Sunday 5 March 2023

 

 

 

Российский имперский реваншизм и фашизм 3

Александр Кустарев

Германия. Веймарская Россия. Веймарский глобус.

Этот эссей был изготовлен для журнала «Неприкосновенный запас» (издательство НЛО) и опубликован там в 2009 году к столетию так называемой «Веймарской республики» в Германии.

 Сравнивается состояние немецкого общества после Версальского мира 100 лет назад и российского общества после демонтажа СССР. В Германии тогда пришли к власти фашисты. Ожидалось, что в России произойдет то же самое. В 2019 году, однако, я выражал надежду, что это не обязательно произойдет и что в России сохранится своего рода урезанная (дефективная) демократия. Подчеркиваю теперь, что я ничего не предсказывал, а именно и только выражал надежду. И полагал, что если фашизм в России все-таки установится, то вполне в согласии со всеобщей тенденцией к фашизму, что видно уже в заголовке эссея. В связи с этим я предлагаю не поддаваться панике, поскольку порядок, который покрывается этикеткой «фашизм» на самом деле исторически банален и если мы хотим его предотвратить, нужно прежде всего отказаться от его демонизации. Я знаю, что это рискованное утверждение, но оно напрашивается и -- honni soi qui mal y pense (будь проклят кто неправильно поймет). К тому, что я говорил тогда, я должен теперь (март 2023 года) добавить, что Россия в последние 20 лет двигалась вдоль этой траектории впереди и быстрее всех, а после 24 февраля 2022 года забежала далеко вперед, и нынешний российский фашизм вовсе не так исторически банален, потому что оказался тесно связан с реваншизмом и милитаризмом. К сожалению как когда-то в Германии после отмены Веймарской конституции.

Далее – текст эссея

100 лет назад в январе 1919 года в Веймаре была принята конституция Германии, уcтановившая в стране режим партийно-представительной  на месте свергнутой монархии. Всеобщий интерес к ее судьбе никогда не ослабевал, а сейчас в виду общего кризиса демократии этот исключительно яркий и интенствный исторический эпизод кажется еще более поучительным

Особенно для России. На сходство Веймарской Германии и пост-коммунистической России [1] было указано почти сразу после краха так называемого «советского государства». От этого было трудно удержаться. Массовое обеднение, инфляция, ослабление социального контроля и криминализация – все это бросалось в глаза. Республика в обоих случаях функционировала плохо: «.... в конце имперского правления имела место некоторая парламентарная либерализация; после краха империи долгое время продолжалась конкуренция между институтами законодательной и исполнительной власти за супрематию; провозглашалась конституция, широко воспринимавшаяся как не имевшая достаточной изначальной легитимности; приходилось бороться с остатками имперских институтов и культуры, затруднявшими практики демократической политической сферы….» [2]. К тому же Веймарская республика возникла в результате поражения Германии в Мировой войне. А геополитическое «опускание» России быстро получило популярное истолкование как поражение в «третьей мировой войне», известной до сих пор под этикеткой «холодная война», что как будто бы довершало сходство.

Судьба Веймарской республики была хорошо известна и было естественно подозревать, что в России в похожих обстоятельствах либеральная демократия тоже не выживет и ее вытеснит сугубо авторитарный режим, как тогда в Германии. С тех пор, как возникли эти опасения, прошло 30 лет. Теперь можно спрашивать, оправдались они или нет: была перестроечная Россия «веймарской» или нет, кончилась «веймарская Россия» или нет и если кончилась, то чем она стала.

Начнем с уподобления нынешнего Кремлевского режима специфическому немецкому фашизму как «нюрнбергскому» нацизму/гитлеризму.

Нацистский режим отменил либерально-демократическую конституцию. Кремлевский режим этого не сделал. Нацистский режим физически репрессировал все оппозиционные агентуры; Партия Гитлера была по нынешним критериям «террористической организацией», как ИРА или Алькаида. В нынешней России меньшинства затравлены большинством и маргинализированы  при технической и моральной поддержке администрации, но на них не проводятся облавы и их не отстреливают систематически (как при Гитлере и Сталине). Нацистский режим был одержим расизмом, рационализировал его псевдонаучным дискурсом и практиковал планомерные расовые чистки в самой крайней форме [3]. Ничего похожего в официальной философии Российской республики и в ее практике нет и в помине.

Все это совершенно очевидно, да собственно этого никто Кремлю не приписывает. Инвокации нацизма при критическом обсуждении кремлевской власти появляются только в геополитическом контексте. Опасаются российской захватной стратегии на границах с бывшими советскими республиками, усматривая в них признаки российского реваншизма.  Найал Фергюсон (один из медия-оракулов последних 25 лет) в 2005 году [4] задолго то Крыма, Донбасса и Сирии считал возможным утверждать, что активность Кремля в Молдове, Абхазии, вмешательство в украинские дела больше чем что-либо похоже на действия Германии в отношении Польши, Чехословакии, Австрии.

