифференциации («факторы» в анализе корреспонденций – факторный анализ ???), позволяющих отличать друг от друга индивидов, которые сконструированы с помощью статистической обработки свойств, обнаруженных применением общего определения к разным эмпирическим индивидам, то есть так сказать, с общей точки зрения, конкретизированной в наборе идентичных критериев [26]. И разница между эмпирическим и эпистемическим индивидом лучше всего иллюстрируется тем, что в определенный момент анализа можно наблюдать, как несколько пар индивидов (например Раймон Полен и Фредерик Делоффр) оказываются совмещены, неразличимы (у них те же координаты на двух первых осях) с точки зрения, которую занял тогда аналитик и которая воплощается в списке переменных, отобранных на той стадии исследования [27].
--38--
Этот пример я предлагаю умышленно, потому что он ставит вопрос об эффективности чтения и опасности возвращения к ординарному знанию как простому узнаванию. При наивном чтении диаграммы пропадает именно то, что является достоинством научной конструкции: в этом теоретическом пространстве различий на основе конечного (закрытого) – и относительно ограниченного – набора открыто названных переменных. Так читая, читатель может думать, что «узнает», набор различий, уже ему знакомых, то есть уже установленных эмпирически в повседневном опыте (поскольку пространство этого опыта на них же и основано), включая даже различия, не предопределяемые первоначальной точкой зрения, с которой это  пространство сконструировано: такие, например, различия как выбранная политическая позиция (в частности в мае 1968) или различия в стиле и в характере выполненных работ в той мере, в какой эти различия уловимы. Любой, инстинктивно чувствующий собственное местоположение, благодаря долгому  знакомству с правилами и регуляциями универсума, будет уверенно ориентироваться (слишком уверенно, если он забывает условия конструкции) в эпистемическом пространстве, сконструированном с точностью и прозрачностью, чего полностью лишен обыденный опыт. Это впечатление очевидности нетрудно понять. Подобно хорошо составленной карте или плану, диаграмма есть модель реальности. Мы знаем эту реальность, а точнее она нам видится в нашем обыденном существовании, в форме (завуалированной) дистанций, которые надо выдерживать, маркировать, устранять с помощью трансгрессии и снисходительности и т.п.; в форме иерархий и местничества, родства и несовместимости (стилей, темпераментов и прочего), симпатий и антипатий, интриг и враждебности. И в этом качестве диаграмма функционирует как объективированная, кодифицированная форма практик восприятия и действия, ориентирующая практики агентов, лучше приспособленных к тому, что универсум от них требует. В самом же деле, многомерное пространство, представленное на диаграмме, претендует на то, что оно --  изоморфное представление университетского поля. Как правдивый образ этого структурированного пространства, она отоброжает перекрестную корреляцию между всеми и каждыми элементами в двух пространствах (пространстве индивидов и пространстве свойств), так, что совокупность связей между агентами и свойствами представляет собой единую структуру. Эта структура, которую обнаруживает исследование, есть подлинный прицип коммуникативного (relationnel) по самой своей сути существования каждого элемента и его операций, и в частности принцип выбора агентами стратегий, реализация которых ведет к возникновению самих этих элементов и структуры связей, которая их формует.
--39--
После этого анализа становится яснее, как трудно выстраивать любой научный дискурс о социальном космосе. И труднее всего – об игре, в которой сам автор участвует. Трудно, а то и невозможно добиться того, чтобы высказывания, где фигурируют имена собственные и приводятся единичные примеры, не содержали бы полемических оценок. И это потому, что читатель почти неизбежно подменяет эпистемический субъект и объект дискурса практическим субъектом и объектом, преобразуя назывательное высказывние (énonciation) о сконструированном агенте в обзывательное (dénonciation) высказывание или, как говорят, в полемику ad hominem [28]. Тот, кто пишет, занимает определенную позицию в пространстве, которое описывает: он это знает и знает, что читатель знает это тоже. Автор написанного знает, что читатель норовит соотносить предлагаемое ему представление с местоположением автора в поле, которое он описывает, и свести его к точке зрения – одной из многих; он знает, что в самых мелких нюансах текста – во всех этих «но», «может быть» и даже в выборе формы глагола – будут усмотрены указания на занимаемую им позицию; он знает, что употребив все усилия, чтобы сделать свой язык нейтральным, устранить из него все намеки на свое личное отношение, он только сделает свой текст серым и невыразительным – слишком дорогая цена за то, что в конце концов есть не более, чем форма автобиографии. И вполне вероятно, что усилия познающего субъекта с тем чтобы самоустраниться в качестве эмпирического персонажа, чтобы исчезнуть за анонимным протоколом своих операций и их результатов, заранее обречены. Так, использование иносказаний, заменяющих имя собственное перечнем (частичным) релевантных свойств не только не гарантируют анонимности, но оказываются вполне в духе классической университетской политики, где не принято обозначать оппонента иначе как аллюзиями, инсинуациями и подразумеваниями, понятными только тем, кто знает код, то есть нередко только тому, кто упомянут. Научная нейтрализация таким образом может лишь придать добавочную резкость дискурсам, в которых считаются недопустимыми грубые взаимные выпады вообще говоря ненавидящих друг друга коллег по академии.
