Прошло 30 лет с того года, который Джордж Оруэлл выбрал названием для своего
некогда знаменитого романа. И, условно говоря, 50 лет с тех пор, как я впервые о нем
услышал. В моих кругах Оруэлл был культовой фигурой. Но наше поколение, кажется,
не передало эстафету следующим. Сейчас его почти не вспоминают. Конечно,
"Скотский хутор" и "1984" утратили эффективность наркотика, но классикой они
остались. А еще более значительна эссеистика Оруэлла, кажется до сих пор не оцененная
по достоинству. Я в свое время триждs комментировал Оруэлла и теперь воспроизведу
здесь старые публикации. Я начинаю с эссея об его эссеях.
Джордж Оруэлл. Ремесленник-виртуоз и
вольный самурай
(первоначальная публикация в еженедельнике «Новое время» 2 января 2006
года)
В тени «1984» эссеистика Оруэлла слегка потерялась. В Англии и Америке скорее слегка.
В России скорее потерялась. С конца 80-х годов в России были изданы несколько сборников его эссе. Они вполне представительны и снабжены
осмысленными предисловиями, но как будто повисли в воздухе.
Самые первые легальные издания Оруэлла в России вообще представляют собой отнюдь не
безосновательные, но явно запоздалые попытки перехватить инициативу и вспомнить о том, что Оруэлл был левых убеждений, социалистом
(«демократическим») и уж во всяком случае «другом народа» и врагом
бюрократической администрации.
Потом им на смену пришли тоже запоздалые попытки воспеть Оруэлла как стойкого
борца с советским режимом, певца свободы, индивидуализма, безупречного и
неподкупного рыцаря прав человека.
Эти два варианта апологии Оруэлла легко смешиваются друг с другом благодаря двум
обстоятельствам. Во-первых, политическая острота и ангажированность Оруэлла не есть
партийная ангажированность и не может быть сформулирована в терминах партийных программ. В английском контексте особенно. Выбор в английской двухпартийной системе небогат. Выбирать нужно между тори (консерваторами) и
лейбористами. Коллективистская авторитарность лейбористов претила
Оруэллу не меньше, чем высокомерный патернализм консерваторов. Его
сатира направлена в обе стороны.
А во-вторых, уже во времена Оруэлла чувствовалось, что привычные опознавательные
элементы правых и левых политических взглядов теряют определенность, и различать
«правое» от «левого» становится все труднее. Оруэлл был одним из первых, кто это
почувствовал, сумел извлечь из этого эффект, но и много потерял – и то, и другое потому, что
оторвался от обоих центральных политических салонов и ушел на вольную периферию, стал, так сказать, «вольным самураем».
Оруэлл как воплощение элегантной джентльменской независимости одинаково
привлекателен для всех. Все божатся его именем и всячески намекают на то, что Оруэлл –
их образец. Знаковый потенциал Оруэлла особенно интенсивно, я бы сказал «истово», использовался в «советском антисоветском» салоне, скажем, с
конца 60-х годов до 1984 года. Весь 1984 год, ставший с легкой руки Оруэлла мифологическим, все рассказывали друг другу, какой для них родной и
близкий Оруэлл, а после 1990 года, когда надобность заклинать советскую
действительность отпала, про Оруэлла забыли. Чтение «1984» перестало быть своего рода мазохистской терапией и актом сопротивления (хотя бы тайного), а зачем
Оруэлл нужен еще, его вчерашние поклонники так и не потрудились понять.
Plain prose
Там, где читают по-английски, Оруэлл не оказался преходящей политической модой. Ни одна сторона
его творчества не осталась незамеченной. Он стал классиком. Много написано о его более ранних романах (социальных, чтобы не сказать социалист-
реалистических), о его эссеистике и даже о его рутинной журналистике. Он много писал для
заработка: газетные колонки, заметки для Би-би-си. Эта продукция и составляет добрую половину 20-томного полного собрания его сочинений.
А вместе с более серьезными политическими памфлетами, эссе и рецензиями –
14 томов. Оруэлл прежде всего эссеист. Это был вид творчества, адекватный
его характеру и таланту.
