Макс Вебер и Россия

 Ниже следуют две статьи, комментирующие работы Макса Вебера о русском освободительном движении в 1905 году.



                                                                                              АЛЕКСАНДР  КУСТАРЁВ



                 МАКС  ВЕБЕР О  МОДЕРНИЗАЦИИ  РУССКОГО  САМОДЕРЖАВИЯ


Первоначальная публикация (с сокращениями) в журнале «Полис». 2006 год, №2 

В 1906 г. под впечатлением революции 1905 г. Вебер написал две большие работы, по существу книги  «К положению буржуазной демократии в России» и «Переход России к псевдоконституционализму» [1] [1] Если в первом из двух очерков о политическом развитии в России Вебер больше говорит об эмансипации российского общества и российском освободительном (либеральном) движении, то во втором очерке его прежде всего интересует модернизация российской монархии.
В заглавие второго очерка Вебера вынесено понятие «псевдоконституционализм». Поэтому трудно избежать соблазна, обсуждая его интерпретацию русского конституционализма, начать с обсуждения самого этого понятия. Тем не менее обратимся сперва к деталям текста очерка. Реконструируем комментарий Вебера к политической обстановке в России после 1905 года, сгруппировав его наблюдения и критические замечания по трём темам.
А именно: (1) возникающий в России государственный строй; (2) конституция как фактор политического процесса; (3) культура политического поведения ответственных агентов процесса.

Государственный строй

Как диагностирует Вебер: «....главный представитель бюрократического рационализма Витте вместе с двусмысленным конституционным Манифестом, дававшим неопределенные обещания, навязал Царю.... изменения в рабочем механизме так называемого «самодержавия», в результате чего навсегда изменилась сама его сущность».
Что же произошло? Во-первых,  «... монарх оказывается беззащитным против бюрократии...»
Во-вторых, «...министры могут вертеть как хотят призрачным парламентом, созданным их же машиной управления и лишенным того влияния, которое он мог бы иметь...»
А значит: «Совершенно ясно, что здесь происходит: бюрократическая рационализация самодержавия во всей внутренней политике - теперь она оказывается сферой специалиста (курсив Вебера – здесь и далее во всех цитатах), а это означает -- при недостатке независимости у власти -- исключительное господство бюрократии».
И далее: «Совершенно иначе обстояло бы дело, как ни странно это может показаться, при юридически полном осуществлении «конституционной» системы. Именно в этом случае монарху было бы обеспечено фактическое господство над бюрократией...Такое положение вещей, когда все «находится в движении», трудно уложить в общую формулу. Но именно благодаря «подвижности» этой трудно определимой системы, позиции строго конституционного монарха при ней часто оказываются сильнее..... Да, чисто парламентарное «царство влияния» (Kingdom of influence) может вследствие своей самоограниченности обеспечить определенную меру позитивной систематической работы на пользу стране, чего не удается достигнуть в «царстве прерогативы» (Kingdom of prerogative). Правовое же признание прерогатив короны, наоборот, поощряет суетливое тщеславие или неумеренное самомнение монарха, его амбиции. А реальность современной жизни не допускает дилетантизма властителя, столь характерного, например, для эпохи Ренессанса. Что бы ни случилось теперь с «конституцией», царизму предстоит решать свою дальнейшую судьбу».
Ещё одна вариация на эту тему содержится в более поздней статье Вебера «Переход Россиии к псевдодемократии» (1917 год): «Парламентская власть с помощью простого отбора обрекает – и в этом её самая важная положительная функция –политически бездарного правителя и только его на бездействие. Но политически одарённому монарху она оставляет возможность значительного влияния, чем и пользовался, например, Эдуард VII – больше чем какой-либо другой монарх новейшего времени. Царю надо было выбирать: или та реальная власть, оставляющая каждому монарху возможность благодаря своему уму и самообладанию влиять на государственные дела, или – суетная романтика и патетика внешней видимости власти, затягивающая его в театральное и громогласное вмешательство в ответственные политические решения с пагубными последствиями для политики и, возможно, для самой короны» [2][2].

конституция как фактор политического процесса

Вебер полагал, что публикация манифестов и основных законов в 1905-1906 гг развязывает опасные политические процессы. Октроирование конституции имело две благие цели. Во-первых, это был сигнал, что власть готова (образумившись или испугавшись – всё равно) к переменам и предлагает мир. Во-вторых, конституция, помимо всего прочего, должна была создать приемлемую для всех и всеми соблюдаемую правовую рамку политического процесса и государственного управления. Ожидалось, таким образом, что «конституционализация» разрешит системный кризис, то есть предотвратит (назревавшую) революцию. Но октроированные и дулистические конституции, независимо от «меры» и «юридического стиля» их дуалистичности, не обеспечивают автоматически успеха этого предприятия, поскольку не гарантировано согласие в обществе по поводу самой конституции. Конституция, таким образом, может сама оказаться яблоком раздора. В двух аспектах.
Во-первых, болезненной проблемой становится фактическое несоблюдение конституции, будь то стихийно-самонадеянное нарушение «закона» более сильным агентом  распределённой (по какой угодно схеме) власти, или паллиативное нарушение конституции в порочном кругу общественной смуты. Во-вторых, политизируется интерпретация конституции, чреватая эскалацией конфликта в особенности при наличии пробелов и в отсутствии конституционного суда.
Таким образом, появление конституции может даже обострить конфликт в обществе, вместо того чтобы его процедурно урегулировать. Эрнст-Рудольф Хубер, обобщая опыт политической борьбы в Германии, сказал по этому поводу так: «Хотя конституция рождается в борьбе, конституционное оформление конфликта (Kampfverfassung) оставляет общество ещё очень далеко от системного упорядочения (Gesamtordnung)» [3][3]. Политическая история Германии после 1848 года знала несколько конституционных кризисов, последний из которых и покончил с монархией, после 70 лет маневрирования, интриг, обоюдной обструкции и политического шантажа.

Российский конституционализм сразу же оказывается на пороге кризиса, на что Вебер и обращает усиленное внимание. Например: «Машина продолжает работать, как если бы ничего не случилось. И тем не менее многое произошло, и пути обратно нет. Официально даруются свободы, а затем, когда ими хотят воспользоваться, оказывается, что эти свободы - иллюзия. Эта неискренность должна неизбежно приводить к повторяющимся конфликтам и возбуждать угрюмую ненависть, создавая ситуацию, бесконечно более опасную, чем унизительные, но открытые репрессии в прошлом. Именно это, похоже, и происходит с “конституцией”, которую, хотя и в двусмысленных выражениях, обещал Манифест 17 октября...».
Или: «Вся система отношений между правительством и народным представительством
строилась на аксиоматическом предположении, что народное представительство - естественный враг государственной власти и всегда им останется».  Иными словами, вместо сотрудничества между агентами разделённой власти («коллегиальной» в терминологии самого Вебера) продолжается неразрешимый конфликт между ними [4][4].
Словом: «Кажется совершенно исключено - и наша хроника как будто должна была это продемонстрировать - что этот  режим сумеет найти какой-то путь к долговременному «успокоению» страны: она сама должна себя вытаскивать за волосы из болота».
Логически подобные конфликты имеют два исхода. Или они кончаются быстрой победой одной из сторон на исторически значимый отрезок времени. Или они трансформируются в мирный процесс политического маневрирования и «перетягивания каната» через постепенную «разрядку напряжённости» методом «политических торгов». В ходе этой трансформации собственно и должен «кристаллизоваться» порядок, который обе стороны согласятся соблюдать, именуя его при этом «конституцией» или даже нет. Но для этого необходима политическая воля многочисленных агентур, корректирующая простую физику соотношения сил, то есть определённая культура политического поведения..

политическая культура

Обычно когда говорят о культуре политического поведения, упор делается на такие её компоненты, как, например, доверие или терпимость. Российское общество начала ХХ века демонстрирует очень низкий уровень взаимного доверия и терпимости. 
Частично это объясняется глубиной имущественного расслоения, в особенности в деревне. Но к этому дело не сводится. Один и тот же индивид энергетически мотивирован в разной мере имущественными и статусно-престижными интересами. Один и тот же имущественный класс может быть расколот  по линии статуса-престижа. В двух своих русских штудиях Вебер то и дело ссылается на разные элементы «обстановки», связанные с разными участниками «обоюдных отношений», их мотивацией и характером поведения. Приведём примеры, выделив курсивом слова, ключевые для этого сюжета.
«...когда Царь создавал свое личное «параллельное» правительство (это бывает как будто бы и сейчас) из Великих князей или других приближенных, его воздействие на большую политику оказывается опосредовано интересами разных клик»
«...междепартаментская жизнь зависела исключительно от настроения начальников и связей между ними....страна была поделена на департаментские сатрапии. Оспаривая друг у друга сферы влияния, департаменты фактически находились в состоянии войны друг с другом и жили в атмосфере постоянных административных интриг. Перепалки между могущественными чиновниками порождали необъятную - на сотнях страниц - переписку. Эту переписку от имени нападающих и защищавшихся департаментов часто вели обученные в Германии ученые эксперты, изучавшие для этого в поте лица всю мыслимую российскую и иностранную литературу по государственному праву, экономике и истории. Если иметь ключ к этой переписке, то она может оказаться пусть и не увлекательным, но вполне поучительным чтением».«У земств недоверие к правительству в решающий момент все же перевесило страх перед революцией. У правительства ненависть к земствам оказалась сильнее желания найти союзника против революции».
«Бюрократия должна была пожертвовать частью своей произвольной административной власти. Это было необходимо для того, чтобы достичь какого-то взаимопонимания с имущими классами, но как раз это было выше ее сил».
«Примером дикой ревности к земству было невероятное поведение «Красного креста» во время войны...Правительство чинит всяческие препятствия земской филантропии « дикой ревности к земству»
«Губернаторы и генерал-губернаторы вмешиваются во все и уже одной своей бесцеремонностью оскорбляют самолюбие земств». Бюрократия не может себе вообразить, что она когда-либо уступит долю своего всесилия кому бы то ни было. Ответная реакция следует тут же. В октябре даже умеренные земские деятели (Шипов) отказались от министерских портфелей, предложенных Витте, потому что для них было немыслимо сотрудничество с Треповым и Дурново».
В письме к Михельсу: «бешеная конкуренция между гапоновцами, социал-демократами и эсэрами за власть (Macht) над рабочими» [5][5]
«Обе стороны не могли работать вместеЭкономически (курсив Вебера) либеральная бюрократия, возглавляемая Витте, полностью лишила политического значения своего ближайшего друга предпринимательскую буржуазию с помощью закона об избирательном праве и урезав ее представительство в Государственном совете. А самого характерного представителя этих кругов в правительстве Тимирязева третировали и в конце концов заподозрили в «зубатовщине»».
«После дебатов об амнистии, во время которых все накопившееся раздражение вышло наружу (хотя приличия и соблюдались) и было принято ответное обращение Думы, Муромцев был снова приглашен к Царю, на этот раз на именины. Его с безупречной вежливостью посадили на почетное место, но с ним не заговорил никто из значительных людей».
«...почти роковая, возможно вынужденная склонность современных династических режимов оберегать свой «престиж» и «сохранять лицо» привела к тому, что они не дают своевременно то, что должны дать, а когда уступки вырываются у них одна за другой, они пытаются вернуть себе потерянный престиж безжалостным полицейским произволом».
«Официальный “правительственный вестник” опубликовал приветственную речь Императора. Но продолжал игнорировать существование Думы. Казалось, как писала петербургская пресса, он никак не мог решить: считать ли Думу государственным институтом, или революционным клубом».
В подкрепление этого наблюдения добавим наблюдение более позднего комментатора российских Основных законов: «Русская конституция отличается от родственной ей прусской тем, что она расширяет ещё дальше прерогативы монарха за счёт прав народного представительства [перечисляются статьи с указаниями на статьи прусской конституции]. Таким образом, русская конституция наряду с японской по своему типу стоит на самом крайне правом фланге. Тем не менее конституционный характер российского государственного порядка, благодаря статьям 7, 84, 86, 91, 98, 111 не подлежит сомнению. Поэтому выглядит совершенно необоснованным, что не только в Основных законах, но также и во всём официальном и официозном словоупотреблении слова «конституция» «парламент» и производные от них термины принципиально избегаются и наоборот особо настойчиво употребляется понятие «самодержавие», при том что оно теперь приобрело новый смысл, ещё не усвоенный, вследствие чего это понятие понимается неадекватно своему новому смыслу» [6][6]. 
(Для сравнения: в Германии даже после 1848 года, несмотря на интенсивное конституционное творчество, слово «конституция» (Konstitution) появляется в рабочих бумагах всего один раз и даже более невинное коренное немецкое Verfassung в чистом виде и без правовых уточнений встречается не часто [7][7]).
Два элемента в цитированных пассажах привлекают внимание. Во-первых, в них названы разнообразные участники конфликтов. Во-вторых, поведение участников атрибутировано; атрибуты касаются интенсивности и эмоциональной окраски конфликта, а также техники борьбы.
Упоминаемые Вебером агентуры (с некоторыми добавлениями) позволяют наметить фронты конфликтов.
Корпоративные конфликты: (1) бюрократия против земства; (2) двор против нобилитета (клики); (3) департаменты против департаментов (4) эксперты против экспертов (ещё раз клики); (5) Царь против Совета министров; (6) провинциальное дворянство против бюрократии (см. знаменитые обличения Сухово-Кобылина).
Культурно-статусные: (1)земская интеллигенция против государственной бюрократии (2) разночинная интеллигенция против клира (3) она же против бюрократии.
Противоположные идеологические движения друг против друга, что тривиально. А что не вполне тривиально - близкие идеологические движения (партии), конкурирующие за влияние на массы (1)социал-демократы против эсэров (2) кадеты против октябристов; (3) чёрная сотня против консерваторов; (4) эсэры и социал-демократы против гапоновцев-зубатовцев
При желании содержание этих конфликтов можно свести к материальным (денежным, имущественным) интересам. Это не всегда будет легко сделать, но даже когда это не слишком трудно, то этого делать не следует. Пользуясь терминологией самого Вебера можно характеризовать мотивацию по имущественным интересам как целерациональную, а мотивацию по статусно-престижным интересам как ценностнорациональную. «Вещество» этих противостояний намного сложнее, и это очень существенно для перспектив саморазвития обстановки. Эмоциональная энергия, техника разрешения имущественных или статусно-престижных конфликтов, а также их институционализация  -  разные. Социальная ревность и рессентимент (обоюдный рессентимент) это не классовая борьба и не рыночная конкуренция. У них иная эмоциональная физика. Они по разному переживаются, по разному компенсируются. Они культурно обсуловлены (kulturbedingt) и политически значимы, kulturbedeutsam, как сказал бы сам Вебер. Они по своему институционализируются и мешают институционализации другого рода отношений между людьми.
Теперь извлечём из приведённых фрагментов атрибутику мотивации и эмоциональной окраски отношений между соучастниками коллизии: недоверие--- ненависть---настроения начальников--- взаимопонимание выше её сил--- дикая ревность--- оскорбляют самолюбие--- немыслимо сотрудничество--- бешеная конкуренция--- не могли работать вместе--- третировали---заподозрили--- накопившееся раздражение--- с ним не заговорил никто из значительных людей--- оберегать свой «престиж» и «сохранять лицо--- продолжал игнорировать существование Думы.
Общая картина ясна: полное отсутствие того, что теперь считается фундаментальным условием «продуктивной политики», а именно «терпимости» и «доверия». Вместо них для мотивации и поведения агентов политического процесса в высшей степени характерны «статусное тщеславие» и страх «потерять лицо». Из порочного круга конфликта кто-то должен выйти первым, уступить. Российская политическая сцена перенасыщена демонстрациями взаимного неуважения и упрямого иррационального нежелания уступить.
Остановимся здесь только на политической культуры российской монархии. Хотя бы потому, что Вебер больше всего говорит в русских штудиях именно о ней, и именно ей он придаёт решающее значение в российской ситуации [8][8]. Он считает, что монархия должна подать пример: Вебер: «Известное выражение: «Que messieurs les assassins commencent» (Господа убийцы, начните первыми - перестаньте убивать) в этой ситуации, пожалуй, уместно обратить к правительству».
Образцовая коллизия, где у правительства был шанс сделать это – вопрос об амнистии, оказавшийся в центре общественного конфликта именно по причине его колоссального символического, а стало быть и психологического значения для всего общества. Вебер: «Обращение Царя было воспринято с сильнейшим неудовольствием, потому что он ни словом не упомянул амнистию. Амнистии ждали все: в тюрьмах и в десятках тысяч деревень, страдавших от высылки и арестов. Амнистия была бы символом того, что практика наказаний без суда будет прекращена».
Споры об амнистии имеют полный вид статусно-престижных, как бы ни рационализировать отказ от амнистии необходимостью устрашения в условиях смуты. Отказ от амнистии перекрыл по своему воздействию на публику многие гораздо более принципиальные уступки царизма общественности. Классический пример неадекватности «культурной атмосферы» существу стоящих перед обществом проблем.
Ключевым здесь оказывается понятие «династическое тщеславие». Это понятие много раз повторяется у Вебера. Это не инстинкт собственника, защищающего до последнего патрона своё недвижимое и движимое имущество. И это не простое властолюбие. Это – другое.
«Тщеславие» российской династии – уникальный, социально и исторически очень важный объект обсуждения. Российская монархия не просто отстаивала свои материальные интересы (коронную собственность и неограниченную власть). Она боролась за сохранение (1) романтического самодержавно-популистского самообраза; за (2) контроль над реформированием общества.
Миф о «народности» русской монархии висел над русскими самодержцами весь XIX век и мешал монархии реалистически оценить прежде всего свою легитимность, а соответственно и выработать разумную стратегию для её сохранения. В плену этого мифа монархия рассчитывала на то, что народ выберет лойяльную ей думу, а когда этого не случилось, к состоянию монархии добавились ещё оскорблённое самолюбие и разочарование в народе, «предавшем» своего отца.
Помимо этого у русской монархии были ещё два комплекса: комплекс просвещённости и комплекс революционности.
Первый она делила со многими европейскими монархиями. Правда, другие европейские монархи, всерьёз относившиеся к своей просвещённости считали нужным подтвердить её тем, что избавлялись от своих патриархальных привычек и всё больше отступали как от управления делами, так и от политических решений.
Русская же монархия, наращивая свою просвещённость, видела в ней дополнительное основание для того, чтобы настаивать на своей самодержавности. По части же «просвещённости» она к концу XIX века, вероятно, давала всем сто очков вперёд. Для воспитания царя содержался, можно сказать, целый университет, а вместе с не менее просвещённым двором  это был массивный структурный компонент государственной машины, сочетавший элементы современного института советников при президентах и парламента (совещательного).
По этому поводу Вебер замечает: « В сегодняшних условиях пафос критики всей системы в том, чтобы сдвинуть ее в сторону “просвещенного” абсолютизма. Но это невозможно. Попросту потому, что существовавший до сих пор режим уже был  просвещённым настолько, насколько вообще может быть  просвещённым абсолютизм, в интересах самосохранения ,при современных условиях».
В другом месте Вебер характерным образом комбинирует слова «просвещение» и «бюрократия»: «Страх перед «красным террором» на время объединил имущие классы, но даже он, как мы скоро убедимся (и это самое интересное в ситуации, возникшей ко времени Переходного правительства) не в состоянии заставить российское общество пойти на поклон к «просвещенному», то есть бюрократически рационализированному абсолютизму канцелярии, этому порождению современной бюрократической системы.»
Что же касается комплекса революционности, то тут дело обстояло ещё интереснее, хотя, может быть, и не так очевидно. Вряд ли кто-нибудь будет возражать, что Пётр Великий превратил русскую монархию в революционную силу. Всё более конвенциональным становится как будто бы представление, что сильный революционный синдром был у Павла. Как парадокс будет, вероятно восприято предположение, что революционный синдром был у Николая Первого. Тем более неожиданно будет утверждение, что вся русская монархия с самого своего основания была революционной.
И всё же наряду с патриархальной романтикой в самосознании русского самодержавия была революционно-харизматическая искра, и это делало её особенно ревнивой к революционному движению, а в личностном плане – к интеллигенции, что ярко символизируют фигуры типа Победоносцева или Плеве, а также и сам Николай, как говорят, приходивший в бешенство от самого слова «интеллигенция». Трансфигурация этого конфликта обнаруживается в «Вехах» - образцовом документе социальной ревности.