--40--
Короче, так же как имя собственное, составленное из общих понятий – «След в прерии», «Черный медведь», «Спинной жир медведя», «Рыба вильнувшая хвостом», не означают на практике, вопреки утверждению Леви-Стросса [29], что тот, кто это имя носит, обладает названными свойствами, иносказание (профессор этнологии в Коллеж до Франс) может означать агента, который вовсе не индивид Клод Леви-Стросс, но вероятнее всего будет прочитано, если читатель не предупрежден, только как эвфемизм, означающий именно Клода Леви-Стросса. И у концептов, созданных для обозначения областей в теоретическом пространстве релевантных позиций, или в нашем конкретном случае для обозначения классов индивидов, определяемых по нахождению в одной и той же области сконструированного пространства (с помощью анализа корреспонденций) скорее всего будет та же участь: или их заслонят в ходе чтения институты, которые они частично покрывают (Коллеж де Франс, Школа высших исследований, Сорбонна и так далее), или они окажутся в роли простых этикеток, близких к эмпирически-предрассудочным представлениям, которые циркулируют в повседневности и особенно в полемической практике и которыми пользуются, не ведая, что творят, изготовители «типологий».
Строгое использование  самой рафинированной техники анализа данных, например, анализа корреспонденций, предполагает хорошее владение математикой, на которой эта техника основана, и понимание социологических последствий их более или менее сознательное использования для анализа социальной фактуры. Поэтому (среди прочего) нет сомнений, что вопреки всем предостережениям «изобретателей» многие пользователи (и читатели) их продукции плохо понимают эпистемологический статус понятий, специально созданных для обозначения факторов или возникающих на их основе различений: в самом деле эти подразделения не есть строго логически определенные классы, разделенные четкими границами, и состоящие только из тех, кто имеет все
--41--
релевантные характеристики. Иначе говоря, для принадлежности индивида к данному классу не обязательно иметь все атрибуты (из конечного набора) и в равной мере (таким образом, что не-обладание определенными свойствами не может быть компенсировано обладанием другими). Совокупность агентов, собранных в одной области пространства, определяется тем, что Виттгенштейн называет «фамильным сходством», своего рода физиономической общностью, часто близкой к тому, что смутно и имплицитно улавливает интуиция того, кто знает фактуру из первых рук. И свойства, характеризующие эти совокупности, связаны сложной сетью статистических зависимостей, которые также представляют собой скорее интеллигибельное родство, чем логическое подобие. Аналитик должен эксплицировать его настолько, насколько это возможно, и конденсировать (суммировать) в обозначении, одновременно стенографическом, мнемотехническом и впечатляющим (суггестивном)             .
Автора, выбирающего стилистику, ожидают и другие трудности с использованием элементов обыденного разговора. В особенности традиция использовать понятия с суффиксом «изм» как эмблемы, или как замаскированные оскорбления, а чаще всего -- имена собственные для обозначения эмпирических индивидов и групп. Определение какого-либо класса через концепцию сводится таким образом к акту номинации-обзывания со всеми обыденно-логическими последствиями этого рода операции: дать уникальное имя индивиду или совокупности индивидов, как, например, дать им кличку, которая в отличие от обычного имени собственного многозначительна сама по себе и которая функционирует наподобие имени собственного в трактовке Леви-Стросса, -- значит занять одну из возможных точек зрения на предмет и при этом делать вид, что это единственная и легитимная точка зрения. Борьба в сфере символики идет за монополию на легитимную номинацию-обзывание, на доминирующее представление [о предмете], которое будучи признано легитимным, уже не считается только относительно истинной частной точкой зрения, привязанной к месту и времени [30]. Также, чтобы избежать опасности увязнуть в полемике, стоит подумать о том, чтобы обозначать каждый из секторов пространства множеством концепт-имен, дабы не забывать, что каждая область пространства не может мыслиться и обговариваться, по определению, кроме как в связи с другими, а также что в практике,
--42--
которую теория должна охватить, каждый сектор есть объект разных и даже антагонистических номинаций в зависимости от того, из какой точки пространства он видится: назвать индивида или группу так как они сами себя называют (Император, аристократия) значит признать их «господами положения», согласиться с их точкой зрения, принять их собственное представление о самих себе; но их можно поименовать и иначе, дать им имя, которое им дают другие и в частности их враги и которое они отвергнут как оскорбление: клевету, диффамацию (например, узурпатор). Наконец, их можно назвать их официальным именем, легитимным, скажем в понимании государства, которому принадлежит легитимная монополия на символическое принуждение (социально-профессиональные категории INSEE). В этом случае социолог -- одновременно судья и одна из сторон -- имеет мало шансов на то, что будет признана его монополия на наименования. И в любом случае: есть все шансы, что его дезигнации тут же будут использованы в обыденной логике и что читатель, воспринимая их как суждение враждебного постороннего, увидит в них оскорбление, когда речь идет о нем самом и его группе, или, напротив, присвоив их себе, использует в собственных интересах -- все еще как оскорбление или как средство агрессивной полемики, когда они объективают посторонних, то есть out-group.