Эссеистика Оруэлла чрезвычайно эффективна. Его памфлеты, очерки и заметки
эмоционально энергичны, полемически остры, хотя в то же время поразительно
справедливы к объекту. Они интеллектуально внушительны и тематически
содержательны. Оруэлл писал элегантно, то есть умно и понятно. Его статьи о культуре,
литературе и искусстве полны проницательных наблюдений и суждений. У Оруэлла не было университетского образования. Его ресурсы – природный ум,
богатое воображение, любознательность, воля к суждению и огромный
профессиональный опыт. Оруэлл понимал культуру, как человек, сам ее
создающий. Его суждения – суждения ремесленника-виртуоза.
Он постигал фактуру на рефлекторном уровне. А затем артикулировал свое постижение в
слове, потому что ему было мало постижения, он хотел понимания. Ему было что сказать, и он хотел поделиться этим с другими. Оруэлл не хотел
произвести впечатление. Он хотел помочь другим.
Отсюда его «простая проза» (plain prose) – это самое частое выражение во всех
комментариях к Оруэллу. Его политическую публицистику (pamphleteering) знатоки
возводят к XVIII веку, а среди его прямых предшественников называют, например, Дефо иХэзлитта.
Не просто груда знаний
Оруэлл, конечно, не просто продолжал авторитетную традицию классического
английского эссеизма. Он прибавил к нему интеллектуальной зрелости ХХ столетия. Он был
инстинктивный социолог. Но в его работах разбросаны и следы основательной социологической эрудиции (начитанности). Некоторые его соображения по части
манипулирования историей, языком и массами цитируются в учебниках по социологии.
Жалко, что только они, потому что у Оруэлла было мощное социологическое
воображение, в этом отношении он давал сто очков вперед многим профессионалам.
Его культурно-критические эссе всегда социологические этюды. Его последователями
можно было бы считать Ролана Барта и даже Умберто Эко, если бы не их
«терминологически жаргонная» пена, за которой если и не усматривается, то
подозревается (в особенности у Эко) эмоциональная стерильность и беспредметность.
Рискну выразить уверенность, что оба мэтра, а тем более их многочисленные эпигоны,
были бы жирной добычей для Оруэлла-критика так же, как стали таковыми для него
Сальвадор Дали, Томас Стернз Элиот, Герберт Рид, Герберт Уэллс, Бернард Шоу, Генри
Миллер и автор криминал-триллеров Дж.Х.Чейз – все по разным причинам, разумеется.
Оруэлл был «научным» человеком. Не потому, что начитался научных книг. Он был не из тех,
кто пользуется наукой. Такие, как он, три-четыре века назад создавали науку. Оруэлл использовал свои рефлексы «научника» в обращении с материалом,
не облюбованным академической наукой, во всяком случае в его время. Мы
уже заметили, что Оруэлл был социологом. Он был практикующим
социологом искусства и литературы в те времена, когда эти дисциплины едва
намечались. Оруэлл был человеком науки умом и сердцем, а не «ученым
идиотом». Оруэлл – наследник классической английской интеллектуальной
традиции как аналитической. Он против целостного восприятия целостного
объекта. Он стремится разложить объект на части и воспринимать его по
частям. И судить о нем в разных аспектах.
В эссе «Что такое наука?» Оруэлл обсуждает роль науки в воспитании молодежи. Есть
наука в узком смысле слова, говорит он, и это свод знаний о радиоактивности,
физиологии и прочих материях. Если мы всех обучим этим вещам, то это вовсе не значит,
что мы всех сделаем объективными, логично мыслящими, трезво-здравыми людьми, отдающими предпочтение факту перед мифом. Среди ученых
химиков не меньше националистов, например, чем среди простых лавочников,
и они могут оказаться так же падки на коммунизм, как и безземельный
крестьянин.
Наука в широком смысле слова предполагает не особые фактические знания, а что-то
другое. Оруэлл: «От приобщения масс к научным знаниям мало проку. Скорее, даже
больше вреда, если в наши котелки будут запихивать много всякой химии и физики
вместо литературы и истории... Настоящее научное образование предполагает воспитание
рационального, скептического, экспериментального сознания». Разумное и не слишком тривиальное суждение, но и не слишком оригинальное. Оруэлл
объясняет свою позицию, но саму эту позицию занимает определенно не он
один, и,когда мы это читаем, мы неизбежно замечаем, что мы уже где-то
подобное читали или слышали. Настоящий Оруэлл, однако, начинается
дальше: «Идея, что наука, это способ миросозерцания, а не просто груда
знаний, встречает сильное сопротивление. Я думаю, что виной этому простая профессиональная ревность. Потому что если наука – это просто метод или
взгляд на вещи, то любой, кто способен к достаточно рациональному
размышлению, может быть назван ученым. Что в таком случае останется от
исключительного престижа, которым пользуются химики, физики и пр., и от
их претензии быть мудрее всех нас?»