Какая конституция настоящая?

Вернёмся теперь к «псевдоконституционализму» (Scheinkonstititionalismus). Вообще говоря, Вебер пользуется этим выражением очень редко. Помимо заглавия, оно встречается во втором из двух эссе 1906 года всего пару раз. Например: «кодификация псевдоконституционализма». Или: «Но при системе псевдоконституционализма монопольное положение Совета [министров – А.К.] укрепляется неимоверно» Или: «С эгоистической точки зрения бюрократии выжидание было «тактически правильным», поскольку она хотела  именно псевдоконституции, а не «честной» конституционной политики». 
Ещё пару раз в тексте Вебера можно усмотреть более или менее прозрачную аллюзию на это «понятие». Например: «...при юридически полном осуществлении «конституционной» системы...». Или: «карикатура на конституционализм» Или: «Лучше бы она [царская власть – А.К.] честно и открыто попробовала бы настоящей конституции».
Ещё раз это слово фигурирует в более поздней статье Вебера о России, где он говорит о «безвластном и поэтому политически безответственном парламенте» и добаваляет: «Это – «псевдоконституционализм»».
За пределами этого очерка выражение «псевдоконституционализм» обнаруживается только в его письмах к Фридриху Науману в 1906-08 годах, то есть как раз тогда же, когда и в русской штудии. Один раз эксплицитно и один раз просматривается в аллюзии.
В письме от 14.12.1906 это выглядит так: «Центр, как партия господствующая в парламенте, должна была провести колониальный бюджет через парламент.... Она этого не сделала. Значит она содействует псевдоконституционализму и проводит его в жизнь» И вообще «партии (Центр, консервативная, национал-либеральная) примкнули к господствующей системе псевдоконституционного «личного» правления» Итак: нужно выступать против «Центра как партии псевдоконституционализма» [9] [9]
И ещё раз к той же теме он возвращается в конце 1908 года: «консервативная партия несёт ответственность за продление (Fortdauer) «личной власти». Слишком много разговоров об импульсивности и пр. личности кайзера; виновата же политическая структураДилетант держит в руках нити политики и этого хочет консервативная партия» [10][10] (дважды подчёркнуто Вебером).
Отзвуки темы «псевдоконституционализм» слышны в его двух больших работ в преддверии Веймарской конституции, но комментатор [11][11] предпочитает считать, что там она уже преобразована в тему «псевдопарламентаризм», поскольку там обсуждается не монархия (её уже нет), а парламент и партии, а точнее то, что теперь называется (Джованни Сартори) «парламентопригодность партий». Впрочем, сам Вебер ни тем ни другим словом в 1918 году уже пользуется.
Откуда взялось выражение «псевдоконституционализм»? Это не было изобретение Вебера. Оно не имеет словарного статуса [12][12], но циркулировало в немецком нарративе в XIX веке. 
В обществах (странах), где конституции родились спонтанно («вначале было слово»), не было споров о существе конституционности. Конституция пришла на смену монархии и соответственно воспринималась как ее противоположность. Так же она поначалу понималась и в Германии. Общественное мнение было разделено на сторонников монархии и сторонников конституции. Но позднее в попытках предотвратить революцию, сохранить и заново легитимизировать монархию возникла практика конституционного конструктивизма. Её продуктом и стала «конституционная монархия».
Легитимность монархии таяла на глазах. В результате секуляризации «богопомазанность» монарха становилась пустым звуком. В результате экономического развития материальное содержание государственности неимоверно расширилось за пределы традиционных пророгатив абсолютного монарха. Невозможно было верить в способность монарха вершить дела. Как без конца повторял Вебер, во главе государства не мог стоять дилетант. Кроме того, в результате американской и французской «заразы» разгоралось гражданское самоуважение подданных, и
моральный авторитет понятия конституция стал очень высок.
И проблема была уже не в том, чтобы предотвратить конституционализацию, а в том, чтобы придать ей определённую форму. Изобретение «конституционной монархии» изменило содержание общественных дебатов. Все стали конституционалистами, «против «сконструированной» («gemachte») конституции не возражали уже даже консерваторы» [13][13]. Объектом сравненения, предпочтения и политического выбора стали уже не монархия и конституция (республика), а разные версии ограничения монархии.

Огромное значение, как и позднее в России, приобрёл английский образец. Он использовался и либералами, и консерваторами. И теми и другими как позитивный и как негативный. Немецкая конституционная монархия трактовалась как другой вариант конституционализма рядом с английским. И как лучший вариант, и как худший. Парламентарная монархия трактовалась как неконституционная. Сравнения своей конституции  с английской колебалось от полного отождествления до полного противопоставления англо-парламентарной и немецко-конституционной (последнее особенно характерно для некоторых консервативных кругов). Говорили про «диктатуру палаты общин» и про «парламент как подручного короля». При этом английский образец чаще всего бывал неадекватно понят [14][14].
В этой политической и интеллектуальной атмосфере вопрос о том, что считать подлинным конституционализмом, а что «подделкой», так сказать, висел в воздухе.
Критиковать (обличать) немецкий опыт «конституционной монархии» можно было с самых разнообразных позиций.
Конституцию можно было считать «поддельной» уже на том основании, что она сохраняла монархию в какой бы то ни было роли. Можно было доказывать, что само словосочетание «конституционная монархия» - оксюморон.
Порядок можно было считать «псевдоконституционным», если он сохранял за короной последнее слово в важных и спорных ситуациях. Конституцию можно было отвергать на том основании, что она была октроирована, то есть не предшествует государству (как, например, в Америке), а есть продукт государственной (тогда монархической) власти. Можно было считать настоящей только писаную конституцию-документ (Urkunde).
Все эти критерии преобладали в критике «домартовских» (27 марта 1849 гогда) конституций. Они оставались в ходу и позже, но заметно усилилось значение других.

Конституция могла считаться мнимой, если в ней были важные пробелы, позволявшие монархии править декретами в случае «необходимости» и права решать, есть ли такая необходимость в отсутствие парламента вместе с правом регулировать режим работы парламента. Даже Хубер, относящийся к немецкому конституционализму серьёзно, называет эту практику «удвоением законодателя» и допускает, что в этом случае система в самом деле напоминает «псевдоконституционную» [15][15] Монархию можно было считать псевдоконституционной, если правительство не было подотчётно парламенту (как в Англии).
Наконец, конституцию как документ можно было в принципе дезавуировать как «клочёк бумаги» на том основании, что в действительности статьи конституции никого реально ни к чему не обязывают и что государственные и гражданские практики зависят не от конституции как нормы, а от реального соотношения сил разных агентур разных интересов: кто силён, тот и прав.
Но после 1848 года магистральный немецкий либерализм и сам стал относиться более миролюбиво к отечественной трактовке конституционализма.
Объясняется это тем, что в атмосфере объединения Германии и нарастающего национализма большая часть либеральной рефлексии на государственный строй была мобилизована идеей особой немецкой государственности и особого немецкого типа конституционной монархии.
Сперва сами либералы создали образ нации как «самоответственного эмансипированного государственно-гражданского сообщества», приравняв его к «представительному конституционному государству (Vеrfassungstaat)» [16][16], а затем, когда конституционализм был ассимилирован консерваторами, к этому образу добавилась монархическая традиция.
Сказалось и влияние легального конструктивизма, и сдвиг от понимания конституции в духе естественного права в сторону её трактовки в духе позитивного права. Превращение конституции в продукт позитивного права во всяком случае снимало противопоставление октроированной и пактированной конституции.
Этому помогало и существование в немецком языке коренного слова Verfassung. В немецком языке K(С)onstitution гораздо сильнее ассоциируется с либерально-демократическим и революционным смыслом, тогда как Verfassung легко толкуется и воспринимается как более общее понятие «строй», «распорядок», «устав» или даже «структура» или «система». Для оживления спора о том, какая конституция подлинная, а какая нет, нужно было более сложное понятие «konstititionelle Verfassung», и оно-таки обнаруживается в нарративе, как будто бы с 1808 года [17][17]. И не только у современников. У Вольфганга Моммзена, например, в 1990 году году встречается выражение Pseudokonstitutionelle Verfassung [18][18].
Мера ограничения власти и способ её разделения могли дебатироваться и меняться, но претензии к конституционной монархии со стороны её критиков теряли статус дискурсивного аргумента и превращались в чисто политическую позицию.
Сомнения в «конституционности» немецкой (прусско-германской) «конституционной монархии» и соответствующая «разоблачительная» фразеология оказались привилегией лево-либералов и революционных радикалов. Таковых после 1848 года оставалось немного. Наиболее громогласным и, похоже, весьма одиноким критиком прусской и имперской (после 1871 года) конституционной практики был яростный оппонент Бисмарка видный либеральный парламентарий Эдуард Ласкер. Ныне почти все упоминания выражения Scheinkonstititionalismus сопровождаются ссылками на него[19][19].
После него этот вариант дискурса опять заглох. Настолько, что к в 1870-1900 гг политическая критика государственного строя и споры о существе конституционности почти прекратились [20[[20]. А из государственно-правовой мысли исчезли вообще.

Роберт фон Моль, активный участник государственно-правового творчества на рубеже марта 1848 года и после, уже когда он сам стал предпочитать английскую парламентарность, всё-таки, как ранний комментатор немецкой конституционной практики, отказывался считать прусско-немецкую монархию псевдоконституционной [21[[21].
Это представление вобщем разделяет позднейшая магистральная историография, хотя и по разным соображениям. Один комментарий, обсуждая конституционный статус монарха – как фиксированный в текстах конституции, так и подразумеваемый пробелами - склонен задним числом подчёркиваеть, что стакан был всё-таки скорее наполовину полон, чем наполовину пуст. Например: «Взятые на себя обязательства (Selbstbindung) исключали право монарха отказаться от них по своему усмотрению... это распространяется на конституцию, попытки изменить её в одиночку напрасны» [22][22] И далее: «Монархический принцип предполагает монократию, оставляя народную волю за границами власти, но на деле из него следовало гораздо меньше, чем он обещал (weniger als er versprach)... он препятствовал парламентаризму и демократизации, но не гарантировал неразделённой полноты власти» [23][23] Или: если  конституционализм равен ограничению власти, то вот вам ограничение.