Чтобы бороться с таким чтением и помешать превращению инструментов обобщенной объективации в орудие частичной объективации, нужно уметь снова и снова находить (хотя бы и в ущерб коммуникации, которая требует простых и постоянных обозначений) иносказание, отсылающее к полному перечню релевантных свойств, или  «синоптическую» концепцию, более способную обнаружить сразу систему связей, которая характеризует ее [систему] объективно, то есть с точки зрения внешнего наблюдателя [31], и комбинировать это обозначение (или синопсис) с эпистемической полиномией, хорошо выражающей разные аспекты, через которые та же совокупность может быть определена в ее объективном отношении к другим совокупностям. Не забывая при этом соотнести их с эмпирической полиномией
--43--
– то есть множеством имен, в действительности используемых для обозначения тех же  индивидов и тех же групп, и значит выделяющих разные аспекты индивида или группы, которые другим индивидам и группам бросаются в глаза. Это напоминает нам, что борьба за возобладание точки зрения как легитимной есть часть объективной реальности [32].
 Я думаю, что только особо упорные позитивисты усмотрят в проблематизации стилистики научного текста пережиток самодовольной «литературщины». Чтобы контролировать свой дискурс, то есть учитывать, как он будет прочитан, социолог должен придерживаться научной риторики, что не обязательно означает риторику научности; он должен навязать читателю научность чтения, а не внушать ему веру в научность того, что он читает – последнее допустимо лишь постольку, поскольку он соблюдает негласные условия научного чтения. Научный дискурс отличается от художественного – романа, например, где вполне открыто практикуется темный и неопределенный дискурс . В научном дискурсе, как выражается Джон Сэрл, имеется в виду именно то, что сказано, а то что сказано, сказано всерьез, и будет признано ошибочным, если для этого найдутся основания [33]. Но разница обнаруживается не только, как думает Сэрл, на том уровне, где реализуются намерения что-то выразить. Детали дискурсов в их доксической модальности, где выражается претензия на истинность сказанного, либо, наоборот, напомнается, что речь идет только о видимости, показывает, что роман, предлагая нам фикцию, несомненно может прибегать к риторике правдивости, тогда как научный дискурс может имитировать риторику научности, чтобы произвести научную фикцию, внешне конформную тому, что у агентуры «нормальной науки» в данный момент слывет за дискурс, социалшьно признаваемый способным отвечать за собственные слова.
  --44--
Если социально признаваемая научность дикурса так желанна для его агента, то это не потому, что данному дискурсу якобы присуща сила истинности; его сила в том, что ему свойственна демонстративная вера в свою истинность, и это она создает видимость истинности дискурса: в борьбе представлений то представление, которое, социально признается как научное, признается стало быть и как истинное, становится само социальной силой, и, когда речь идет о социальном космосе, наука дает тем, кто ею владеет, или создает впечатление, что владеет, монополию на легитимную точку зрения, на предвидение, не нуждающееся в подтверждениях. И именно потому, что она представляет собой такую общественную силу, наука, когда речь идет о социальном космосе, неизбежно оспаривается, а ее претензии неизбежно порождают защитные стратегии, особенно со стороны светских властей и их двойников и союзников в поле производства культуры. Самая обычная стратегия состоит в том, чтобы свести эпистемическую точку зрения, по крайне мере частично свободную от социальных детерминаций, к простой доксической точке зрения, соотнеся ее с позицией исследователя в том или ином поле. Но те, кто прибегает к этой стратегии дисквалификации, поступают именно так, как рекомендует социология науки, не замечая, что эта стратегия результативна только в том случае, если научным дискурсам противопоставить еще более ригористическую науку, отдающую себе отчет в пределах своих возможностей как производителя знания [34].
Социальная важность, связанная в случае социальных наук с социальными эффектами научности объясняет, почему риторика научности играет такую решающую роль также в самих этих науках. Все дискурсы о социальном космосе, претендующие на научность, должны считаться с правилами научной репрезентации и нормами, чтобы иметь авторитет науки и достичь, таким образом, символической эффективности и извлечь социальную выгоду из своей конформности внешним формам науки. В то же время сам научный дискурс обречен поместиться в пространстве всех возможных дискурсов о социальном космосе и вследствие объективных отношений с ними приобретает некоторые свойства, сближающие его с этими дискурсами – особенно стилистически.
--45--
И уже внутри этого пространства определяется, совершенно независимо от воли и сознания авторов, их социальная ценность, их статусная репутация как ученых, как беллетристов или как псевдо-ученых. Искусcтво, именуемое реалистическим, как живопись так и литература, было всегда способно лишь производить впечатление реалистичности, то есть быть конформно реальности благодаря своей конформности тем социальным нормам, которые в данный момент определяют, что именно конформно реальности.  Точно так же дискурсы, именуемые научными, могут производить лишь впечатление научности, основанное на их хотя бы видимой конформности нормам науки. В этой логике стиль, который называют литературным или научным, играет определяющую роль. В свое время профессиональная философия, формируясь, утверждала свои претензии ригоризмом и глубиной, в частности у Канта, стилем, отличным от простого и легкого стиля светского разговора. Наоборот, как это хорошо показал Вольф Лепениз, Бюффон из-за своей приверженности красивому стилю сам саботировал свои претензии на научность. Так же и для социологов особенная озабоченность стилистической элегантностью угрожает их статусу научных исследователей, и они пытаются этого избежать, более или менее сознательно отвергая элегантный стиль и оснащая свои тексты признаками научности (графики, статистические таблицы, даже математический формализм).