Народу нужна поэзия
Вот это уже совсем не тривиально. Скорее, парадоксально. Не обязательно верно или
верно, но не настолько, чтобы принять это как универсальную доктрину. Но не
тривиально, а содержательно. И объясняет многое в жизни. В частности, то, что
эссеистика самого Оруэлла не так популярна и влиятельна, как произвольно вкусовые,
разукрашенные ученым жаргоном постструктуралистские разглагольствования о чем
попало в какой угодно связи.
Оруэлл, в сущности, настаивает, что сами ученые препятствуют распространению
научного духа за пределы их собственных узких сфер знания. В обществе, однако,
господствует мнение, что ученые хотят нам всем навязать свой «бескрылый» и
«антигуманный» рационализм и тем самым лишить жизнь ее спонтанности и эстетической
прелести. Так вот, а что если это вовсе не так? Мне кажется, ход мысли Оруэлла открывает перед нашим воображением увлекательные перспективы.
Оруэллу не удалось создать художественные шедевры, во всяком случае что-то такое, что
его клевреты могли бы навязать публике в качестве объектов непременного поклонения. Сам Оруэлл «поэтом», пожалуй, не был, хотя Питер Акройд и
говорит, что Оруэлл остро чувствовал «поэтику факта». Но Оруэлл не стал
нападать ни на более удачливых писателей, ни на поэзию.
Оруэлл считал, что народу нужна поэзия. Элитарна, скорее, наука. Поэзия как раз
демократична. Можно было бы думать, что Оруэлл смотрит на поэзию свысока, но дело
обстоит намного сложнее. Оруэлл – демократ, «народник» в самом благородном смысле слова. Поэтому он никак не унижает поэзию, считая ее
адекватной народному сознанию. Несколько покровительственное, но в то же
время отнюдь не высокомерное отношение к поэзии чувствуется в его
подходе к развлекательной литературе, к таким писателям, как Диккенс,
Смоллет или Киплинг, и даже писателям второго ряда, как, например,
Горнунг (современник, родственник и параллель Конан-Дойлу), и даже
третьего ряда (Бичер-Стоу).
Он охотно и благожелательно их комментирует. Напротив, элитарная претенциозность
модернистов не находит у него, как правило, заинтересованного отклика, а если
модернисты (как Сальвадор Дали) и привлекают его внимание, то он реагирует на них
весьма раздраженно. При этом обнаруживается, что Оруэллу совершенно чуждо
противопоставление высокой «поэзии» и низкой «беллетристики». Для Оруэлла
«беллетристика» и есть «поэзия». Поэзия – это не то, что труднодоступно, а, наоборот, что
доступно.
Назад к Шекспиру
Очень характерно и содержательно эссе «Шекспир и Толстой». Нападки Толстого на
Шекспира широко известны, но редко комментируются всерьез. Обычно предполагается
(без особых дебатов), что Толстого в этом случае просто «занесло», и имеет место, так сказать, досадное недоразумение. Нежелание разобраться с этим
эпизодом истории всемирной литературы объясняется трусостью
комментаторов. Их пугает перспектива выбирать между авторитетом
Шекспира и авторитетом Толстого.
Им не нужно было бы ничего бояться, если бы у них был независимый характер и если бы у
них хватило социологического воображения, чтобы выйти за пределы этого неудобного выбора. Привыкнув к агиографическому и комплиментарному
комментированию, они сами ставят себя в невыгодное положение. Оруэлл не
делает выбора. Он не пытается решить вопрос, кто главнее – кит или слон.
Он анализирует коллизию.
Оруэлл начинает с того, что почти во всем соглашается с Толстым: «...в целом Толстой
прав. Шекспир не мыслитель, и комментаторы, создающие ему репутацию великого
философа, попросту мелют вздор». И далее: «Многие его пьесы имеют меньше общего с
действительностью, даже чем сказки. В любом случае нет никаких указаний на то, что для него самого они были чем-то большим, чем способом
заработать себе на хлеб». И наконец: «Выглядят смешно претензии, будто
Шекспир был глубоким мыслителем, последовательно воплотившим некую
связную философию в художественно совершенных и психологически
утонченных пьесах».