Это соображение напоминает о простом факте, что определение конституционализма как ограничения власти (монархии, парламента, демократии и пр) теряет определённость, как только начинается его правовая и институциональная конкретизация.
Другой комментарий (М.Штолляйс) отмечает, что, как бы скромно ни выглядела парламентарность прусской и общегерманской монархии, государственный строй «...медленно изменялся в сторону парламентаризации...Имперская конституция оставалась [всего лишь – А.К.] организационным уставом, но в результате тихого превращения (stiller Verfassungwandel) и неписанного конституционного права подправлялась и модифицировалась» А так сильно возбуждавший Вебера абсолютистский рецидив Штолляйс называет «дополнительным осложняющим фактором» [24][24]
В.Рейнхард резюмирует эволюцию немецкой государственности в XIX веке так: Пруссия 1815-40 была бесконституционным, но подзаконным, если не правовым государством (со ссылкой на Хубера); в 1830-х гг в германских государствах возникли 15 октроированных конституций, включавших каталоги основных прав и парламенты, но без законодательной инициативы; после 1830 гг были типичны конституционные конфликты; Франкфуртский парламент 27 марта 1849 предложил конституцию по американскому образцу, но прусская конституция 1850 г была основана на монархическом принципе; в 1848-1866 было сделано много шагов назад, но государства (входившие в рейх как в федерацию – АК) оставались всё-таки конституционными (Verfassungstaat), и шла их парламентаризация; в 1918 г продолжалась та же тенденция [25][25].

«Треугольник Вебера»

Но у Вебера были серьёзные опасения. Его «всё более возбуждённая» (как выражается В.Моммзен) критика вильгельминской монархии и консервативных партий (см выше письмо к Науману), поощрявших абсолютистские аппетиты короны, побудили его заимствовать у радикальных либералов и радикалов середины XIX века выражение «псевдоконституционализм». Как считает В.Моммзен, вообще его русские штудии в значительной мере адресованы отечественной монархии [26][26]. Это важно само по себе, но сейчас для нас важнее другой аспект. Обращение Вебера к выражению, органичному в лево-либеральном и радикальном дискурсах, объясняется не только и не столько его политическими симпатиями, сколько существом его социологии господства и государства.
С левыми радикалами Вебера объединяло убеждение, что реальная система господства
определяется соотношением сил реальных агентов власти. В соответствующем месте он  указывает, что согласен по этому поводу с практическим политиком Лассалем. [27][27]
Но радикалы не видели даже в парламенте спасения от реального господства привилегированных сил в обществе – будь то аристократия (земельная), плуторактия, военщина или бюрократия. Вебер же считал, парламент незаменимым компонентом современной государственности. Разделяя с левыми критиками их цинизм по поводу механизма власти в обществе, он не разделял с ними нигилистического отношения к конституции как кодификации государственного строя, определённым образом распределяющего власть. Радикал-демократы строили на своих наблюдениях политическую программу, а Вебер - социологию власти.
Поэтому когда он употребляет выражение «псевдоконституционализм» он имеет в виду конституцию в юридическом смысле, то есть юридическую формулу (записанную или нет) распределения власти. На это недвусмысленно указывают такие выражения в его тексте как «юридически полное осуществление конституционной системы» или «строго конституционный монарх». Тут он следует стандартному немецкому (да и русскому) конституционному англофильству [28][28].
Вебер был горячим поклонником английской парламентской традиции, то есть сторонником партийного правительства, подотчётного парламенту, а через него – электорату безразлично с какой мерой избирательного права – лучше: ограниченного, но не обязательно. Однако его парламентаризм имел иную подоплёку, нежели парламентаризм классических либералов. А именно социологическую подоплёку. Избирательное сродство социологии и радикальной критики общества (тогда - традиционного, клерикального и сословно-классового) не случайно, но из этого не следует, что социолог непременно должен стать радикалом, революционным демократом или анархистом, о чём и говорит опыт Вебера.
Но, переходя от юридической формулы господства к социологической Вебер существенно модифицирует проблему разделения и ограничения власти. Вебер, будучи противником «монократии», смотрел на проблему разделения властей в системе господства иначе, нежели либерал-демократическая традиция (восходящая к Локку или Монтескье). Считая, что неуклонная формальная рационализация управления, всё равно глубоко преобразует проблематику сдержек и противовесов, он «мало интересовался такими вещами как «народная воля», избирательное право, демократия и конституция (sic – А.К.)» [29][29]
Гораздо важнее, как он думал разделение ролей между аппаратом власти (бюрократией) и политическим лидерством (вождём). Первая выполняет роль повседневного управления и может быть названа «мотором». Второй –  принимает стратегические решения и может быть назван «рулевым». (Ральф Шрёдер называет это «структурный аспект» (structural feature) и «реактивный аспект» (contingency feature) [30][30] государственного строя.

В духе этого подхода Вебер критикует формулу взаимного позиционирования думы, царя и правительства в структуре российского государства. Он полагал, что если в этой формуле появляется институт «премьера-министра», то этот премьер-министр должен быть подотчётен думе, а не царю. По двум причинам.
Во-первых, потому что парламент есть более эффективное средство контроля над правительством [31][31]. Партийное правительство политически ответственно и институционально отделено от бюрократии, которая, таким образом, оттесняется в сферу чисто технических функций. Это резкое отделение «аппарата власти» от «политического руководства» особенно характерно для Вебера и разделяет его с О.Хинтце, который предпочитал думать, что аппарат перерастает в руководство на верхних ступенях служебной иерархии и, таким образом, политический руководитель может выйти из рядов бюрократии [32][32]. Это расхождение между Вебером и Хинтце очень содержательно и релевантно для оценки таких деятелей как Витте и Столыпин. Вебер, судя по всему, воспринимал Витте как чистого бюрократа. Хинтце, вероятно, воспринимал бы его иначе.
Но Вебер категорически в «шефа бюрократии» не верил и поэтому, во-вторых, он всерьёз относился к короне как институту с конституционным потенциалом. У монарха английского образца, считал он, сохраняется традиционный авторитет и элемент харизмы, а соответственно и возможность играть независимую роль в треугольнике структуры господства «парламент – бюрократия – корона».
Похоже на то, что в двух русских штудиях 1906 года Вебер сделал первый набросок этой схемы. Он затем интенсивно использует её в комментариях к политической обстановке в Германии после Версаля (1918 г), а в «Хозяйстве и обществе» генерализует её в нескольких пассажах. Вот два извлечения оттуда.
 «Если бюрократия противостоит парламенту, она из чистого инстинкта власти саботирует всякую попытку парламента собственными средствами (например, через так называемое «право на расследование») получить от заинтересованных профессиональную информацию: неосведомлённый и поэтому бессильный парламент естественно предпочтительнее для бюрократии... Так же и абсолютный монарх, а в известном смысле именно он больше чем кто-либо, оказывается бессилен перед превосходящей профессиональной осведомлённостью бюрократии. Все гневные распоряжения Фридриха Великого об «отмене крепостного права» уходили, так сказать, в песок в ходе их реализации, потому что служебная машина их просто игнорировала как дилетантские капризы. Конституционный же монарх, особенно когда он находится в согласии с общественно весомой (важной) частью подвластных, очень часто может больше влиять на работу бюрократии, чем абсолютный монарх, поскольку по меньшей мере относительная публичность её критики делает её работу более подконтрольной и ему. Абсолютный монарх полностью зависит от информации, которую предоставляет ему бюрократия. Русский  царь при старом режиме редко имел возможность провести в жизни даже самую малую меру, если она не устраивала его бюрократию и была против её интересов. Прямо подчинённые ему как самодержцу министерства представляли собой, как метко заметил уже Леруа-Болье, конгломерат сатрапий, боровшихся друг с другом всеми средствами личных интриг, в частности беспрестанно бомбардируя друг друга объёмистыми «памятными записками» против,  которых монарх как дилетант был совершенно бессилен. При переходе к конституционализму власть центральной бюрократии неизбежно концентрируется в руках монократического главы, то есть премьер-министра. Все дела попадают к монарху через его руки, и монарх, таким образом оказывается под опёкой шефа бюрократии. Этому, как известно противился Вильгельм Второй в своём конфликте с Бисмарком, но очень скоро отступил. Когда господствует профессиональное знание, реальное влияние монарха может ещё как-т о поддерживаться благодаря постоянному общению с шефом бюрократии, которое тщательно планируется самим этим шефом. К тому же конституционализм связывает бюрократию и государя (потентат, Herrscher), одинаково заинтересованных в том, чтобы сдерживать рвущихся к власти партийных лидеров в парламенте. Против же бюрократии конституционный монарх бессилен постольку, поскольку у него у него нет поддержки в парламенте.....» [33][33]
Получается, что превращение абсолютной монархии в конституционную не решает проблемы контроля над бюрократией, если не сопровождается переходом этой функции (контроля) к парламенту. Но тогда зачем монархия нужна вообще? Почему тогда не республика?
«Парламентарный король, несмотря на своё безвластие, сохраняется прежде всего потому, что в силу своего существования как такового и в силу того, что власть осуществляется «его именем», его харизма гарантирует легитимность существующего общественного порядка и прав собственности; все заинтересованные в этом порядке опасаются, что с его устранением неизбежно пошатнётся вера в «правомочность» этого порядка. Вместе с функцией «легитимизации» действий правительства, сформированного партией большинства, как «правомочных» (формально это может обеспечить и выбранный по стабильной процедуре президент), парламентарный монарх также выполняет функцию, которую не может выполнить выборный президент: он формально ограничивает стремление к власти любого политика благодаря тому, что высшая позиция в государстве занята раз и навсегда. Эта чисто негативная функция, зарезервированная согласно твёрдо установленным правилам за королём и выполняемая им просто в силу своего существования, оказывается в чисто политическом плане, вероятно, самой важной. А если толковать её позитивно, то по её глубокой сущности (in dem Archetypos der Gattung) это значит, что король не по прерогативе (kingdom of prerogative), а благодаря своим выдающимся способностям или общественному авторитету (kingdom of ifluence) может принять участие в политической жизни. И некоторые события, и некоторые личности в недавнее время показали, что такое действительно возможно даже в условиях полного «господства парламента». Английское «парламентарное» королевство допускает выбор и допущение к реальной власти государственно квалифицированного монарха. Потому что ошибочный шаг во внутренней и внешней политике, или неумеренные претензии, не соответствующие личным дарованиям и авторитету короля может [в этой системе] стоить ему короны. При таком варианте монархии искра подлинной харизмы куда ярче, чем в официальных монархиях континентального образца, где претензии монарха на господство основаны исключительно на наследственном праве, даже когда к ним примешана капля политического таланта» [34][34] 
Фактический государственный строй, возникавший в России после 1905 года не позволял ни парламенту, ни короне выполнить те роли, которые им отводились в «треугольнике Вебера». Непарламентский характер обновлённой (конституционной или псевдоконституционной) монархии был зафиксирован в конституции, и Вебер критиковал это.

Судьба русского самодержавия


Но при его социологическом подходе он не должен был считать, что это чисто правовое обстоятельство имеет роковой и непоправимый характер. Говорил же он «царизму предстоит решать свою дальнейшую судьбу».
Дело ведь не в том, что обозначено конституцией. Не случайно Вебер называет (например, в письме к Науману – см. выше) закреплённую за монархом прерогативу «видимостью» власти, а не закреплённую – «реальной» властью.
В этом плане интересен и такой фрагмент в «Хозяйстве и обществе»: «Так наз. «конституционная монархия» с присущим ей патронажем служб, включая министров и высшее военное командование, может фактически быть очень похожа на чисто парламентарную (английского типа), а та в свою очередь никоим образом не исключает участие способного монарха из руководства политикой (пример Эдуард VII)» [35][35]. Это сразу же вызывает у нас в памяти «тихое превращение» (как выражается Штолляйс - см. выше)
Дело, таким образом, не в том, что сказано в конституции и какие в ней есть пробелы, а в том, как соотносятся реальные силы агентов распределённой власти с учётом их готовности использовать свой силовой ресурс. Каков бы ни был первоначальный текст русской конституции, реальность могла бы от него сильно отличаться и чем дальше тем больше. С изменением текста конституции или даже без него. Но в какую сторону? «Тихое превращение» возможно в обе стороны.
В Германии, если верить магистральной точке зрения, шёл процесс «тихой парламентаризации».
С опережением на 200 лет такой же процесс (не диагностированный адекватно в Германии и России в XIX-XX веках) шёл в Англии. Как будто бы видные русские юристы (например, Коркунов или Муромцев надеялись, что и в России однажды поставленная в рамки закона монархия будет неизбежно всё больше ограничиваться [36][36]
Поэтому в комментарии Вебера ещё интереснее и важнее, как он оценивал возможность эволюции системы в желательном (по его представлениям) направлении. Эта возможность определялась несколькими важными факторами.
Во-первых, неуклонный рост влияния бюрократии в силу общей рационализации жизни и всех общественных практик, как предполагала концепция самого Вебера. Этот фактор, строго говоря, работал повсюду. Усиление этого фактора в Германии, в частности, заставляло Вебера опасаться, что модернизация монархий, во-время не отказавшихся от своего старорежимного статуса, то есть не ставших парламентарными, может теперь принять не предусмотренный ни либералами, ни консерваторами XIX века оборот [37][37]. В России в особенности эта тенденция выглядела роковой в силу уж очень позднего появления сил, способных генерировать контртенденции. 
Его страх перед бюрократией, между прочим, объяснялся не только тем, что бюрократия не способна выдвинуть из своей среды политического лидера, но и тем, что бюрократия кристаллизуется в корпорацию-сословие с собственными интересами и не нейтральна. Но не обязательно совершенно самостоятельна. Даже чаще всего её интересы совпадают с интересами какого-либо из господствующих сословий. В Германии, например, прусского земельного сословия.
Это чрезвычайно релевантно для России. В России государственная служба и дворянство были прямо-таки сиамскими близнецами. И, когда, например, В.Моммзен, перекликаясь с Вебером, говорит о «ключевом положении прусского чиновничества в системе» и подчёркивает его «переплетённость в плане материальных интересов и личного участия с господствующей аристократической элитой», он замечает, что в этом отношении  «Германская империя обнаруживает сходство с Российской империей»[38][38].
Во-вторых, тенденция крупной буржуазии держать руку «абсолютной» власти, как это и было в европейских монархиях – от раннего модерна до капиталистического импереализма. Вебер: «Крупные капиталисты, конечно, всегда будут против Думы вместе с бюрократией; они пожертвуют при этом всеми своими формальными правами.»
В-третьих, особенности политического поведения главных агентур и прежде всего самой короны затрудняют или даже фатально блокируют корректировку реального государственного строя на исторически значительный отрезок времени.
В-четвёртых, новый государственный строй в России устанавливался в разгар острого общественного и политического кризиса и в таком виде не мог его предотвратить, а мог только усугубить. Это напоминает о ещё одном возможном смысле выражения «псевдоконституционализм» в контексте данного очерка Вебера. Дело в том, что его определение «конституции» в широком смысле почти растворяется в понятии «легитимная власть»: «Уставные порядки общежития могут возникать (а) в результате свободного объединения или (б) на основе октроирования порядков и готовности их принять. Тот, кто уже правит в существующем союз-объединении (Verband) может претендовать на легитимное полномочие (Macht) октроировать новые порядки. Союз-объединение имеет конституцию (Verfassung), если есть реальный шанс, что эта претензия признана – признаны её пределы, способ осуществления и её основания» [39][39]
Если такого шанса нет – нет и конституции. Псевдоконституция, таким образом, это нелегитимный порядок, то есть в сущности отсутствие порядка. Фактически в очерке Вебера речь идёт о том, что Россия вступила в конституционный кризис, понимаемый как кризис легитимности, что этот кризис имеет все шансы стать хроническим и неизбежно завершится радикальной революцией.
Можно сомневаться, что анализ Вебера был вполне корректным во всех деталях, но хорошо известно, что именно так и произошло.
При попытке формальной конституционализации в европейском духе XIX века, русская монархия по существу не выходила из хронического политически-конституционного кризиса, в таком состоянии вошла в войну и в ней сгорела. Милюков интерпретирует задним числом (1929 год) эту фатальность так: «... переход от вотчинной монархии прямо к республике оказался несравненно более лёгок, чем переход к парламентской монархии» [40][40]. Милюков явно читал Вебера, и его формула даёт яркое резюме того, о чём более изошрённо размышлял, наблюдая за российским конституционализмом Макс Вебер.
                                                                Х
Обсуждавшийся очерк Вебера это не этюд на тему «конституционализм». Соответственно и в нашем комментарии к нему общие проблемы конституционализма не затрагиваются. Всё же под конец заметим следующее. «Конституционная монархия», возможно, не была типологически полноценной субстанцией, но это своеобразный «хронотоп», имеющий высокий всемирно-исторический статус. Размышления Вебера о попытке конструировать в России «конституционную монархию», как и весь нарратив  – немецкий и русский [41][41] - вокруг неё должен иметь какое-то отношение к современному обсуждению «конституционализма» как концепции нормативной политической теории. Вот характерный пассаж: «Суть концепции конституционализма содержится в проблеме, как укротить харизматический элемент в сфере политики, не разрушая свободы» [42][42]. Добавим: как свободы гражданина, так и свободы действий политического лидера. Фактически это парафраз схемы Вебера.
Сегодня, однако, эта проблема стоит уже не перед уходящими (даже ушедшими) в прошлое монархиями, как это было в XIX столетии вплоть до Первой мировой войны и русской революции, а перед молодыми, зрелыми и перезрелыми демократиями, перед многосоставными (Лейпхарт) образованиями (типа ЕС), а также перед обществами, находящимися в состоянии, сильно напоминающем гоббсово «природное состояние», мягко говоря. В этом мире, кажется, всё не так, как было в мире Бисмарка-Вебера-Витте и Николая-Вильгельма. Но формула Вебера, подчёркивающая необходимость отделения политики от администрации, извлечена из эмпирии его времени (в частности российской эмпирии) и выглядит как обобщение, пригодное для всех времён и народов. Каким образом каждый народ кодифицирует решение этой проблемы и как он будет соблюдать выбранный им порядок – личное дело каждого народа с его политической культурой и институциональной традицией. Конституция, как говорил Карл Шмитт, это его (народа) «решение».  