Выбор позиции в пространстве стилей на деле тесно связан с выбором места в университетском поле. Так, оказавшись перед выбором либо писать слишком хорошо, что может принести литературный успех, но в ущерб репутации научности, или писать плохо, что создает впечатление строгости и глубины (как в философии), но за счет светского успеха, географы, историки и социологи вырабатывают стратегии, которые при всех индивидуальных вариациях, соответствуют позициям каждого из них. Расположенные между факультетами искусств и социальных наук, то есть на пол-пути между двумя системами требований, историки, всячески оснащая себя обязательными атрибутами научности, обычно обнаруживают сильную озабоченность своим письмом. Географы и социологи как правило более безразличны к литературному качеству. Географы демонстрируют при этом смиренность, выбирая нейтральный стиль, что адекватно их обычной готовности признать чисто эмпирический характер своего дискурса.
--46--
Ну а социологи часто уклоняются от претензии (предполагаемой в классификации наук О.Конта) на гегемонию, заимствуя попеременно или одновременно самые сильные риторики у двух полей, к которым они вынужденно примыкают – математики, часто используемой как внешний признак научности, или философии, часто сведенной к эффектам лексики [35].
Знание пространства, где совершается научная практика, и трюков,  стилистических или иных, которые используются для отсылки к этому референтному пространству, ведет нас не к отрицанию амбиций науки и не к отказу от самой возможности познавать и артикулировать познанное, а, наоборот повышает нашу способность к научному познанию реальности, поскольку просветляет наше сознание и развивает нашу бдительность. Оно ведет на самом деле к гораздо более радикальной исследовательской проблематизации изучаемой фактуры, чем все методологические предосторожности и регуляции «нормальной науки», позволяющие придать работе научную респектабельность так дешево: «надежность» в науке как и повсюду есть типично социальная добродетель, и не случайно она признается за теми, чей стиль жизни и чьи работы позволяют думать, что предсказуемость и предвычислимость их поведения как людей «ответственных», надежных и солидных -- гарантирована. И это прежде всего относится к функционерам «нормальной науки», которые
--47--
           расположившись в пространстве науки как в учреждении, полагаются только на то, чему дозволено существовать, начиная с самих себя, то есть на то, что «положено» и на что, таким образом, можно положиться. Социальный характер этих требованиий виден из того, что они озабочены почти исключительно внешней манифестацией научной добродетели: в самом деле, самые большие символические прибыли идут к своего рода научным фарисеям, которые умеют украшать себя самыми наглядными признаками научности, имитируя, например, процедуры и языки самых передовых наук. Демонстративная конформность формалистским требованиям нормальной науки (tests de signification, рассчеты погрешности, библиографии и так далее) и внешнее почтение к мелочным правилам, соблюдать которые, может быть, и необходимо, но, конечно, недостаточно, есть чисто социальные достоинства, по которым безошибочно узнается обладатель социального авторитета в домене науки. Их цель не только гарантировать главярям больших научных бюрократий научную респектабельность, не соответствующую их реальным достижениям. Институционализированная наука хочет установить как модель научной активности некую рутину, где самые научно решающие операции избавлены от рефлексии и критического контроля, поскольку очевидная безгрешность видимой процедуры – часто доверяемой, кстати, ассистентам – отбивает все естественные попытки усомниться в респектабельности ученого мужа и его науки. Вот почему, отказавшись от того чтобы быть сциентистской формой абсолютного знания, социальная наука вооруженая научным пониманием своей социальной детерминированности, могла бы стать самым сильным оружием против «нормальной науки» и позитивистской самоуверенности, которые суть монументальные препятствия на пути прогресса в науке.
Маркс думал, что всегда находятся какие-то индивиды, способные   полностью освободиться от позиции, которая им навязана в социальном пространстве, настолько, что могут оценить это пространство целиком и передать свое вИдение тем, кто все еще остается пленником структуры. На самом деле социолог может утверждать, что его представление выходит за пределы всеобщих представлений, не претендуя при этом на абсолютное вИдение, способное якобы постигнуть историческую данность в ее полноте. С позиции, которая не есть ни односторонняя и партийная точка зрения
--48--
 участника коллизии, ни наблюдательна позиция верховного божетва, научное вИдение обеспечивает систематическую тотализацию (при данном состоянии техники познания), посредством максимально возможной объективации исторической фактуры и работы по тотализации знания. Это настоящий шаг вперед на пути к focus imaginarius (о котором говорит Кант), откуда можно уже увидеть некую системную реальность, но которую чисто научное сознание не может помыслить иначе как идеал (или регулятивную идею) практики. К этому идеалу наука может становиться все ближе и ближе, но только отказавшись сразу и полностью от его достижения.        