Это несерьезно. Геополитические неурядицы на границе России с бывшими партнерами по СССР имеют совсем другие корни и смысл. Демонтаж СССР был легкомысленной и небрежнне ой импровизацией, и никто тогда не догадался вспомнить, что внутрисоюзные  границы установились не исторически, а  были установлены административном порядке самим Кремлем и теряют рациональность (легитимность) при распаде Союза, а значит должны быть урегулированы заново. (Эта важная сторона дела была, кстати, игнорирована и при демонтаже Югославии). Русский ирредентизм был неизбежен и представить себе, что Москва останется при этом нейтральной, было абсолютно невозможно. Ссылки на международное право в этой ситуации просто бессмысленны и только еще раз напоминают о его неадекватности реальному миру.

Отождествлять это с территориальным экспансионизмом нацистов нет никаких оснований. А если крымский эпизод похож на присоединение к Германии Судетской области, то теперь это скорее заставляет подозревать, что для Судетской операции у Берлина (о ужас!) было больше оснований, чем мы привыкли думать в свете последующей экспансии Германии. России не за что и не у кого брать реванш. Ее никто не грабил и не унижал по ложному обвинению в какой либо виновности как Германию в Версале. Международное положение России после 1989 г не имело ничего общего с тем положением, в которое была загнана Германия Версальским миром. Германия оказалась после 1919 года в изоляции, а Россия в 1989 году из изоляции вышла.

Итак, сходство нынешнего кремлевского режима с после-веймарским в Германии как будто оказывается надуманным и иллюзорным. Но это никак не значит, что посткоммунистическия Россия не похожа на постверсальсую Германию. Обе республики были дисфункциональны, и несостоятельность обеих имеет очень глубокие корни.  

Про Веймарскую республикe в этом плане все давно и много раз уже было сказано. Вот яркий и точный диагноз: «Когда демократическая  веймарская конституция открыла двери к настоящей политической жизни, немцы остановились перед ней, вылупив  глаза как деревенские мужики, приглашенные во дворец и не знающие как себя вести» [5]. В самом деле, общественность не была готова к участию в рационально устроенной политической практике.  

Историки единодушно обвиняют в этом Бисмарка и созданную им в Германии псевдо-политическую сферу со слабым парламентом в комбинации с зачаточным патерналистским вэлфэром. В этих условиях стала авторитетна установка на культурно изощренную частную жизнь. Аполитичность культивировалась как достоинство-добродетель. Ханна Арендт вспоминает что студенты не читали газет, а Людвиг Маркузе, (не путать с Гербертом), что не помнит, за кого голосовал и голосовал ли вообще [6]. Встав в позу «выше политики» немецкое «культур-бюргерство» (Bildungsbuergertum) предавалось переживанию возвышенной литературы. Главной культовой фигурой был поэт (Dichter) -- Штефан Георге, Райнер Мария Рильке, извлеченный из-под земли безумец Гельдерлин. А между войнами завладел умами самый первый поэт среди философов и философ среди поэтов многозначительно невнятный Хайдеггер.....

Сильные традиции рационального государствоведения и правоведения были подорваны к концу Войны, оказавшись скомпрометированы вместе с властью, с которой тесно ассоциировались. Отсюда также враждебность рациональному взгляду на общество, нежелание приложить к пониманию жизни аппарат рационализирующего обществоведения, основы которого заложил в Германии Лоренц фон Штейн и поддержали Теннис, Макс и Альфред Веберы, Визе, Шпанн, Фиркандт, Оппенгеймер, Шелер и Маннгейм [7], Теодор Гейгер, Норберт Элиас, Карл Фридрих и Карл Дойч (позднее, в эмиграции). Целая армия Больших Умов и все впустую. Этот мыслительный ресурс так и не был в свое время востребован в самой Германии. Как писал Франц Нойман, Макс Вебер был маргинализирован и стерилизован тем,что интерес к нему свели к обсуждению методологии [8]

Все это относится как один к одному к Российской общественности и в особенности к ее умозрительной ориентации в конце ХХ века. Доминирование поэзии в русской культуре даже более безраздельно, чем в Германии, потому что рационально-дискурсивная традиция слабее, а в ХХ веке в условиях принудительной зубрежки основ марксизма-лининизма была совсем забыта. Когда же условия для ее возрождения стали более благоприятны, умственная среда обнаружила интерес к российской консервативной и религиозной философии, но не к московской школе социальной истории (Ключевского), не к русским либералам или анархистам и не к русским теоретикам государственного права. Показательно, что для умственной консолидации российства сборник «Вехи» значит неизмеримо больше, чем ответ на него – сборник «Интеллигенция в России». Квинтеээсенция «русского духа» зафиксирована в двух сентенциях самого эксплицитно интеллектуального русского поэта «умом Россию не понять» и «мысль изреченная есть ложь».