ПРИМЕЧАНИЯ И РЕФЕРЕНЦИЯ
[1] «Zur Lage der  bürgerlichen Demokratie in Russland» и «Russlands Übergang zum Scheinkonstitutionalismus» в Archiv für Sozialwissenschaft und Sozialpolotik, Bd. XII и XII (1906). Переизданы в 1989 году в полном собрании сочинений Вебера  (Zur russischen Revolution von 1905 (Schriften und Reden 1905-1912) // GesamtausgabeBd. 1/10 Tübingen, 1989). Полный русский перевод этих двух очерков помещён (с перерывами) в нескольких выпусках «Русского исторического журнала (РГГУ)» за 1998-2001гг. Их резюме неизменно включались в том политических статей Вебера (Gesammelte politische Schriften) вплоть до последнего издания1988 года. Русский перевод этих двух сокращённых версий: Макс Вебер. О России. (перевод и предисловие А.Кустарева). М., РОССПЭН, 2007. Они также публиковались (с незначительными дополнительными сокращениями) в журнале «Синтаксис» (№ 22 и № 23, 1988 и 1989 г.). В том переводе было сделано (в спешке и по небрежности) несколько ошибок, которые затем были исправлены. В тексте статьи не адресованы цитаты из очерков Вебера; я надеюсь скоро это исправить.
[2] M.WeberGesammelte politische SchriftenTuebingen, 1988, s.203
[3] E.-R.Huber. Deutsche Verfassungsgeschichte seit 1789. Bd. III, Stuttgart, 1988, s.120
[4] Причём этот конфликт, как замечает Медушевский, регулярен и всегда разрешается в пользу реставрации. А.Медушевский даже считает, что это не «историческая аномалия, а «устойчивая тенденция, выражающая отличие российского политического процесса от западноевропейского». (А.Медушевский. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М, 1998, с. 413)
[5] M.Weber. Gesamtausgabe II/5, Tübingen, 1990, s.102
[6] A.Palme. Die Russische Verfassung. Berlin, 1910, s86. Эта уникальная работа (хранящаяся в Прусской библиотеке в Берлине в отделе редкой книги) содержит постатейное сравнение российских Основных законов с соответствующими статьями конституций нескольких европейских монархий.
[7] H.MohnhauptD.GrimmVerfassungzur Geschichte des Begriffes von der Antike bis zur GegenwartBerlin, 1995, s. 128 (все ссылки - на вторую часть этой работы, написанную Д.Гриммом)
[8] О политической культуре крестьянства, интеллигенции, буржуазии, аристократии он в русских штудиях говорит меньше. Напротив, он уделяет им большое внимание в двух-трёх работах по конституционным проблемам Германии после 1918 гг. (в особенности Wahlrecht und Demokratie in Deutschland). Его интерпретация их политического потенциала в высшей степени релевантна в русском констексте и, будем надеяться, её «наложение» на русскую эмпирию не заставит себя долго ждать. Эта операция просто вопиёт к осуществлению. 
[9] M.Weber. Gesamtausgabe. II/5, 1990, ss.203-204.
[10] ibid, ss. 693-694
[11] G.Schmidt. Deutscher Historismus und der Übergang zur parlamentarischen Demokratie // Historische Stidien, H 389, Lübeck und Hamburg, 1964, ss.256-257
[12] Смелую попытку придать этому выражению словарный статус предпринимает А.Медушевский: «Мнимый конституционализм это системагде принятие политических решений выведено из сферы конституционного контроляЭто достигается (а) за счёт очень больших прерогатив главы государства; (б) сохранения пробелов и лакун в конституции; (в) само заполнение этих пробелов зависит от реальной растановки сил» (А.Медушевский. Сравнительное конституционное право. М, 2001, 498). Мне кажется это определение неоправданно эссенциалистским, в особенности потому что оно не имеет собственного содержания, а переворачивает определение сущности конституционализма, как «ограниченной власти». Но, конечно, по этому поводу возможны продуктивные дискуссии, для которых здесь, к сожалению, нет места. 
[13] H.Mohnhaupt, D.Grimm. op. cit. Berlin, 1995, s. 130
[14] P.Lamer. Der englische Parlamentarismus in der deutschen politischen Theorie im Zeitalter Bismarcks (1857-1890) // Historische Studien, H 387, Lubeck und Hamburg, 1963
[15] E-R.Huber, op. сit., Bd II s.I44, s.48.
[16] L.Gall. Liberalismus und Nationalstaat // Vom Staat des Ancien Regime zum modernen Parteienstaat. Muenchen. 1878, s. 288
[17] H.Mohnhaupt, D.Grimm. op.cit. s.118. Иронизирующие критики вполне могут считать это аналогом понятия «народная демократия»; оба эти понятия вовсе не такие оксюмороны, как может показаться на первый взгляд.
[18] W.Mommsen. Der autoritäre Nazionalstaat. Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s.62
[19] H.Mohnhaupt, D.Grimm. op. cit., ss.130-131; C-H Schmidt. Vorrang der Verfassung und konstitotionelle Monarchie // Schriften zur Verfassungsgeschichte. Bd 62, Berlin, 2000б s.127 Шмидт даже считает, что слово Scheinkonstitutionalismus «всплывает» именно у Ласкера.
[20] M.Stolleis.Geschichte des öffentlichen Rechts in Deutschland. Bd II. Muenchen, 1992, s.456
[21] Grundbegriffe. Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland (hrsg. O.Brunner). 1984, Bd 5, 543
[22] D.Grimm. Deutsche Verfassungsgeschichte. F/M, 1988, s.112
[23] ibid 140-141
[24] М.Stolleis. op. cit. S. 456. Разумеется, полного единства среди современных немецких историков и правоведов нет. Ульрих Пройс, например, говорит о трёх традициях конституционализма (английская, американская, французская) и не упоминает немецкий конституционализм вообще. (U.Preuss. The political meaning of constitutionalism // Constitutionalism in Transformation (ed. R.BellamyD.CostiglioneOxford, 1996) В.Моммзен цитирует такие характеристики прусско-имперской государственности как «бонапартистский диктаторский режим», или «авторитарная система, управляемая при помощи постоянной угрозы государственного переворота», а сам останавливается на таком варианте: «полуконституционная система с государственно-парламентарными добавками» (W.MommsenDer autoritäre Nazionalstaat. Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s. 17). К-Х Шмидт (C-HSchmidt. Vorrang der Verfassung und konstitotionelle Monarchie // Schriften zur Verfassungsgeschichte. Bd 62, Berlin, 2000, s 113даёт такой диагноз: «после революции реакционные изменения в конституции и антилиберальная правительственная практика перестроили этот конституционализм на консервативный манер, перетолковали, а в некоторых отношениях деформировали его так, что он оказывался на грани псевдоконституционализма». Автор этого очерка не может себе позволить иметь собственное мнение по этому вопросу, но такое впечатление, что и сейчас интерпретация немецкой государственности сильно зависит от политических симпатий интерпретатора, и взгляды таких  авторитетов как юрист (и бывший член конституционного суда) Дитер Гримм или иcторик МихаэльШтолляйс выглядят наиболее конвенциональными.
[25] W.Reinhard. Geschichte der Staatsgewalt. München 1999, ss.420-422.
[26] W.Mommsen. Max Weber und die deutsche Politik. Tuebingen. 1974, s.154
[27] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft. Tuebingen 1985, s. 27
[28] Это соответствует его общему глубокому англофильству и некоторой идеализации английской конституции, что было свойствено всем немецким либералам XIX века. См. G.Roth. Weber the Would-Be Englishman: Anglophilia and Family History // Weber’s Protestant Ethic (ed. H.Lehmann, G.Roth). Cambridge, 1987 Это соответствует его общему глубокому англофильству и некоторой идеализации английской конституции, что было свойствено всем немецким либералам XIX века. См. G.Roth. Weber the Would-Be Englishman: Anglophilia and Family History // Weber’s Protestant Ethic (ed. H.Lehmann, G.Roth). Cambridge, 1987
[29] R.Schröder. From Weber’s political sociology to contemporary liberal democtacy // Max Weber, Democracy and Modernization. McMillan, 1998, s. 82 R.Schröder. From Weber’s political sociology to contemporary liberal democtacy // Max Weber, Democracy and Modernization. McMillan, 1998, s. 82
[30] ibids. 80
[31] Важная тема у Вебера – парламент как «инкубатор лидеров», но здесь мы на неё не отвлекаемся.
[32] J.Kocka. Otto Hintze und Max Weber // Max Weber und seine Zeitgenossen (hrsg. W.Mommsen und W.Schwentker) Göttingen, 1988, s.405, s .408
[33] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, ss. 573-574
[34] ibid ss. 680-681
[35] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, s. 174
[36] А. Медушевский, opcit, сс.398-399
[37] Насколько трудным он считал на самом деле этот процесс в Германии, сказать нелегко. Его филиппики в адрес Вильгельма и «наследия Бисмарка», может быть, создают несколько преувеличенное представление о его негативном отношении к тогдашнему государственному строю Германии
Насколько трудным он считал на самом деле этот процесс в Германии, сказать нелегко. Его филиппики в адрес Вильгельма и «наследия Бисмарка», может быть, создают несколько преувеличенное представление о его негативном отношении к тогдашнему государственному строю Германии
Насколько трудным он считал на самом деле этот процесс в Германии, сказать нелегко. Его филиппики в адрес Вильгельма и «наследия Бисмарка», может быть, создают несколько преувеличенное представление о его негативном отношении к тогдашнему государственному строю Германии
Насколько трудным он считал на самом деле этот процесс в Германии, сказать нелегко. Его филиппики в адрес Вильгельма и «наследия Бисмарка», может быть, создают несколько преувеличенное представление о его негативном отношении к тогдашнему государственному строю Германии
[38] WMommsenDer autoritäre Nazionalstaat. Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s. 63
[39] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, s. 27
[40] П.Милюков. Монархия или республика. 1929, с. 22
[41] Обзор авторитетных бразцов этого нарратива содержится в книге А.Медушевского «Медушевский. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М, 1998, 400-460, особенно 448-460
[42] UPreuss.  op. cit.  s. 25


 