Таким образом, мы возвращаемся в исходную точку, то есть к работе над собой, которую исследователь должен проделать, чтобы попытаться объективировать все то, что его связывает с предметом его внимания, и которую читателю тоже потом надлежит проделать, чтобы подавить свои более или менее нездоровые социальные интересы, коррумпирующие процесс чтения. Чтобы избежать универсализации партикулярной точки зрения и рационализации (в той или иной мере и форме) бессознательного представления, связанного с позицией в социальном пространстве, им придется  покинуть все пещеры, в которых прячутся от света исследователь и большинство читателей; и они нуждаются в этом тем больше, чем меньше они этого хотят.
Это значит: обнаружить структуру поля господства и выяснить связь, которую университетское поле, рассмотренное в целом, поддерживает с ним; затем проанализировать (насколько это позволяет фактура) структуру университетского поля и позиции, которые там занимают разные факультеты, и наконец проанализировать структуру каждого факультета и позиции, которые там занимают разные дисциплины. Мы сможем вернуться (глава III), хотя и под совершенно новым углом зрения, к принципиальному для этого исследования вопросу об основаниях и формах власти на факультетах искусств и социальных наук накануне 1968 года, после того как мы лучше определим (глава II) позицию изначального объекта нашего исследования в сплетении социальных пространств и одновременно позицию самого исследователя, поместившегося в этих разных пространствах со всем, что из этой позиции видно и что не видно. Очертив структуру университетского поля в целом и структуру поля факультетов искусств и социальных наук, мы сможем, благодаря их центральному положению в университетском поле и собственному разделению на гуманитарные
--49--
и социальные науки, с особенной ясностью увидеть напряжения, возникающие в ходе усиления тех или иных наук и ученых во всем университетском поле и в поле каждого факультета. После этого можно будет поставить перед историей релевантные вопросы и попробовать снова осмыслить факторы и логику трансформаций, сублимированных в  структуре этих полей, которая (структура) в данном своем состоянии сама же участвует в этих трансформациях. Рост числа студентов и соответственно преподавателей глубоко изменил соотношение сил в университетском пространстве и в пространстве каждого факультета, в особенности соотношения между  рейтингами и между дисциплинами, которые в свою очередь были неодинаково затронуты трансформацией иерархических отношений вопреки всем объективно оркестрованным (хотя и не дирижированным) действиям, с помощью которых профессура пыталась обеспечить защиту своих рядов (глава IV). В морфологических изменениях здесь (так же как и в поле литературы) состоит история полей, которые есть открытые пространства, вынужденные привлекать извне необходимые им ресурсы, чему механизм их воспроизводства  пытается помешать. В результате они становятся местом столкновения  независимых каузальных серий, что порождает цепи событий, то есть историческое движение в обычном смысле слова (главаV).
Этот предварительный набросок недавней истории структурной эволюции     системы (высшего) образования ставит перед автором проблему, которая касается использования [грамматического] времени и шире -- эпистемологического статуса дискурса. Должны ли мы ввиду относительной специфики использованных документов и анкет, а также их вполне очевидной приуроченности к особому социальныму пространству и конкретному времени, отказываться от претензий дискурса на обобщение, и, следственно от артикуляции научного высказывания в трансисторическом настоящем [времени]? Это означало бы отказаться от задачи всего интеллектуального предприятия, состоявшей в том чтобы «погрузиться» в историческую уникальность именно для того, чтобы обнаружить в ней трансисторические инварианты. И таким образом отдать привилегию вневременных обобщений на откуп эссеистам или компиляторам, которых не интересует никакая другая историческая фактура, кроме известной им из их читательского и личного опыта. В отличие от [грамматического] времени дискурса (часто это «презенс»), которое, согласно Бенвенисту «предполагает наличие говорящего и слушающего и намерение первого повлиять некоторым образом на второго» и, наоборот, так же как в случае аориста, то есть «специфически исторического времени»,
--50--
которое, опять согласно Бенвенисту, «объективирует событие, отрывая его от настоящего», и «исключает все автобиографические лингвистические формы [36],  всевременное настоящее [время] научного дискурса предполагает объективирующую дистанцию без отсылки к какому-либо конкретному – ситуативному и датированному прошлому. В этом качестве оно годится для научного протокола, поскольку репрезентирует структурные инварианты, которые как таковые  неизменно наблюдаемы в очень разных исторических состояниях данного универсума наподобие [физическим] константам. И, между прочим это присутствие в настоящем, понимаемое как то, что существенно сейчас и здесь, делает социологию столь неудобной для историков, или «сомнительной» («controversial» как говорят англо-саксы) наукой, и, конечно же, тем более неудобной, чем она тщательнее разработана. Ясно, что если историку легче приписывается научная объективность и нейтральность, то это объясняется нашим обычным безразличием к тем коллизиям, которые он описывает, и к их исходу. А это объясняется тем, что хронологическая дистанция между «сейчас», и «раньше», не есть то же самое, что историческая дистанция, конвертирующая [фактуру] в историю, в историческое прошлое. Агенты, объекты, события, идеи, хронологически, но эффективно участвующие в универсуме данности, то есть практически актуализованные в данный момент, могут принадлежать к настоящему как  актуальности независимости от давности их первоначального появления. Вот что нужно понимать, чтобы отделить еще длящимся «живое», «горячее» настоящее от «мертвого и похороненного» прошлого как социальных пространств, где вся эта фактура была еще, так сказать, «в игре»: актуальна, актуализована, активна и реактивна, но теперь уже оказалась «вне игры».