Кажется, что Толстой уничтожил Шекспира, но (продолжает Оруэлл)
каким-то таинственным образом Шекспир сохраняет свое глубокое обаяние
для миллионов простых людей. Толстой, может быть, и прав, не желая
признать в Шекспире великого мыслителя и моралиста, но Шекспир прежде
всего поэт, а это другое. Искусство, рассуждает Оруэлл, не сводимо к мысли
и тематике. Поэзия и мысль – разные вещи (субстанции). Толстой их путает.
Но их же путают и апологеты Шекспира. Шекспира превозносят не за его
действительные достоинства, а за воображаемые. Это «привнесение»
достоинств в Шекспира избыточно. Оруэлл: «У романистов, так же как у
поэтов, умственная мощь и творческая сила вовсе не обязательно
предполагают друг друга». Но апологетам мало реальных достоинств своего
идола. Апологетика имеет тенденцию приписывать объекту культа все
мыслимые достоинства, чтобы уберечь его от конкуренции и от возможной
эрозии на случай перемен в интеллектуальной или эстетической атмосфере.
Так живет культ личности.
Искусство как авантюризм и пропаганда
Эссе «Шекспир и Толстой» - вариация на тему, к которой Оруэлл возвращается снова и снова: искусство как инструмент пропаганды. Он
полагает, что артистическая одаренность и эстетическое качество вполне
совместимы не только с интеллектуальной заурядностью (как в случае
Шекспира), но и злым политическим умыслом или аморальностью. Такую
комбинацию аморальности с артистизмом Оруэлл обнаруживает у Сальвадора
Дали. Оруэлл предостерегает: искусство – средство убеждения, промывки
мозгов; уважение к таланту не должно переходить в пассивное преклонение
перед его владельцем, не должно маскировать ничтожество человека, как это
происходит в случае с Дали. Дали – прекрасный рисовальщик, но духовно
убогий человек, пошляк. Он, в сущности, делает кич и маскирует его
эпатажной экстравагантностью. Если ее убрать, то он сразу превращается в
рядового художника-эдвардианца. В сущности, заключает Оруэлл, Дали
виртуоз «иллюстраций к учебникам».
Последнее диагностическое замечание Оруэлла должно бы волнующим образом поразить наблюдателя советской культурной жизни 70-х годов.
Заметным явлением в те годы были иллюстрации к авторитетным в салоне
научно-популярным журналам («Химия и жизнь», «Знание – сила» и др.). Их
иллюстраторы «протаскивали» сюрреализм, что встречало восторженное
умиление антисоветского салона. «Ну прямо Сальвадор Дали», –
приговаривали в салоне. Именно. Советские художественные диссиденты
имитировали именно его. Эстетическая техника Дали как раз для такого
иллюстрирования и годится. Оруэлл, вероятно, был бы счастлив узнать, как
блистательно подтвердится его интерпретация живописи Сальвадора Дали.
Редкий случай убедительного свидетельства исключительной
проницательности и трезвости критика.
Оруэлл боится коррумпирования литературы (поэзии, беллетристики) и превращения ее в инструмент
пропаганды. Пропаганда, как и реклама, как и религия, говорит с народом на языке поэзии. Поэзии приписывают способность постижения правды, более глубокой и высокой, чем «профанная» правда повседневного опыта и науки. В этом что-то есть. Поэзия действительно может быть способом постижения глубоких истин. Именно «постижения», как подчеркнул бы искушенный социолог, а не «познания». Но ее крайне легко использовать в прямо противоположных целях. В целях лжи и убеждения. Поэтому авторитарные режимы любят искусство и эффективно пользуются им, о чем и рассказывается так живописно в «1984». И поэтому так не любит искусство анархист Толстой. Конечно, нападки Толстого на Шекспира, в сущности, есть атака на поэзию, контаминированную в сознании Толстого с монархией, религией, общественной ложью и манипулированием народными массами. В российском контексте «базаровщина» Толстого выглядит очень многозначительно. Это полемика с аристократически-литературным сознанием, некий популистский рационализм и протестантская борьба с кумиротворчеством.