[2] M.Weber. Gesammelte politische Schriften. Tuebingen, 1988, s.203
[3] E.-R.Huber. Deutsche Verfassungsgeschichte seit 1789. Bd. III, Stuttgart, 1988, s.120
[4] Причём этот конфликт, как замечает Медушевский, регулярен и всегда разрешается в пользу реставрации. А.Медушевский даже считает, что это не «историческая аномалия, а «устойчивая тенденция, выражающая отличие российского политического процесса от западноевропейского». (А.Медушевский. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М, 1998, с413)
[5] M.Weber. Gesamtausgabe II/5, Tübingen, 1990, s.102
[6] A.Palme. Die Russische Verfassung. Berlin, 1910, s. 86. Эта уникальная работа (хранящаяся в Прусской библиотеке в Берлине в отделе редкой книги) содержит постатейное сравнение российских Основных законов с соответствующими статьями конституций нескольких европейских монархий.
[7] H.MohnhauptD.GrimmVerfassungzur Geschichte des Begriffes von der Antike bis zur GegenwartBerlin, 1995, s. 128 (все ссылки - на вторую часть этой работы, написанную Д.Гриммом)
[8] О политической культуре крестьянства, интеллигенции, буржуазии, аристократии он в русских штудиях говорит меньше. Напротив, он уделяет им большое внимание в двух-трёх работах по конституционным проблемам Германии после 1918 гг. (в особенности Wahlrecht und Demokratie in Deutschland). Его интерпретация их политического потенциала в высшей степени релевантна в русском констексте и, будем надеяться, её «наложение» на русскую эмпирию не заставит себя долго ждать. Эта операция просто вопиёт к осуществлению. 
[9] M.Weber. Gesamtausgabe. II/5, 1990, ss.203-204.
[10] ibid, ss. 693-694
[11] G.Schmidt. Deutscher Historismus und der Übergang zur parlamentarischen Demokratie // Historische Stidien, H 389, Lübeck und Hamburg, 1964, ss.256-257
[12] Смелую попытку придать этому выражению словарный статус предпринимает А.Медушевский: «Мнимый конституционализм это система, где принятие политических решений выведено из сферы конституционного контроля. Это достигается (а) за счёт очень больших прерогатив главы государства; (б) сохранения пробелов и лакун в конституции; (в) само заполнение этих пробелов зависит от реальной растановки сил» (А.Медушевский. Сравнительное конституционное право. М, 2001, 498). Мне кажется это определение неоправданно эссенциалистским, в особенности потому что оно не имеет собственного содержания, а переворачивает определение сущности конституционализма, как «ограниченной власти». Но, конечно, по этому поводу возможны продуктивные дискуссии, для которых здесь, к сожалению, нет места. 
[13] H.Mohnhaupt, D.Grimm. op. cit. Berlin, 1995, s. 130
[14] P.Lamer. Der englische Parlamentarismus in der deutschen politischen Theorie im Zeitalter Bismarcks (1857-1890) // Historische Studien, H 387, Lubeck und Hamburg, 1963
[15] E-R.Huber, op. сit., Bd II s.I44, s.48.
[16] L.Gall. Liberalismus und Nationalstaat // Vom Staat des Ancien Regime zum modernen Parteienstaat. Muenchen. 1878, s. 288
[17] H.Mohnhaupt, D.Grimm. op.cit. s.118. Иронизирующие критики вполне могут считать это аналогом понятия «народная демократия»; оба эти понятия вовсе не такие оксюмороны, как может показаться на первый взгляд.
[18] W.Mommsen. Der autoritäre Nazionalstaat. Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s.62
[19] H.Mohnhaupt, D.Grimm. op. cit., ss.130-131; C-H Schmidt. Vorrang der Verfassung und konstitotionelle Monarchie // Schriften zur Verfassungsgeschichte. Bd 62, Berlin, 2000б s.127 Шмидт даже считает, что слово Scheinkonstitutionalismus «всплывает» именно у Ласкера.
[20] M.Stolleis.Geschichte des öffentlichen Rechts in Deutschland. Bd II. Muenchen, 1992, s.456
[21] Grundbegriffe. Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland (hrsg. O.Brunner). 1984, Bd 5, 543
[22] D.Grimm. Deutsche Verfassungsgeschichte. F/M, 1988, s.112
[23] ibid 140-141
[24] М.Stolleis. op. cit. S. 456. Разумеетсяполного единства среди современных немецких историков и правоведов нет. Ульрих Пройс, например, говорит о трёх традициях конституционализма (английская, американская, французская) и не упоминает немецкий конституционализм вообще. (U.Preuss. The political meaning of constitutionalism // Constitutionalism in Transformation (ed. R.BellamyD.CostiglioneOxford, 1996) В.Моммзен цитирует такие характеристики прусско-имперской государственности как «бонапартистский диктаторский режим», или «авторитарная система, управляемая при помощи постоянной угрозы государственного переворота», а сам останавливается на таком варианте: «полуконституционная система с государственно-парламентарными добавками» (W.MommsenDer autoritäre Nazionalstaat. Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s. 17). К-Х Шмидт (C-HSchmidt. Vorrang der Verfassung und konstitotionelle Monarchie // Schriften zur VerfassungsgeschichteBd 62, Berlin, 2000, s 113даёт такой диагноз: «после революции реакционные изменения в конституции и антилиберальная правительственная практика перестроили этот конституционализм на консервативный манер, перетолковали, а в некоторых отношениях деформировали его так, что он оказывался на грани псевдоконституционализма». Автор этого очерка не может себе позволить иметь собственное мнение по этому вопросу, но такое впечатление, что и сейчас интерпретация немецкой государственности сильно зависит от политических симпатий интерпретатора, и взгляды таких  авторитетов как юрист (и бывший член конституционного суда) Дитер Гримм или иcторик МихаэльШтолляйс выглядят наиболее конвенциональными.
[25] W.Reinhard. Geschichte der Staatsgewalt. München 1999, ss.420-422.
[26] W.Mommsen. Max Weber und die deutsche Politik. Tuebingen. 1974, s.154
[27] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft. Tuebingen 1985, s. 27
[28] Это соответствует его общему глубокому англофильству и некоторой идеализации английской конституции, что было свойствено всем немецким либералам XIX века. См. G.Roth. Weber the Would-Be Englishman: Anglophilia and Family History // Weber’s Protestant Ethic (ed. H.Lehmann, G.Roth). Cambridge, 1987
[29] R.Schröder. From Weber’s political sociology to contemporary liberal democtacy // Max Weber, Democracy and Modernization. McMillan, 1998, s. 82
[30] ibid, s. 80
[31] Важная тема у Вебера – парламент как «инкубатор лидеров», но здесь мы на неё не отвлекаемся.
[32] J.Kocka. Otto Hintze und Max Weber // Max Weber und seine Zeitgenossen (hrsg. W.Mommsen und W.Schwentker) Göttingen, 1988, s.405, s .408

[33] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, ss. 573-574
[34] ibid ss. 680-681
[35] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, s. 174
[36] А. Медушевский, opcit, сс.398-399
[37] Насколько трудным он считал на самом деле этот процесс в Германии, сказать нелегко. Его филиппики в адрес Вильгельма и «наследия Бисмарка», может быть, создают несколько преувеличенное представление о его негативном отношении к тогдашнему государственному строю Германии
[38] W. Mommsen. Der autoritäre Nazionalstaat. Verfassung, Gesellschaft und Kultur im deutschen Kaiserreich. F/M, 1990, s. 63
[39] M.Weber. Wirtschaft und Gesellschaft, s. 27
[40] П.Милюков. Монархия или республика. 1929, с. 22
[41] Обзор авторитетных бразцов этого нарратива содержится в книге А.Медушевского «Медушевский. Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе. М, 1998, 400-460, особенно 448-460
[42] U. Preuss.  op. cit.  s. 25





Первоначальная публикация в журнале «Космополис» 2005 г №3

Среди огромного наследия Макса Вебера есть несколько работ о России. В 1906 г. Вебер опубликовал две большие работы - "К положению буржуазной демократии в России" и "Переход России к псевдоконституционализму" [1]. В них он детально анализирует состояние российского общества и политическую обстановку в России между манифестом 17 октября 1905 года и роспуском первой Думы в июле 1906 года. Долгое время они оставались совершенно невостребованными. Первый их обзор на русском языке появился, насколько мне известно, в 1988 году [Кустарёв : 1988]

В этих двух очерках много проницательных суждений о политической роли бюрократии, о значении парламента, о всеобщем избирательном праве в модернизирующихся обществах (то есть в сущности о демократии), о федерализме и этнической (национальной) проблеме, о роли монархии в современном обществе; о ценностях, интересах и политическом поведении разных социальных слоёв, групп и сословий - крестьянства, дворянства, разных типов буржуазии и интеллигенции; о технологии современной революции и её агентах. Вебер делает также множество многозначительных попутных замечаний по поводу российской политической конъюнктуры.

Вебер обсуждает конституционный проект "Союза освобождения", избирательный закон и выборы в первую российскую Думу, проблематику аграрной реформы в России, октроированную (короной) конституцию и практику её реализации. Эта часть второго очерка Вебера представляет собой пионерный анализ состояния, как мы выразились бы теперь, "гражданского общества" на примере России.

Два больших эссе Вебера о политическом процессе в России в начале ХХ века интересны в разных аспектах политологии и нормативной политической теории; теорий революции, конституции, монархии или демократии; теорий модернизации и глобализации. Мы на этот раз рассмотрим их как ранние эмпирические этюды на тему "вестернизация" не России, всего «незапада»).

Теперь литература на эту тему необозрима. Но почти вся она появилась после Второй мировой войны и в ходе распада всемирной колониальной системы, когда встал вопрос о перспективах экономического развития и стратегии развития в "новых" государствах. При этом понятия "модернизации", "развития капитализма", "вестернизации" (да ещё "американизации")  в политическом просторечьи употреблялись вперемежку как синонимы, хотя их использование в академическом контексте неизменно оркестровалось казуистикой (не совсем бесплодной) по поводу их смыслового соотношения. Но либеральная демократия редко фигурировала в рассуждениях о модернизации, и во всяком случае её судьба в ходе модернизации и развития капитализма почти никого не волновала. На повестке дня был экономический рост – любым способом. Мало кто настаивал, что она обязательна для экономического роста. Кто-то уповал на то, что либерально-демократическое устройство сложится само собой, так сказать, "в обозе" капитализма. Марксисты же вообще не видели в этом нужды, по своему понимая "демократию".

Сам Вебер, наоборот, не волновался по поводу модернизации как утверждения современного капитализма за пределами его первоначального очага. Он концептуализировал "Запад" как уникальный феномен (чтобы не сказать "событие") в мировой истории. Он объяснил, почему современный капитализм это "эндемик" на Западе, а не в какой-либо другой культурной зоне мира и почему в других зонах эндогенная эволюция того же типа не состоялась. Но перспективы распространения современного капитализма по всему миру не казались ему проблематичными. В его сочинениях проблема развития капитализма (да и экономический рост, о чём в его время ещё никто не задумывался) вне западного культурного круга не разрабатывается, но по ряду замечаний (в частности в русских штудиях, как мы увидим) можно предполагать, что ни возможность включения традиционных укладов в капиталистическую "мир-систему", ни их замещение (вплоть до геноцида их агентур - как в Северной Америке) модернизированными обществами, ни "перерождение" старых культур с возникновением самобытных капиталистических укладов (как в Японии), ни возникновение государственного капитализма не вызвали бы у него самого интеллектуальных затруднений [2]. Скорее всего, живи он на эпоху позже, он предполагал бы (как У.У.Ростоу, например,), что вся проблема только в некоторой подготовительной фазе перед выходом на старт, но не более того.

Но вот судьба либеральной демократии в ходе казавшейся ему неизбежной дальнейшей модернизации всего мира представлялась ему в высшей степени проблематичной. И тут в его поле зрения попадает Россия. 

Во времена Макса Вебера, как и теперь, впрочем, обществоведы-генералисты игнорировали Россию, оставляя её на откуп профессиональным "россиеведам". В этом отношении Вебер, можно сказать, выглядит прямо-таки белой вороной. Этот очерк построен как развёрнутый ответ на вопрос: чем объяснить такое повышенное внимание Вебера к России?

Начнём с того, что лежит совсем на поверхности. Во-первых, для выполнения его исследовательской программы Веберу был нужен весь мир и, можно думать, рано или поздно Россия всё равно попала бы в круг его интересов.

Кроме того, в 1905 году интерес к российской политике резко возрос повсюду. Английский журналист У.Т.Стэд, пытавшийся даже вмешаться в этот процесс, писал в сентябре 1905 года в русской газете так: "Для людей, изучающих политическую эволюцию, Россия в настоящий момент самая интересная страна в мире" [ Кустарёв 2008] .

По всему видно, что так же думал и Вебер. Но интерес Вебера (как и Стэда, впрочем) к событиям в России объяснялся не только их очевидным размахом и драматизмом. Вебер допускал, что русская революция может иметь всемирно-историческое значение. Словами В.Моммзена: "Вебер концептуализировал революционное развитие в России как идеально-типическую модель всемирно-исторического процесса, понимаемого как распространение либерального общества (regarding the rise of liberal society).[Mommsen 1997: 4] Иными словами - политической "вестернизации".

Вебер хотел распространения того, что Моммзен именует "либеральное общество" и что он сам именовал "буржуазной демократией". Политическая философия Вебера, как убедительно продемонстировал В.Моммзен [Mommsen 1981], была антиномична, но его "моральный выбор" был в пользу "свободы" . Его "нервная" любовь к свободе прекрасно выражена в пессимистической интонации всех его рассуждений касательно так называемой "железный клетки", позволяющих видеть в нём предшественника чёрно-утопической линии Замятина-Хаксли-Оруэлла. [3]

Вместе с тем в политических работах Вебер никогда не обнаруживал свой глубокий морально-ценностный "либерализм" (не побоимся сказать "анархизм"). Эти его предпочтения обычно спрятаны под гораздо более оппортунистическими, смешанными  и менявшимися (поскольку актуальными) политическими суждениями. Русские штудии Вебера интересны в частности и тем, что в них наиболее неприкрытым образом обнаруживается, как выражается Моммзен, его "страстная преданность делу свободы" [Mommsen 1997; 5] . Нигде в его политической публицистике она так не заметна. Автору, взявшемуся показать, что глубинные убеждения Вебера могут быть обозначены как "политизированный нео-кантианский либерализм" [Warren 1988: 31], русские штудии Вебера могли бы стать важным подспорьем.

Общественная практика, основанная на суверенитете индивида ("общество свободных" - "буржуазная демократия", "либеральная демократия") установилась на Западе, как казалось Веберу, не раз и навсегда и может оказаться всего лишь коротким эпизодом: "И пусть не беспокоятся те, кого терзает вечный страх, что миру грозит слишком много "демократии" и "индивидуализма" и слишком мало "авторитета", "аристократизма" и "почтения к службе": древо демократического индивидуализма не раскинет свою крону под небеса - это уж точно. Весь наш опыт говорит о том, что история всякий раз неумолимо рождает новую "аристократию" и новый "авторитет", и к ним могут примазаться все, кто сочтет это выгодным - для себя лично или "для народа". Если дело только в "материальных" условиях и определяемых ими (прямо или косвенно) комбинациях интересов, то любой трезвый наблюдатель должен видеть: все экономические тенденции ведут к возрастанию "несвободы"".[Weber 1989: 99; Weber 1988: 63].

Свобода, обретённая (навязанная самому себе) обществом в ходе нарастания формально-рациональной компоненты общественной практики, изживает сама себя и нуждается в том, чтобы получить дополнительный стимул, если мы хотим её сохранить для себя и общества в целом. Там, где она зародилась, или где бы то ни было ещё.  Вебер: "Если на протяжении ближайших поколений, пока еще не отжили окончательно свой век экономическая и духовная "революции", проклинаемая "анархия производства" и столь же поносимый "субъективизм", не удастся завоевать "неотчуждаемое" право человека выделиться из массы и стать свободной личностью (а только при таких условиях это возможно), то этого не удастся уже осуществить никогда - пусть мир при этом станет хозяйственно "завершен" и интеллектуально "насыщен". Во всяком случае, насколько нам позволяет судить наши слабые глаза, с трудом различающие сквозь непроницаемый туман контуры будущей истории человечества." (Weber 1989: 101; Weber 1988: 65)

Таким образом, уникальному феномену Запада как "привою" должен отыскаться "подвой", если и не "клон", образно говоря. Или иначе: кто-то должен "принять эстафету", "реанимировать" либерально-демократическую систему ценностей и соответствующие ей практики, или разработать новые практики, если старые окажутся неадекватны. Кто же?

Старые "завершённые" цивилизации (как Индия и Китай) в этом плане Вебера не интересовали. Революционные процессы начались в Китае и Османской империи примерно в то же самое время, что и в России, но нет никаких следов интереса Вебера к этим "революциям"[4], хотя именно тогда он подготавливал свою "социологию религий", где Китай и Индия, можно сказать, доминируют.

Другое дело Россия. Как справедливо замечает Андреас Бусс [Buss 2003: 23] , к Востоку Вебер обратился в рамках сравнительного метода, чтобы лучше понять своеобразие Запада, но "Россия его интересовала в поисках исторической альтернативы в исторической ситуации Запада сегодня" [5].