Итак, настоящее время годится для описания механизмов и процессов, которые несмотря на видимые изменения – в особенности в словаре («президент» вместо «дуайен», «UER» вместо «факультет» и прочее) – еще участвуют в историческом настоящем, поскольку оказывают воздействие. Предельный пример: мы можем все еще использовать в настоящем времени «принцип разъяснения» (le principe de clarification), так любимый Фомой Аквинским, пока в неподвижном времени университетской жизни диссертации и другие формы дискурса организуются по разделам и подразделам      триадической схоластической схемы науки. Даже во внеисторической (anhistorique) модели события, исторического par excellence, можно использовать вечно-настоящее время, поскольку это событие есть уникальное завершение серии  всевременных эффектов, которые, совпадая, порождают уникальную историческую конъюнктуру. Такое событие, например, -- кризис, интерпретированный как синхронизация различных социальных времен (эпох)
 –51—
Настоящее время годится также для всего, что было действительно во время исследования и остается действительным в момент чтения или что может быть понято исходя из регулярности механизма, обнаруженного в ходе исследования. Так сдвиг в 20 лет между моментом изучения и моментом публикации помогает любому, на основе изменений, происшедших в этом интервале, и того что они обозначают, проверить, позволяет ли предложенная модель – и в частности анализ трансформации соотновшения сил между дисциплинами и рейтингами  – осмыслить, более поздние и более трудные для методического понимания явления, которые здесь могут быть только упомянуты. Я имею в виду появление новых сил, особенно синдикатов, имеющих наклонность толкать до крайних последствий процесс, приводимый в действие переменами в способах рекрутирования ассистентов и мэтр-ассистентов, давая этим продуктам нового метода рекрутирования полномочия по найму преподавательского персонала, что иной раз ведет к фактическому устранению критериев отбора, применявшихся при старом способе, как, например диплом нормальен или агреже [37]. И столь же очевидно, что противоречия между новым способом рекрутирования и старым способом карьерного продвижения, который ориентирован на сохранение старого порядка, приводит к тому, что продукты нового способа рекрутирования оказываются закреплены на младших позициях, и в этом причина целого ряда требований, давлений и институциональных перемен, которые особенно в условиях политических перемен нацелены на устранение различий, связанных с исходными различиями в научной и университетской
–52—
карьерой (либо отменяя такие критерии как рейтинги и дипломы, влияющие на рейтинги).
И под конец , обобщая все предостережения от неадекватного прочтения результатов нашего анализа и в особенности от их некорректного толкования, мы должны в то же время их конкретизировать так, чтобы они были бы применимы ad hoc, то есть более чем в одном случае ad personam.  Есть все основания предполагать, что прочтение научной реконструкции разного рода вариаций и инвариантов меняется, как и реальный исторический опыт, в зависимости от отношения читателя к прошлому и настоящему университета как институции. Адекватное понимание того, о чем мы толкуем, затрудняется не его особой сложностью, а тем, что субъект понимания не хочет видеть и знать того, что вполне понятно. Самое простое может оказаться самым трудным, потому что, как замечает где-то Витгенштейн, «преодолевать приходится не интеллектуальные трудности, а  нежелание понять» [The problem of understanding the language is connected with the problem of the will]. Социология, которая среди всех наук лучше всего расположена чтобы видеть, что «сила истины» не безранична, должна также знать, что сила сопротивления ей будет в точности соразмерна той силе, которая требуется, чтобы преодолеть собственную «волю к непониманию».

[1]  Я окончательно осознал эту проблему, когда несколько первых читателей этого текста просили иллюстрировать его примерами. А я именно хотел исключить из своего анализа всякую «анекдотическую» информацию. Даже прекрасно известную в «хорошо информированных кругах», то есть ту самую, которую с таким ажиотажем муссируют журналисты и сенсационистская эссеистика          
[2] Cf. C.C.Gillespie. Science and Policy in France at the End f the Old Regime. Princetone University Press, 1980, pp 290-330
[3] Вот один из последних примеров в этом роде, Hervé Couteau-Begarie В своем исследовании «школы анналов» он со всей наивностью выдает с трудом подавляемое бешенство, возбужденное интеллектуальным неприятием в комбинации с провинциализмом: «Новые историки предлагают, таким образом, целостный проект, идеологически адаптированный к той публике, которой он адресован. (.....). Именно эта экспансия объясняет успех новых историков. Для этого нужно было завоевать издательства и СМИ, что бы, как выражается Режис Дебре, стать «социально заметным» (H.Couteau-Begarie/ Le phénomène nouvelle histoire. P.,1983, pp. 247-248)
[4] J.Bouverese. Le ohilosophe chez les autophages. P., 1984, pp. 93 sq.
[5] Краус подвергся-таки символическому аутодафе. Все венские газеты, очевидно, не сговариваясь, хранили о нем полное молчание всю его жизнь.