Нищета памфлета
В своем отношении к литературе Оруэлл гораздо менее радикален, чем Толстой. Может быть, потому
что жил в другое время. Может быть, потому что получил совсем иное воспитание, чем Толстой. Может быть, потому что жил в другой атмосфере. Может быть, потому что принадлежал к совершенно иному культурному наследию: Англия – страна протестантская. Интерес Оруэлла к литературной технике (эстетике) гораздо интенсивнее, чем у Толстого. Может быть, потому что он профессионал, а Толстой, как почти все русские писатели (кроме Пушкина и Чехова), любитель. Он делает интересные сугубо профессиональные замечания по поводу самой разнообразной художественной продукции. Но самое главное: Оруэлла интересуют «системные» отношения между смыслом и способом его воплощения с целью довести до сознания потребителя.
И все же сам Оруэлл, как и Толстой, не поэт, а критик и публицист. Его прежде всего
заботит уровень интеллектуальной жизни общества. Оруэлл в этом плане оценивал жизнь современного
ему общества весьма низко. Более того, он обращает внимание на парадокс: в такое напряженное время, как наше (он писал о своем времени, но это и наше время), как раз к интеллектуальной жизни повышенные требования. А что мы видим? В коротком эссе «Искусство памфлета» он писал: «Низкое качество нынешних памфлетов выглядит неожиданным, потому что, казалось бы, памфлет как род литературы идеально соответствует духу нашего времени. Мы живем в эпоху могучих политических страстей; возможностей свободно высказываться становится все меньше; организованная ложь достигает неслыханных масштабов. Памфлет лучше всего годится, чтобы компенсировать это. Между тем хороших памфлетов мало. В чем дело? Я могу предложить этому только одно – не очень-то сильное – объяснение. Дело в том, что издательская индустрия и литературные издания не заботятся о том, чтобы приучить публику к чтению пафлетов. Проблема в том, что памфлеты по большей части публикуются эпизодически и локально. Их трудно собрать, даже найти; часто их не могут достать и приобрести даже библиотеки. Их мало рекламируют и еще реже обозревают. Если хороший автор страстно хочет что-то сказать (а суть публицистики именно в том, чтобы немедленно оповестить как можно большее число людей о том, что у вас на уме), вряд ли обратится к форме памфлета, потому что он не знает толком, как его опубликовать, и отнюдь не уверен, что его прочтут те, кому он предназначен. Скорее всего, он воплотит свою мысль в жидкой газетной статье или раздует ее до пухлого тома. Так вот и получается, что памфлеты все чаще пишут лунатики-одиночки, публикующие их за свои деньги, подпольные религиозные маньяки или политические партии. Обычный способ публикации памфлета – через партию, а партия уж сумеет устранить из памфлета любые «отклонения» и литературную ценность».
«1984»
Оруэлл писал это в 30-е годы. А что происходит теперь? «Больше всего мне хотелось бы сделать
политическую публицистику искусством» – так писал Оруэлл. Сам он этого добился. Но была ли его инициатива развита? Трудно сказать. Литературная активность с тех пор
разрослась и фрагментировалась. Ее трудно обозреть. Было бы неосторожно утверждать, что профессионально-культурную традицию Оруэлла никто теперь не поддерживает. И все же можно сослаться на многочисленные жалобы по поводу того, что «старая добрая английская» манера выражать свои мысли доступно, сохраняя при этом их содержательность и достоинство, умирает, если не умерла. А вместе с ней и классная политическая публицистика.
Немногочисленные стойкие ее представители тонут в болоте претенциозной и пустой
риторики, самодовольно-комплиментарных интервью со знаменитостями или рекламно-
апологетического комментирования, имеющего целью продвинуть на рынке «своих» или тех, за кого платят издатели. Впрочем, Дефо или Хэзлитт в свое время были, вероятно, не менее одиноки. Чувствовал себя одиноким и сам Оруэлл. Говорят, это его весьма угнетало и в конце концов превратило в глубокого пессимиста, что и выразилось в полной мере в «1984». Но «1984» – это поэзия, во всяком случае ближе всего к поэзии из того, что он написал. Когда он говорил «от себя», он держался хладнокровно и рассудительно, не суетно. Это и было секретом его блистательного эссеизма. Теодор Адорно склонялся к тому, чтобы считать эссеизм формой общественного существования интеллектуала. Жизнь Оруэлла как будто подверждает это нетривиальное предположение.