Здесь, как кажется Веберу, ещё сохранились возможности для спонтанного культурогенеза, то есть может возникнуть культура, как он сам выражается, "von Grund aus" [6] ("заново", "снизу"), или как выражается В.Моммзен "где ещё возможно историческое развитие "большого размаха" (grand scale), поскольку "Россия ещё не достигла той же стадии изощрённого интеллектуализма; жизнь её граждан не полностью бюрократически регулируется" [Mommsen 1997: 3] [7]



Помимо этого: "огромные континентальные области - Россия и Америка - с их монотонными предрасполагающими к схематизму равнинами - становятся все более явно центрами тяжести населения в рамках западной культурной зоны, как когда-то в эпоху поздней античности". (Weber 1989: 100;Weber 1988: 64) Значит, к России и Америке уходит демографическая инициатива. И даже независимо от того, готовы они принять "эстафету" от Запада или нет, для выживания западной исторической инициативы они необходимы физически  как две большие биомассы.

Вебер безусловно считал Россию исторической нацией будущего и чего-то от неё ожидал. Но прежде чем говорить о том, чего Вебер ожидал от России, зафиксируем, чего он от России никоим образом не ожидал.

Во-первых, он не ожидал, что Россия произведёт из себя альтернативную цивилизацию, основанную на иных ценностях и структурах, нежели западные. Во всяком случае в его глазах Россия всё что угодно, но никак не Индия или Китай. То есть он не предусматривал никакой масштабной концепции типа "русской идеи" [8].

Во-вторых, он не ожидал, что в России случится то же самое, что случилось в Западной Европе в эпоху, которую он называл (вслед за Зомбартом) эпохой "раннего капитализма", а мы теперь называем "ранним модерном".   

Россия находилась за пределами зоны, где состоялась "констелляция", запустившая некий направленный процесс социальных и культурных изменений  (social and cultural change) . В одной из своих русских штудий Вебер характеризует эту "констелляцию" так: Теперешняя "свобода" дала первые ростки при уникальном стечении обстоятельств и условий, и они никогда больше не повторятся. Назовем самые важные из них. прежде всего, заморская экспансия - в кромвелевском войске, во французском Учредительном собрании, да и во всей нашей хозяйственной жизни еще и сегодня веет этот ветер из-за морей.......Во-вторых, своеобразие экономической структуры Западной Европы эпохи "раннего капитализма".. В-третьих, покорение жизни наукой, так сказать "возвращение духа в себя". Теперь рациональное оформление жизни, ведущее к уничтожению бесчисленных "ценностей", сделало свою работу: унификация внешнего стиля через "стандартизацию" продукции в нынешних условиях "экономизированной" жизни универсальна; наука же как таковая больше не способствует "универсальности личности". И наконец, в конкретных и своеобразных исторических обстоятельствах возникло особое религиозное настроение, породившее идеальные ценностные представления, которые в комбинации с бесчисленными и тоже своеобразными политическими обстоятельствами и материальными предпосылками определили "этическое своеобразие" и "культурные ценности" современного человека. Сможет ли какое-либо материальное, а тем более нынешнее "позднекапиталистическое" развитие сохранить  эту своеобразную историческую атмосферу или создать ее заново? Ответ напрашивается. Нет ни тени намека на то, что во чреве экономического "обобществления" содержатся в зародыше "свободная личность" или "альтруистические идеалы". [Weber 1989:100;Weber 1988:64]

Нетрудно заметить, что в этом пассаже Вебер говорит о той самой "констелляции", которая занимает центральное место и в его "Протестантской этике". Выделим теперь из этого пассажа важные для нас компоненты.

Во-первых, Вебер на разные лады постоянно напоминает об уникальности той "среды-ситуации", в которой зародились капиталистический уклад и свободный индивид. Вот характерные выражения: " уникальном стечении обстоятельств и условий"........... "своеобразие экономической структуры Западной Европы эпохи "раннего капитализма"."......... "в конкретных и своеобразных исторических обстоятельствах"......."в комбинации с бесчисленными и тоже своеобразными политическими обстоятельствами иматериальными предпосылками".

Реконструируем по своему эти замечания, обозначив несколько более систематически аспекты этой уникальности.

Прежде всего уникальная сложность структуры. Это особенно важно при сопоставлении Западной Европы и России. Вебер считает, что российская история не имеет, так сказать, большой "массы" и сложной "ткани". В ней гораздо меньше участников (агентур), чем в западноевропейской. Институциональное оснащение примитивно. Вебер: "что можно считать в сегодняшней России подлинно "историческим"? Если исключить Церковь и крестьянскую общину, которыми мы займёмся особо, не останется ничего, кроме абсолютной власти Царя, унаследованной от татарских времен; то есть системы власти, которая после распада "органической" структуры, определявшей облик России ХVII-XVIII веков, буквально повисла в воздухе свободы, принесенной сюда ветром, вопреки всякой исторической логике" [9].[Weber 1989:11; Weber 1988;33]

Но этого мало. Вебер имеет в виду также и сложность (содержательность) исторической конъюнктуры (политические обстоятельства) на европейской географической сцене в XVI-XVII веках, то есть в эпоху, названную позднее "ранним модерном". В русских штудиях это представление о "сложности" не развёрнуто, но Вебер много говорит об этом в других работах. Систематизированный перечень всех этих условий - факторов - обстоятельств, упоминаемых Вебером в разных работах, имеет больше двух десятков позиций, сгруппированных в 5 классов [Segre 1989: 448-449]

Особо Вебер подчёркивает, что первые шаги к свободе индивидуальное сознание делает ещё как религиозное сознание. Вебер:"Политический индивидуализм" западноевропейской идеи "прав человека"... имеет разные корни. Один из  его "идеальных" корней - религиозные убеждения, не признающие человеческого авторитета, поскольку такое признание означало бы атеистическое обожествление человека. Эти убеждения при современной форме "просвещения" вообще уже не могут широко прижиться". (100;64)???

В личном религиозном опыте протестанта-кальвиниста-пуританина сложилась структура сознания, породившая затем либерально-демократические политические убеждения и жизненную философию независимой личности. В том, что реформация вообще, кальвинизм и в особенности специфический английский (и шотландский) пуританизм стоят у истоков индивидуал-либерализма и политических структур модерна как будто никто не сомневается. Сознание этой связи глубоко укоренилась во всём американском нарративе и в либеральной английской истрориографии (так называемой "виговской" версии английского нарратива). Даже радикальный критик Вебера (и Тоуни) Герберт Люти, отрицая, что кальвинизм вообще имел какое-то отношение к капитализму  и не соглашаясь с тем, что он (как пуританство) был главной силой буржуазной революции в Англии, признавал, что совершённая им внутрицерковная революция всё равно имела всемирно-историческое значение и лежит у истоков политической эмансипации личности и всего, как мы теперь сказали бы, гражданского общества [Luthy 1961: 148-149].

Индивидуальное сознание, о котором говорит Вебер, решает проблемы отношения человека с миром, где земная юдоль и царство небесное существуют в некотором единстве. Индивид артикулирует своё отношение к такому миру в форме теодицеи и сотериологии, соединяя нормы своего поведения (социального действия) с "благодатью" как главной ценностью.

Агентурой этого сознания были люди, ещё верившие в Бога в том смысле, что они располагали Бога выше человека. И проблему своей жизненной практики решали не как проблему отношениий друг с другом, а как проблему отношений с Богом. Ричард Генри.Тоуни, усиливший в тезисе Вебера связь реформации (пуританской версии) с политической эмансипацией индивида и культивированием "свободы", формулировал это так: "существо религии в контакте души с Создателем" и указывал, что "индивидуализм в религии вёл, естественным образом (sensibly), хотя логика не обязательно это предполагала, к индивидуалистической морали".[Tawney 1937: 228]

Но то, что этот опыт был религиозным, важно не только в содержательном плане. Может быть, важен вообще не этот план. В любом случае важнее эмоциональный палан. Новые убеждения интернализировались (усваивались) как религиозные, то есть очень глубоко, интенсивно, и были очень серьёзны. Вебер не раз напоминает нам об эмоциональной интенсивности религиозной жизни, на что особо обращает внимание Хартман Тирелл [Tyrell 1990: 166-169]

В России же не нашлось субъекта, чьё сознание прошло бы через аналогичное состояние в условиях (см. выше), аналогичных тем, что были в изначальном очаге модернизации. Российское общество, если не всё сразу, то сегмент за сегментом вступило (вступает, неизбежно вступит) в фазу секулярности напрямик уже под влиянием идей "просвещения". Эмоциональная сторона убеждений, если и не любых, то во всяком случае убеждений этого рода в условиях позднего модерна намного слабее[10]. А соответственно преданность им и способность проводить их в жизнь.

Православие реформации из себя не произвело. Можно думать, что стерильной (так сказать, структурно) была сама православная версия христианства как "кредо". Можно думать, что эта стерильность объяснялась совмещённостью церкви и государства в главной зоне православия. Но даже если в зоне православия ничего подобного протестантской реформации не случилось чисто ситуативно (иными словами не успело случиться), то теперь это всё равно уже поздно.

Как заметил Ю.Н.Давыдов [Давыдов 1998: 121-124] , С.Н.Булгаков под впечатлением тезиса Вебера о связи капитализма и реформации, всерьёз надеялся, что ещё не поздно и что некоторое подобие протестантской реформации в России ХХ века не исключено. Он даже обдумывал некую педагогическую (пасторскую) деятельность, направленную на имитацию реформации в духе кальвинизма (как его толковал Вебер). Давыдов обращает внимание на то, что Булгаков сильно заинтересовался "Протестантской этикой” Вебера, но не обратил никакого внимания на статьи Вебера о России. Это, как пишет Давыдов, "выглядит весьма загадочно". Давыдов далее добавляет, что к "Протестантской этике" Булгаков обратился не раньше 1909 года, что тоже несколько странно, потому что эта работа оказалась в центре европейской умственной жизни почти сразу после её появления. Оба эти обстоятельства Давыдов совершенно справедливо считает многозначительными и даёт им интерпретацию.

Булгаков, по мнению Давыдова" по настоящему осмыслил "тезис Вебера" после поражения русской революции (1905-1907гг) в поисках "альтернативы российскому интеллигентскому "революционизму". В виду этого краха, как пишет Давыдов, "проблематика, обсуждавшаяся в веберовских статьях о революции 1905 года, должна была явно обесцениваться в глазах Булгакова. Но тем большую ценность приобретала для него проблематика веберовской протестантской этики. Ведь здесь для мыслителей булгаковского типа и склада таилась возможность специфически русского православного переосмысления идеи реформации" [Давыдов ???].

Такая интерпретация не вызывает возражений. Но к ней надо добавить, что Булгакову русские штудии Вебера были не просто неинтересны, а скорее неприятны, потому что дух этих работ Вебера ближе к духу российского освободительного движения. Вебер явно симпатизирует русской революции, тогда как Булгаков от неё отрёкся. Хотя скептицизм Вебера по поводу её перспектив в конечном счёте оказывается сильнее, чем энтузиазм, в любом случае симпатизирует-то он именно ей.

И не случайно. К философско-педагогической инициативе Булгакова Вебер отнёсся бы как к совершенно пустому делу и типично интеллигентской [11] фантазии - на этот раз в виде бесплодной ностальгии по несостоявшемуся прошлому. Не похоже чтобы Вебер верил в способность восточной ветви христианства к саморазвитию [12]. Но дело даже не в этом. В любом случае он был уверен, что вероятность повторения западного эпизода исчезающе мала, если не равна нулю. Даже в том случае, если из чрева православия или рядом с православием - до его окончательного ухода со сцены - в России появятся влиятельные обновительные (вне официальной церкви) конгрегации [13]. Тут важно напомнить ещё раз, что речь идёт, собственно, не об эволюции религиозного сознания как таковой, а о её комбинации с множеством других обстоятельств и условий. Вообще говоря, за этим стоит даже ещё более глубинное убеждение, что в истории всё неповторимо.

Развитие в России тогда уже пошло иначе. В России уже бытро развивался капитализм без агентуры, аналогичной первоначальной агенте капитализма на Западе. Вебер подчёркивает это везде где только может.  Например (ещё раз): "Россия теперь окончательно встала на путь европейского развития, каковы бы ни были в ближайшее время возможные тяжелые рецидивы". Как он считал, не разделив с Западом фазы "раннего капитализма, Россия разделяет с ним фазу позднего капитализма. В ней господствует крупно-капиталистичкий уклад, отчасти импортированный, отчасти связанный с государством. Вебер: "Из истории России оказались исключены  все те стадии развития, на которых сильные экономические интересы собственников служили буржуазному движению за свободу".[Weber 1989:326;Weber 1988:110] Что это значит для дела свободы - вот как теперь стоял вопрос.

Россия, попадает из "традиции" в "поздний модерн", минуя "ранний модерн". Таким образом, из деревянной клетки патримониально-общинного рабства Россия сразу попадает в железную клетку позднего капитализма с его тотальной формальной рационализацией. Если Запад должен только сохранить достигнутое, то Россия должна обрести то, что Запад когда-то породил, и затем сохранить - вместе с ним и, может быть, без него, но для него же.

Вебер: "Шансы на "демократию" и "индивидуализм" были бы невелики, если бы мы положились на закономерное действие материальных интересов. Потому что материальные интересы явно ведут общество в противоположном направлении... Развитие экономики ведет к возрастанию несвободы". [Weber 1989: 99;Weber 1988: 63]

Исторически, по Веберу, агентом "капитализма" и "индивидуализма" как корня либерализма на Западе был один и тот же персонаж - верующий в Бога и озабоченный потусторонним спасением городской обыватель -ремесленник или торговец - преобразующий свою трудовую деятельность в предпринимательскую. Но в более позднее время этот агент лишается одной из своих ипостасей. Вебер: "Сравнивают русскую революцию с французской. Не говоря о бесчисленных прочих различиях между ними, достаточно назвать одно: даже для "буржуазных" представителей освободительного движения собственность перестала быть священной и вообще отсутствует в списке взыскуемых ценностей. О её "священном характере" возвещает сегодня - поздно с точки зрения собственных интересов - сам Царь. Это означает конец всей славянофильской романтики и "старой" Руси". На этапе позднего капитализма, а именно в эту фазу Россия сразу и попала, материальные интересы буржуазии уже не совмещаются с либеральными ценностями, с идеалом "свободной личности".[Weber 1989: 326; Weber 1988:110]

Вебер считал, что капитализм и свобода могут возникнуть вместе только один раз как автохтонные явления, но их дальнейшее существование (в первоначальном виде или в виде модификаций) может продолжаться и без их первоначального носителя. Касательно капитализма на этот счёт недвусмысленно сказано в "Протестантской этике: "Капиталистическое хозяйство не нуждается более в санкции того или иного религиозного учения...капитализм, одержав победу, отбрасывает ненужную ему больше опору"14 [Вебер 1990: 91]. Есть достаточные основания думать, что точно так же и дело свободы отрывается от своего пероначального агента. Разница, однако в том, что капитализм отбрасывает своего первоначального агента, а свобода своего агента теряет и ищет себе нового.

Таким образом, либерально-демократическое начало, не имея в данном обществе изначального агента и потеряв органически-естественную поддержку буржуазии (капиталистического уклада), должно найти себе новую агентуру. Этот вывод (в модальности надежды-должествования) имеет двойной статус: статус моральной ценности и статус гипотезы (прогноза).