[6] Известно, что «Толкование сновидений» (самый вжный труд Фрейда по его собственному признанию) наряду с образцово логическими рассуждениями, содержится глубокий анализ его собственных снов, отражающих его чрезвычайно запутанное отношение с отцом, политикой и университетской науке  Смотри особенно: Carl E/ Schnorske. Fin de Si cle Vienna, Politics and Culture. NY, 1980, pp. 181-207
[7] Подробное описание методики конструирования этого массива (population) содержится в главе III
[8] Жаль, что мы не вели дневник исследования. Он лучше, чем все рассуждения, показал бы как в ходе эмпирической работы мы постепенного удаляемся от первоначального опыта. Но чтение обзора использованных источников (приложение I) дает по меньшей мере некоторое представление о контролируемом сборе данных как специфическому методу научного познания в отличие от повседневного опыта.
[9] Следует подойти очень критически к эффекту «естественнонаучности», особенно характерному для демографии, манипуирующей безоговорочно некоторыми параметрами (возраст, пол, семейное положение), которые придают работам демографов как будто бы особую объективность. Демографы однако не исключение. Хотя нет никакой надежды, что удастся остановить повторные попытки свести историю к биологической, географической и прочей природной фактуре, стоит внимательнее отнестись к разным формам деисторизации в конкретных социальных науках, начиная с этнологии, ставшей жертвой сходства своего словаря со словарем науки о природе, до самой истории с ее попытками иссследовать историю как череду случайных изменений таких в сущности неподвижных субстанций как почва и климат.
[10] Нельзя исключить, что научный анализ сам через эффективную теорию может изменить обыденное восприятие поля.
[11] A.W.Gouldner. Cosmopolitan and Locals: toward an Analysis of Latent Social Rules. Administrative Science Quarterly, 2, Dec. 1957, pp. 281-307
[12] B.Clark. Faculty Organization and Authority // T.F.Lunsford (ed) The Study of Academic Administration. Boulder (Colorado), 1963, pp. 37-51
[13] J.W.Gustad. Community Consensus and Conflict. The Educational Record, 47, Fall 1966
[14] L.Wittgenstein.. Philosophische Bemerkungen. Oxford, 1964, p.181, cité par J.Bouverese. Le Myth de l’Interiorité/ P., 1976, p. 186
[15] Это слишком «чистые» и поэтому не совсем реальные случаи. Но приходится пользоваться ими, потому что в нашем распоряжении нет исследований конкретных случаев, которые не имели бы одновременно полемического оттенка. Между тем, только они позволяют показать наиболее характерную стратегию этой риторики самолегитимации и увидеть, что общие и специфические характеристики позции, занятой в университетском поле и на его особом участке, фиксируются чаще всего очень иносказательно, хотя и вполне прозрачно для всех осведомленных участников. 
[16] Релятивистская история и социология побуждают исследователя погрузиться в конкретную социальную реальность, не веря в его способность достичь транситорического понимания, но как-то забывают о погружении в научное поле со всеми сопутствующими интересами, из-за чего лишаются возможности контролировать специфический инструментарий любого детерминизма.
[17] Cf. R.Boudon.L’intellectuels et sae publiques: la singularités françaises  // J.-D.Reynaud et Y.Grameyer (ed)’ Français qui etes-vous ? P., 1981, pp. 465-480
[18] Тот факт, что лежащие в основе этого дискурса соображения остаются не высказаны даже в претендующем на научность тексте, обнаруживает одно из фундаментальных свойств полемики, наиболее характерной для битв в интеллектуальном поле. Опираясь на то, что их предположительно разделяет вся какая-либо группа, стратегии диффамации направленные на символическую дискредитацию конкурентов, прибегают к более или менее порочащим намекам, которые будет трудно поддержать, если они высказаны напрямик и открыто.
[19] P.Bourdieu. Le marché des biens symboliques.L’Année sociologique, vol. 22, 1971, pp.49-126
[20] Эта борьба может не восприниматься таким образом, а ее агентуры могут угрожать авторитету других агентур того же поля уже одним своим существованием (например, предлагая новые идеи и язык, или критерии оценки, удобные для их собственной продукции), не позиционируя себя сознательно в роли чьих-то конкурентов, а тем более врагов и не прибегая к стратегиям, которые используются против них.
[21] Нужно анализировать спонтанные семиологические и статистические элементы, из которых складывается практическая интуиция того, кто занял определенную позицию в пространстве распределения специфического капитала, и в особенности расшифровку и исчисление спонтанных и институционализированных характеристик занимаемой позиции. Также подлежат анализу механизмы защиты от правды [о себе самих] и ее дискредитации, всячекие формы принятия в клуб взаимного поклонения, стратегии компенсации и замещения: такие как университетский синдикализм и политика. Из них можно заимствовать стратегии двойной идентичности или двойного языка --  такие, например, бесконечно растяжимые «концепты» как «рабочие», или жаргон и ментальность, характерные для борьбы рабочего класса.
[22] Среди прочего, иерархию размывает деление на дисциплины и специализация внутри них. Они, конечно, иерархизированы сами, но также имеют свою «внутреннюю» иерархизацию
[23] Это столь важное положение Вебера не понимают как надо не только обыватели. Находятся «социологи», готовые упрекнуть других социологов за то, что при анализе культурных практик они соглашаются ачитать объективным фактом слабую легитимность и нелегитимность культуры нижних классов (об этой ошибке смотри: :Bourdieu, J.-C.Chamboredon, J.-C. Passeron. Le métier de sociologue. P., 1968, p.76 
[24] Смотри классические дискуссии логиков об именах собственных и об операторах индивидуализации (Russell, Gardiner, Quine, Strawson etc), соображения Леви-Стросса в La pensée sauvage и отличную работу J.-C. Pariente.Le language et lindividuel. P., 1973
[25] В этом смысле следует различать агента, определяемого конечным набором свойств, релевантных в данном поле, и эмпирического (préconstruit) индивида
[26] О роли пространственно-временных отношений в определении партикулярности смотри P.F.Strawson. Individuals: An Essay in Descriptive Metaphysics. L, 1959.
[27] Тут следует вернуться к проблеме иллюстративных примеров. Для иллюстрации конструкта «большой мэтр», определяемого по положению на определенном участке конструкт-пространства я выбрал Леви-Стросса. Позволительно думать, что это разрушает саму идею коструирования, поскольку поощряет читателя вновь ввести в поле его зрения свойства эмпирического индивида. Но выбор примера наугад не был бы более осмыслен. Как и выбор индивида, наделенного наиболее типическими свойствами конструкт-класса – самое близкое к тому, что предполагает реализация понятия «идеальный тип»
[28] Если бы я не боялся быть заподозрен в нарциссизме, я заострил бы проблему контаминации доксической точки зрения исследователя эпистемической точкой зрения. И напомнил бв о личных проблемах, возникающих из-за принадлежности к эмпирическому пространству, подлежащему объективации. Это -- страх оказаться предателем, стыд за нелойяльное поведение (подсматривать, оставаясь невидимым), нежелание столкнуться с кем-либо лицом к лицу (на каждом шагу натыкаешься на г-на Зигфрида Леви, как говорил Карл Краус) и так далее.
[29] C.Lévi-Strauss. La pensée sauvage. P.,1962, pp.229-231 ; J.-C.Pariente. Op cit. pp.71-79
[30] Тем, кто такой анализ примет всего лишь за личный взгляд, я могу только напомнить, какое место в универсуме, где господствует символический капитал, занимают стратегии, направленные на приобретение авторитета и на подрыв авторитета других (клнвета, уничижение, диффамация,, похвала, разного рода критика и т д)
[31] Может оказаться, что как раз самые «синоптические» понятия очень тесно связаны с эмпирической точкой ззрения (например «мелкая буржуазия») Тогда особенно нуно разведение эпистемического и обыденного использования определителя
[32] Полиономастика методически используется в «Дон Кихоте» как множество разных взглядов на один и тот же персонаж. Об этом L :Spitzer : Linguistic Perspectivism in the Don Quijot // Linguistics and Literary History, Ny, 1962
[33] J.-R.Searle. Sens et expression. Etudes de théorie des actes de laguage. P., pp. 101-119 (Speach Acts. Cambridge, 1969) Даже история искусства и литературы, где каждая новая конвенция относительностью своего понимания верности правде напоминает нам о произвольности предыдущей конвенции параллельна работе таких романистов как Алэн Роб-Грийе и Робер Пенже (Penget, особенно его «Апокриф»), которые, прибегают к чему-то вроде лукавого сговора романиста и читателя, а именно, открыто демонстрируют, что предлагают нам вымысел, но настаивают, что делают это в поисках реальности, и с помощью этой фиктивной фикции создают фикцию реальности, которая оборачивается правдой вымысла. 
[34] Утверждение, что только наука полномочна критиковать науку, вероятно вызовет возмущение эссеистов и обвинение в «терроризме». А социологов будут упрекать либо в том, что они проявляют слабость и слишком легко уступают, либо в том, что они слишком неуступчивы
[35] Это не значит, что чисто «литературное» исследование не имеет оснований претендовать на научность. Как замечает Бэйтсон (Bateson) по поводу этнологии, выразительная сила стиля представляет собой незаменимое научное достижение, когда нужна объективация релевантных характеристик социальных образований и требуется предложить принципы для систематического восприятия исторической необходимости: К примеру, историк Средневековья одной только эффективностью языковых средств дает нам представление об отчаянном состоянии крестьян, затерянных на крошечных расчистках в бескрайнем и полном опасностей густом лесу. Историку сначала нужно было найти слова, способные воссоздать для читателя эту действительность, помочь ему воспроизводить ее образ снова и снова, в противовес плоской картине и механическому вспоминанию, чтобы обеспечить постижение чуждой ему культуры королингской эпохи. Похожие задачи решает социолог, когда он преодолевает трудности концептуализации, не отделимой от конструирования объекта и в то же время ищет подходящие выражения, позволяющие сохранить знание образов жизни и мысли, накопленное в устоявшемся и целостном опыте.
[36] E :Benveniste :Problèmes de linguistique générales/ P., 1966, pp. 239, 242, 245, 249
[37] Ясно, что переопределение младших позиций и связанных с ними педагогических интереов должно соотноситься не только с изменениями в социальных и научных характеристиках преподавателей, но также с глубокой модификацией условий профессионального опыта, которая имеет следствием трансформацию качественных и количественных характеристик их студентов