На примере России гипотеза проверяется. Предполагется, что "агентура свободы" может найтись и сложиться в сфере политики. Во времена ранней экспансии капиталистического уклада на Западе, строго говоря,  политического процесса в современном смысле не было. Народ во всяком случае не был участником политических событий и процессов. Народу, собственно, ничего другого и не оставалось, кроме как заниматься религиозным творчеством (если не бунтовать). Это, кстати, важное обстоятельство, из-за которого на Западе модернизация сделала первые шаги в недрах религиозной и даже экзальтированно-религиозной конгрегации, смешавшись так причудливо с фундаменталистской реакцией на тотальное коррумпирование официальной католической Церкви.

Зато в России, пропустившей западную "констелляцию", такой современный политический процесс как раз начинался и в этом специальном отношении Россия не только шла в ногу с Западом, но даже по некотором параметрам его опережала. Следует заметить, что поднимавшаяся тогда в России "заря демократии" так возбуждала многих на Западе потому, что на самом Западе (вопреки российским представлениям о нём) до настоящей либерал-демократии было ещё весьма далеко. На примере России Вебер и оценивает возможности перемещения идеологии и практики "свободы" из сферы религиозного переживания в сферу политической программатики и политического процесса.

Такой поворот мысли для Вебера особенно естествен, если принять во внимание его убеждение в относительной автономности разных сфер деятельности и в частности, конечно, политического процесса. Таким образом, утрата одного шанса - религиозной эмансипации - компенсируется или, точнее говоря, может оказаться компенсированной другим шансом - шансом политической эмансипации.

В таком случае возникает вопрос: кто может стать политически последовательным и успешным агентом "общества свободных"? Это - не буржуазия. Во-первых, о чём мы уже говорили, Вебер не считал позднюю буржуазию последовательным борцом за свободу и даже вообще силой, заинтересованной в свободе. Во-вторых, потому что в политическом процессе у неё всё равно нет никаких шансов. И вот поскольку эффективного материально-заинтересованного агента в России нет, то все надежды могут быть связаны только с ценностно-ориентированным агентом.

Это может быть движение единомышленников, или харизматическая группа. Её ядро может оказаться достаточно определённо окрашенным  в социо-культурном отношении, но в принципе она вербуется изо всех углов общества.

Появление такой группы в России особенно органично, поскольку в этой стране, похоже, как выражается Вебер, "....этически нейтральное не признается существующим или чем-то таким, что может иметь "ценность", а, стало быть, и заслуживать активности [Weber 1989:(18;Weber 1998:39]. В качестве одного из источников (или симптомов) такого этически-мессианского настроения Вебер называет (обоснованно или нет) веру в "этически-религиозное своеобразие миссии русского духа в стиле В.Соловьева". [Weber 1989: 18;Weber 1988: 39]. Всё это позволяет надеяться, что в России борьба за гражданскую эмансипацию (свободу) будет иметь в сущности религиозную энергетику.

Именно в этом отношении его интересует российское "освободительное движение", выросшее из земской практики и организационно оформившееся в виде партии "кадетов". Он называет это движение "идеологическое джентри" [15].

Но идеологическая  агентура (харизматическая группа), ориентированная на "свободу" как ценность, может осуществить либеральный проект только обеспечив себе политическое господство.

Может ли она добиться политического господства? Может ли его сохранить? Может ли она, сохранив политическое господство, сохранить свой идеал? Хватит ли у неё воли, или, иначе говоря энергии, свойственной (в идеале) религиозному сознанию? Будут ли ей благоприятны обстоятельства?

В поисках ответа на эти вопросы Вебер рассматривает политическую конъюнктуру в России в начале ХХ века. Если угодно, он инвентаризирует и анализирует "русскую констелляцию". Хотя Вебер не пользуется этим понятием в своих больших русских штудиях, оно прямо-таки напрашивается. Российскую ситуацию он рассматривает - и это типологически - как "вторую констелляцию" в истории (всемирной истории), когда оказывается возможно оформление общежития, основанного на либерально-демократических принципах. 

Под этим углом зрения Вебер и рассматривает (1) выборы в Думу,  (2) царские манифесты1905 года и основные законы (конституцию) и (3) аграрную реформу в России.

Освободительное движение может получить власть только через выборы. Сперва Вебер объясняет, почему это невозможно. Но затем с удивлением обнаруживает, что это оказалось возможным: состав Первой Думы был намного более либеральным, чем следовало ожидать в крестьянской стране с поздне-капиталистическим укладом. Вебер находит этому конъюнктурное объяснение. Эта конъюнктура: всеобщее возмущение полицейским контролем.

Однако тут же Вебер обнаруживает, что плодами этой победы не удаётся воспользоваться. Монархия и бюрократия сумели блокировать наметившееся движение и предотвратить "ситуативную констелляцию", способную запустить сильно инерционный (а практически необратимый) процесс - по аналогии с тем, как "ситуативная констелляция" запустила реформацию и капитализм на Западе.

Вместо союза монархии и парламента (народа) сложился союз монархии и бюрократии против парламента. Или иначе "бюрократическая рационализация царского режима" - так Вебер диагностирует исход первой фазы политического процесса, начавшегося в 1905 г.: "Указ от 21 октября 1905 г. означал просто исчезновение последних признаков самодержавия в старом смысле и установление власти модернизированной бюрократии. Возник "Совет министров" во главе с председателем".[Weber 1989:167;Weber 1988:78] Это событие легко интерпретировать как важный шаг в политической эмансипации российского общества. Так это обычно и делается. Но в оптике Вебера эта "эмансипация" не столько внушает надежду, сколько вызывает опасения. По мнению Вебера, противостояние Короны (Двора) и Думы привело к тому, что проиграли они оба. А выиграла бюрократия. Суть системы, которую Вебер называет "псевдоконституционной", заключается в том, что царь отказывается от полного контроля над обществом, но в пользу лишь бюрократического аппарата. Вебер: "Царь оказывается беззащитным перед лицом бюрократии, хотя в отдельных случаях он может решиться на вмешательство. Но в принципе он был исключен из служебной процедуры, и, по самому ее существу, его вмешательство было обречено на бессистемность". [Weber 1989:168; Weber 1988:79]

Русская система, как скептически замечает Вебер, лишается своего важного элемента, ничего не приобретая взамен. Хотя Вебер не жалеет яда, говоря о политическом дилетантизме и тщеславии русской Короны, он видит в ней необходимый элемент политического устройства России.  Особенно в России, где сильна народная традиция (он очень часто ссылается на нее) веры в царя как в последнюю защиту народа от бар и чиновников. Такое усечение пирамиды власти (как в России сказали бы теперь, "вертикали власти"), не может остаться без последствий. Корона, по мнению Вебера, с этой минуты втягивается в мелочные мстительные интриги, направленные на других агентов господства. Противостояние народа и бюрократической власти становится абсолютным, а бюрократическая власть получает поддержку от финансового капитала. Вебер: "Крупный капитал и банки были единственными, помимо самого чиновничества, кто был заинтересован в господстве бюрократии под прикрытием псевдоконституционализма". [Weber 1989: 171;Weber 1988:82]

Важно заметить, что там, где разочарованным интеллигентам (вроде С.Н.Булгакова) виделась "ошибка" революционистской интеллигенции, Вебер усмотрел катастрофический исторический провал (с элементами заговора) русской монархии и её патримониальной бюрократии.

Но, изучая российскую фактуру, Вебер обнаружил и ещё одну ловушку на пути российского освободительного движения, в которую оно, повидимому, обречено было попасть, если бы Старый режим не лишил её плодов избирательной победы ещё раньше - в апреле 1906 года.

Эта ловушка - аграрная реформа. Она не конъюнктурна. Она структурна и монументальна. После внимательного анализа земельной проблемы в России с обильными ссылками на авторитетных российских специалистов Вебер приходит к выводу, что аграрную реформу в России попросту невозможно осуществить при соблюдении либеральных ценностей. Вебер: "Проекты  систематического отчуждения и распределения земельной собственности, конечно, не удастся так просто предать забвению. Но крайне сомнительно, что какой-либо из них хотя бы частично по решающим пунктам будет проведен в жизнь каким-либо правительством. Даже умеренный проект кадетской партии выглядит как само-вивисекция; в нем есть предложения, которые невозможно осуществить в нынешних, накаленных страстями условиях. Если же на момент представить себе страсти и клубок конфликтов, которые возникнут между разными группами интересов внутри крестьянства при малейшей попытке провести в жизнь систематический и всеобщий передел земли, то станет ясно, что для этого потребуется правительство, с одной стороны, чрезвычайно преданное идеалам демократии, и, с другой стороны, наделенное железной волей и способное предотвратить любое сопротивление. Из исторического опыта следует, что проведение самой реформы и затем установление новых арендных отношений на такой территории и при таком количестве заинтересованных участников возможно только при условии деспотического правительства и стабильной экономики. Миллионы крестьян, арендующих землю у государства, образуют класс колонов таких масштабов, которые знали разве что древний Египет и Римская империя. Бюрократическое правительство не может решить эту проблему, потому что неспособно выступать против аристократии и класса земельных собственников. А демократическому правительству будет нехватать "железной" авторитарности и беспощадности в отношении крестьянства. Так или иначе, не слишком велика вероятность того, что в России окажется возможным принудительный передел земли в широких масштабах".[Weber 1989:245-247; Weber 1988: 92]

Или: "Если все пойдет гладко и перевоспитание крестьян состоится, то следующее поколение увидит свободную, могучую и процветающую Россию, стоящую на гораздо более прочном фундаменте, чем нынешняя система. Но чтобы такое стало возможно, России примерно на одно поколение придется отказаться от претензий на великодержавность, а к этому не готовы даже сами демократы". [Weber 1989:243]                       

Или: "Гениальный парвеню Наполеон или такой буржуа (Buerger) как Вашингтон, твердо контролируя армию и опираясь на доверие нации, возможно, смогли бы поднять из земли Россию на мелкокрестьянской основе. Но этого не могут сделать легитимные монархии, так же как и совсем юное парламентское государство, пытающееся выжить под политическим давлением и справа, и слева".[Weber1989: 248; Weber 1988: 94]

Вместо всего этого Веберу видится такая перспектива: "Если же будет осуществлена хотя бы частично реформа в духе кадетов, то (как я уже говорил выше) вполне возможен мощный подъем замешанного на "коммунистических" дрожжах "естественно-правового" духа. Это может привести к чему-то совершенно "небывалому", но к чему именно - предвидеть невозможно. Во всяком случае, неизбежен глубокий экономический  упадок на 10-20 лет, пока эта "новая" мелкобуржуазная Россия проникнется духом капитализма: тут придется выбирать между "материальными" и "этическими" целями".[Weber 1989:248;Weber 1988:94-95]

Итак, у Вебера получается, что "вторая констелляция" всемирно-исторического значения в России вроде бы возникала, но сорвалась. Она сорвалась в ходе политического процесса, то есть там же, где и обозначилась. А если бы даже так не случилось, это произошло бы позднее в ходе осуществления аграрной реформы.

И тогда эволюция российского общества переходит в другие руки. Происходит дальнейшее смещение социо-культурной эволюции от автономного культурогенеза через автономный политический процесс в сторону рационального проекта. И, соответственно, инициатива переходит от социальной агентуры через (или минуя) политическую агентуру к чему-то совсем новому и модерному - рациональной организации. Образ такой организации возникает у Вебера при рассмотрении методов современной революции.

Вебер: "В наше время сражение на поле боя, лишенное романтических одежд рыцарства, стало механическим процессом, где участвуют инструменты и объективированные продукты умственных усилий лабораторий и мастерских, воплощающие бесстрастную силу денег. Вместе с тем это постоянное и страшное напряжение нервов для вождей и сотен тысяч солдат. То же самое можно сказать и о революции. Все в ней - во всяком случае для наблюдателя - "техника" и крепкие нервы.[Weber 1989:325; Weber 1988:109]

Коль скоро это так, российская история в дальнейшем будет представлять собой конкуренцию разных проектов, осуществляемых разными организациями. Или одного и того же проекта, за осуществление которого конкурируют разные организации. И раз так, то Вебер перемещает своё внимание с "русской констелляции" на релевантные в этом плане особенности "русского нарратива" [16]. Дальнейшая русская история проецируется, таким образом, говоря на современном жаргоне, как победа "нарратива" над "констелляцией".

Вебер подчёркивает, что "Революционизм и негативизм в отношении "законов развития" в крови у русского социализма как отголоски некоторых идей Гегеля со времен его отцов-основателей Герцена и Лаврова. Герцен, как известно,отрицал как "вздор", что социализм может возникнуть только после капитализма. А Лавров вслед за старшими "народниками" подчеркивал творческую природу человеческой мысли - "воплощенного духа". Этот прагматический рационализм никогда не уступал места натуралистическому рационализму какой-либо "теории развития". [Weber 1989: 42] Поэтому понятно, что " без теории, кажется, не может обойтись ни одно радикальное движение в России" [Weber 1989: 63] А говоря о социалистах-революционерах Вебер пишет: "Прагматический рационализм этого направления в принципе есть как раз тот образ мышления, которому свойственно страстное стремление к " делу" в духе абсолютной социально-этической нормы".[Weber 1989: 77;Weber 1988: 51]

Какие же проекты будут конкурировать и какой из них победит? Вакуум заполнит марксизм: "Власть делала всё возможное - в течение столетий и в последнее время - чтобы ещё больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти (искоренявшей, кстати, частное право на всякое другое "нажитое" добро), было глубоко укоренено исторически ещё в московском государстве, так же как и община" [Weber 1989: 76]

Или: "В русском обществе действуют импортированные новейшие силы крупного капитала, тогда как это общество все еще  покоится на фундаменте архаического крестьянского коммунизма. Они развязывают в рабочей среде радикальные социалистические настроения и в то же время противопоставляют им организацию ультрасовременного типа, абсолютно "враждебную свободе". И там же: "Пути политического развития в этой ситуации непредсказуемы, даже в том случае если идея "святости собственности" одержит верх, что вполне может произойти", [Weber 1989:326; Weber 1988:110].

Мы задним числом знаем, что именно предусмотренный им сценарий оказался вполне реалистическим и, более того, осуществился. Победила ленинская "партия нового типа". То есть рациональная организация, которая, опираясь на марксизм, осуществила фундаментально рациональный  проект, получивший название "Великой октябрьской социалистической революции", а затем приступила к осуществлению другого рационального проекта под названием "сстроительство социализма", посадив всех именно в веберовскую "железную клетку". По поводу того, было ли всё это успехом" или "неуспехом", возможна, как выразился бы сам Вебер, острая и интересная казуистика.

Так виделись Веберу перспективы российского общества в 1905-1906 годах. Считается, что в дальнейшем Вебер не сумел адекватно оценить перспективы большевиков и Октябрьской революции (переворота). Но эта неудача Вебера (если он действительно был не прав, что спорно), как бы она ни объяснялась, несущественна по сравнению с его трезвой оценкой перспектив русской революции как длительного эпизода всемирной истории и звена в процессе вестернизации. [17]

Теперь позволим себе пару намёков на дальнейшее движение из той точки, в которую пришла наша заметка. Итак, что следует из опыта начальной фазы русской революции? Бросает ли он свет на глобальную судьбу либерально-демократического общественного устройства в ХХ и ХХI веках, то есть на перспективы глобализации как вестернизации?

В России 1905 года становление либерально-демократического строя в рамках политического процесса по инициативе политической силы сорвалось. "Вторая констелляция" не состоялась. Тогда же она не состоялась в Турции, в Китае, в Персии, в Японии. Во второй половине ХХ века она не состоялась в Юго-восточной Азии, в арабском мире, в Латинской Америке. Для тех, кто ценит «буржуазную демократию», это плохая новость.

Но вот хорошая новость. Общества, где рационально-капиталистический уклад становится доминирующим без параллельного осуществления либерально-демократической конституции, в свой час доходят до общего кризиса и в поисках выхода из него обращаются к либерально-демократическим идеалам. Это значит, что бюрократическая организация сама может превратиться в первоначального агента (инициатора) "свободы" и приступить к осуществлению либерально-демократического проекта. Признаки этого были уже в недрах царской бюрократии и достигли полного размаха в деятельности Витте и Столыпина. Вебер относился к этому варианту крайне скептически. Называя проекты народников и марксистов в России "утопиями", Вебер называет "утопией" и их "... прямую противоположность - просвещенный бюрократический режим при соблюдении прав личности в "конфиденциальной записке" Витте" [Weber 1989:86].

Но эпоху спустя бюрократические системы вновь стали проявлять интерес к либеральной-демократии. Так на наших глазах произошло в России, где либеральный проект нужно было осуществлять "заново" - von Grund aus, как сказал бы Вебер. В этой же ситуации оказались к концу ХХ века и все европейские страны, где в отличие от России, либеральный проект оказалось нужно (всего лишь) реанимировать и углублять. Тот же процесс либерализации замечен не только в государствах, но и в крупных хозяйственных организациях - акционерных или чисто директорски-авторитарных корпорациях. Эта тенденция стоит того, чтобы за ней внимательно следить и не торопиться с оценкой её потенциала. 

Не исключено, что где-то здесь может ожидаться  "третья констелляция". Вебер вполне допускал, что " к концу этой грандиозной эволюции" могут появиться "совершенно новые пророческие идеи или возродятся с небывалой мощью прежние представления и идеалы" [Вебер 1990: 207]. Ситуация, возникшая в конце общего кризиса социализма, как будто вполне укладывается в это представление. Есть все признаки того, что траектория всемирной истории в виде нарастания формальной рациональности, как это видел Вебер, на самом деле направлена не в бесконечность и прерывается попятным движением. То есть всемирная история и в этом отношении - как и во многих других - циклична.

И если это так, то можно предвидеть регулярное появление агентов "свободы", будь это нуждающиеся в регенерации бюрократические организации, идеалистически (ценностно) ориентированные политические партии и группы давления, или "жизненно" заинтересованные в свободе социальные группы (движения) типа веберовских кальвинистов-пуритан. От них будут исходить импульсы, и один из них - при благоприятной констелляции - может впоследстии оказаться импульсом всемирно-исторического значения.

Возможно, что это уже происходит и что на этот раз [17], в отличие от раннего модерна в Европе, это уже не один импульс, а целая серия параллельных импульсов. Но смысл происходящего у нас на глазах не меньше, чем будущее, скрыт от нас в "непроницаемом тумане" (Вебер)



Примечания



[1]Полный русский перевод этих двух очерков помещён (с перерывами) в нескольких выпусках "Русского исторического журнала (РГГУ)" за 1998-2001гг.  Впервые опубликованы под названиями "Zur Lage der b(rgerlichen Demokratie in Russland" и "Russlands (bergang zum Scheinkonstitutionalismus" в Archiv f(r Sozialwissenschaft und Sozialpolotik, Bd. XII и XII (1906). Переизданы в 1989 году в полном собрании сочинений Вебера [Weber 1989]. Их резюме неизменно включались в том политических статей Вебера вплоть до последнего издания [Weber 1988].Русский перевод этих двух сокращённых версий: Макс Вебер. О России. (перевод и предисловие А.Кустарева). М., РОССПЭН, 2007. Они также публиковались (с незначительными дополнительными сокращениями) в журнале «Синтаксис» (№ 22 и № 23, 1988 и 1989 г.). В том переводе было сделано (в спешке и по небрежности) несколько ошибок, которые затем были исправлены. Ссылки на тексты Вебера в Gesamtausgabe.

[2] Интеллектуальные затруднения возникают у тех, кому кажется, что для доказательства возможности модернизации "незападных" (часто их «родных») обществ надо либо искать подтверждение этих возможностей с помощью интерпретации хрестоматийного "тезиса Вебера", либо доказывать несостоятельность его интепретации происхождения "modernity". Тогдашние инвокации Вебера в связи с проблемами экономического развития Третьего мира (Юга) сейчас выглядит избыточным и стерильным. Представление об этих попытках дает работа Н.Зарубиной [Зарубина 1998], остающаяся, впрочем, в пределах того же уровня рефлексии.

[3] Может быть, чрезмерно педалированный и оказавшийся вовсе не таким уж обоснованным

[4] Соблазнительно объяснить это тривиальным образом. Например, тем, что восточные языки было бы гораздо труднее освоить (по-русски Вебер, говорят, научился читать за три недели). Или тем, что у Вебера (в Гейдельберге) были хорошие русские корреспонденты. Но это могло бы объяснить, почему Вебер не стал писать о китайской революции целую книгу. Между тем, в его работах и бумагах нет вообще ни одного упоминания актуальной китайской или османской политики, то есть никаких признаков интереса к ним.

[5] А Медушевский даёт этому иное объяснение. Ему кажется, что Вебер оказался в определённой зависимости от славянофильства. И это, дескать, "объясняется непосредственным знакомством германского мыслителя с идеями славянофилов". Далее А.Медушевский пишет, что "разрабатывая свою теорию рационализации, Вебер фактически смотрел на Запад с точки зрения Востока, ибо увидеть нечто новое в проявлениях рационализма можно было лишь отстранившись от него и взглянув на него как бы со стороны. ...Россия, как и Китай (?? - А.К.), стала для него своеобразной контрастной моделью западной и рациональной культуре и экономике, которая была призвана лучше оттенить её специфические черты. Такова была та перспектива, в которой формировались взгляды Вебера на революцию и государство в России, проблемы либерального движения". [Медушевский 1998: 83] Возведение пессимизма Вебера относительно "железной клетки" западного рационализма к его знакомству со славянофильскими идеями, сильно надумано. Конфликт между чувственно-душевным (материально-рациональным) и рассчётно-церебральным (формально-рациональным) началом издавна был в самом центре европейского нарратива и ко времени Вебера прошёл через несколько фаз. В конце XIX - начале ХХ века эта коллизию вновь воспроизвело противостояние "социологии" и "поэзии". Это противостояние было рассмотрено (20 лет назад) во влиятельной работе Вольфа Лепениза. Макс Вебер был в самом центре этого интеллектуального противоборства [Lepenies 1985 ] Какие уж там славянофилы! Русское славянофильство и неославянофильство вместе с религиозной философией Серебряного века сами были отголоском общеевропейского противоборства, хотя и вполне локально-своеобразным.

[6] Целиком этот пассаж выглядит так: "Россия теперь окончательно встала на путь европейского развития, каковы бы ни были в ближайшее время возможные тяжелые рецидивы. Властное проникновение западных идей разрушает здесь патриархальный и коммунистический консерватизм, точно так же как прибытие в Соединенные Штаты европейского, особенно восточноевропейского человеческого материала разрушает старую демократическую традицию - в обоих случаях в союзе с силами капитализма. В некоторых отношениях - как позднее обнаружится - несмотря на все колоссальные различия в капиталистическом развитии эти "kommunizierende" (признаюсь, что не знаю, как понимать использование этого слова в данном контексте - А.К.) людские резервуары" вполне сопоставимы. Оба лишены "исторической" глубины. Оба "континентальны", и их горизонт открыт во все стороны. Но самое главное, что их роднит: в известном смысле это, может быть, две последние возможности для возникновения культуры "заново" ("von Grund aus")".[Weber 1989:101;Weber1988:65]. Те немногие, кто ссылается на этот пассаж, никогда не приводят его полностью. Вероятно, чтобы избежать неизбежных недоумений, по поводу того, что Вебер "одним духом " называет Россию и Америку, пусть и оговариваясь насчёт их различий. По той же причине и я выношу этот пассаж в подстрочное примечание. Но вообще говоря, упоминание Вебером США вместе с Россией, а не с Западной Европой не должно остаться без комментария. Особенное любопытство вызывает, конечно, замечание, что "...прибытие в Соединенные Штаты европейского, особенно восточноевропейского человеческого материала разрушает старую демократическую традицию". А если добавить к этому замечание о русских и американских  "монотонных предрасполагающих к схематизму равнинах", то усиливается впечатление, что Вебер представлял себе Россию и Америку не совсем как два полюса, мягко говоря. Я ограничиваюсь этими попутными замечаниями, потому что подробный комментарий к этим как будто бы загадочным суждениям Вебера потребовал бы слишком много места и усилий. Замечу лишь, что было бы неосторожно видеть в этих высказываниях Вебера лёгкую добычу для насмешек.

[7] Это нуждается в серьёзных уточнениях. Дело в том, что Вебер как раз сильно беспокоился по поводу вездесущности российской бюрократии. И в конце концов пришёл к выводу, что бюрократия в России победила. Вебер скорее считал "дорациональным" народное сознание.

[8] Кто хочет, пусть оспаривает его представление по существу, но оно было таково: намёков на что-либо другое в работах Вебера не содержится.

[9] Р.Пайпс в этой связи резко критикует  Вебера. По мнению Р.Пайпса "считать, будто Россия появляется на свет только в ХХ столетии есть крайнее выражение антиисторизма; такой подход предполагает существование универсальных критериев "цивилизованности" ("civilized" community) - для Вебера идельным типом была западноевропейская цивилизация XIX века - и игнорирует исторический опыт, свидетельствующий об относительности самой концепции "цивилизация". На самом деле у России за спиной были пять столетей непрерывной (такой ли уж непрерывной? - А.К.) государственности и несмотря на частые перемены в структуре её управления в ней сложились некоторые особые политические институты и обычаи (attitudes), заслуживающие более серьёзного к себе отношения, как бы они ни выглядели несовершенно по сравнению с западноевропейскими" [Pipes 1955: 398). Обычный упрёк "историка" в адрес "социолога". И основанный на недоразумении.  В конце концов, Пайпс считает, что русская власть, церковь и община достаточны для того чтобы считать Россию завершённым  и "закрытым" общественным явлением (типом), а Вебер считает, что этого мало. Факты явно на стороне Вебера. Добавим к этому, что содержательное богатство западного "нарратива" в сравнении с российским прямо-таки ошеломляет. О чём тут спорить?

[10] На самом деле в позднем модерне пафос индивидуации смещается в сферу потребления.

[11] Всё, что Вебер позднее писал в своих работах о немецкой политике по поводу интеллигенции, он отнёс бы и к самому Булгакову.

[12] И Вебер не видел, как это было возможно. Он сделал несколько беглых замечаний, которые для желающих могли бы послужить поводом надеяться, что он думал иначе. Но я думаю, что этих замечаний недостаточно и не привожу их здесь, чтобы не загромождать этот очерк избыточной казуистикой.

[13] Что-то в русской церковно-религиозной жизни с конца XIX века безусловно происходило, но существующие представления об этом пока недостаточны чтобы решиться на более определённое суждение об этом процессе. Похоже, что аутентично российские секты были скорее коммунистическими, но такое впечатление, что эта сторона российской жизни пока остаётся просто очень мало исследованной.

[14] М.Вебер. Избранные произведения. М, 1990, с.

[15] В этом термине отчасти содержится признание того, что социо-культурно оно всё-таки прежде всего связано с образованным дворянством. Насколько это Веберу казалось существенным, сходу сказать трудно. Тут есть некоторый исследовательский потенциал.

[16] Само собой, эта терминология ему не была известна.

[17] После перестройки в России конца ХХ века в высшей степени соблазнительно провести аналогии между тем, как выглядит российское общество и государство в 1905 и 2005 году. Это можно было бы сделать и без помощи Вебера, но, как мне кажется, с помощью Вебера эти аналогии могли бы быть намного более содержательными. В приведённых нами фрагмантах из русских штудий Вебера содержится достаточно материала, чтобы читатель, вооружённый малой толикой воображения, проделал это сам. Заметим, впрочем, что сами эти аналогии ещё будут нуждаться в интерпретации. На это здесь уже нет больше места и поэтому даже не будем начинать эту операцию.

[18] Намёк на это содержится в опыте Великобритании 80-х годов, хотя его "энергетическая" мощность не выглядит достаточно впечатляюще по сравнению со взрывом в той же Британиии 300 лет назад.



БИБЛИОГРАФИЯ

Вебер М. 1990. Избранные произведения: Москва , с.91

Давыдов Ю. 1998. Макс Вебер и современная теоретическая социология: Москва стр. 121-124.

Зарубина Н. 1998. Социокультурные факторы хозяйственного развития (М.Вебер и современные теории модернизации): Санкт Петербург

Кустарёв А. 1988.Начало русской революции: версия Макса Вебера // СССР: Внутренние противоречия (Chalidze Publications) 1988, №2  (повторная публикация: Вопросы философии, 1990, №8)

Кустарёв А. Незваный примиритель: Уильям Томас Стэд в России (сентябрь 1905 года) // Славяно-германские исследования, Спб., Алетейя, 2008, с.293 (также в этом блоге на странице «Русская революция»)

Медушевский А. 1997 Демократия и авторитаризм: российский конституционализм в сравнительной перспективе: Москва с.81

Buss A. 2003.The Russian-Orthodox Tradition and Modernity: Leiden-Boston, , p. 23

Lepenies W. 1988. Die Drei Kulturen. Soziologie zwischen Literatur und Wissenschaft. Munchen 

Luthy H. Nochmals: Calvinism and Capitalism // Schweizerische Zeitschrift fur Geschichte. 1961, №2

Mommsen W. 1997. Max Weber and the Regeneration of Russia // The Journal of Modern History March 1997, 4

Mommsen W. 1981. Die antinomische Struktur des politischen Denkens Max Webers // Historische Zeitschrift, 1981, Heft.1

Pipes R. Max Weber and Russia // World Politics, 1955, № 3 р.398

Tawney R. 1937. Religion and the Rise of Capitalism: London

Segre S. 1989. Max Webers Theorie der kapitalistischen Entwicklung // Max Weber huete. Frankfurt/Main

Tyrell H. 1990. Worum geht es in der "Protestantischen Ethik"? // Saeculum. Jahrbuch fur Universalgeschichte. 1990, Heft 2

Warren M 1988. Max Weber's liberalism for a Nitzschean World // American Political Science Review 1988, №1

Weber M. 1906. "Zur Lage der  b(rgerlichen Demokratie in Russland" и "Russlands (bergang zum Scheinkonstitutionalismus" в Archiv f(r Sozialwissenschaft und Sozialpolotik, Bd. XII и XII (1906).

Weber M. 1989. Zur russischen Revolution von 1905 (Schriften und Reden 1905-1912) // Gesamaursgabe, Bd. 1/10: T(bingen





No comments:

Post a Comment