В перестройку российская общественность вошла во главе с культовыми фигурами как Мандельштам и Цветаева-Ахматова, Солженицын, Бродский, Веня Ерофеев, Галич и Высоцкий. Среди культовых поэтов оказался все тот же Рильке, истово переводимый на русский язык. Рациональный дискурс так и не вышел из тени поэзии, а в тех кругах, где его должны были поддерживать профессионалы, возобладали иногда эрудированные, но всегда безжизненные пересказы иностранных авторитетов или самодостаточная и педантичная методологическая рефлексия. Поразительное совпадение с наблюдением Франца Ноймана: скудный русский комментарий к Веберу тоже не вышел за рамки обсуждений его методологии. В свете рампы оказались не экономисты и социологи, даже не философы и даже не историки, а литературоведы: Лихачев, Аверинцев, Лотман, Кома Иванов, Парамонов, Панченко ....

Инфантильность российского общественного разговора (public debate Джона Дьюи) бросалась в глаза. Я позволю себе здесь вспомнить несколько  своих наблюдений, сделанных на бегу в самом начале перестройки. Листая журнал «Вопросы философии» около 1990 года, я увидел статью Н.Мотрошиловой. Я помнил ее как автора книги о Томасе Гоббсе. Было самое время возрождать интерес к Гоббсу, уже не ограничивая себя искусственной марксистской оптикой. Но на этот раз ученая дама писала не о нем, а о Шестове. Судя по всему это была статья, написанная когда-то «в стол». Таковы оказались ее подлинные интересы. Гоббсом она интересовалась по обязанности, а душа у нее лежала к Шестову. Далее, Тогда же я хотел напомнить российской общественности о Джоне Стюарте Милле и решил сперва обсудить это с кем-нибудь в Москве. Все мои телефонные собеседники были крайне удивлены, что я вспомнил о Милле; их он не интересовал; все по инерции советовали позвонить Г.С.Померанцу – почетному «инакомыслящему» и легендарному эрудиту. Но и он признался, что ничего не может сказать о Милле («не моя чашка чая» -- его словами) и добавил, что в Москве я никого для такого разговора не найду. И это была среда, собиравшаяся возвращать Россию в лоно либеральной демократии и цивилизации. Я тогда сказал, что если бы я искал собеседника для разговора о Кьеркегоре, пол-Москвы рвались бы подать голос. Померенц согласился и даже дал понять, что понимает мою иронию. Еще  один пример. Сергей Аверинцев рассказывал мне, как ему предлагали выставить свою кандидатуру в какой-то важый орган (кажется Думу): «Я им говорю, зачем я вам нужен, я же мямля. А они отвечают: вот-вот, именно такие там и нужны». Ручаюсь, что он разделял мнение своих адептов и гордился тем, что он «мямля», что в его самоидентификации означало «неполитический». В дополнение к этому рассказ одной моей тогдашней хорошей знакомой и частой собеседницы И.М. (не могу назвать ее без ее разрешения): «У меня нет стиральной машины, и я хожу стирать к Пятигорскому. Вчера как раз стирала, а Аверинцев читал Пятигорскому вслух свои стихи про деву Марию. И устроил скандал из-за того, что стиральная машина ему мешает». И еще пара впечатлений того времени – с телевизора. Сергей Юрский в большом концертном зале читает Мандельштама: «Золотистого меда струя из бутылки текла ...» Читает с хрипом, надрывом, в позе птицы, собравшейся взлететь. Камера показывает то его, то публику в зале. Публика сидит с застывшими глазами и каменными лицами; она совершенно не знает, как на эту шаманскую абракадабру реагировать, но подозревает, что ей надлежит пребывать в экстазе. Другая картинка: Гайдар берет интервью у Ростроповича в ходе предвыборной кампании. Трудно себе представть что-либо более абсурдное. Ростропович несет какую-то бессвязную околесицу про свободу, и Гайдар его вежливо слушает. И это предвыборная кампания?! Какие выборы можно так выиграть? И раз уж я перешел к политике par excellence, еще одно воспоминание из того же времени. Я разговаривал тогда с несколькими активистами, как раз создававшими новые политические партии. На мой рутинный вопрос об их программе все они говорили одно и то же: антикоммунизм. А когда я робко замечал, что программа не может быть чисто негативной, они смотрели на меня как на идиота. Как говорил один мой собеседник в начале 90х, «мы думали, что теперь на свободе мы прочитаем Бердяева, и все станет на свои места». В начале 10-х годов портрет Бердяева с цитатой висел над эскалатором в питерском метро между рекламой французских духов и элитной жилплощади .....

Трудно было ожидать, что в такой умственной среде возникнет полноценная политическая жизнь. Она и не возникла. После некоторого хаоса Российская республика пришла к тому же, что и Веймарская республика в своей заключительной фазе – к полупринудительной  консолидации формально уцелевших партий под эгидой президента, получившего особые полномочия. Только в Германии это произошло в чрезвычайных обстоятельствах, когда нужно было принимать срочные и сильные меры в связи с экономической («Великой») депрессией

И было формализовано использованием статьи (48-й) конституции. А в российском случае эта формальность просто была не нужна из-за полного отсутствия реально оппозиционных партий.

Если мы интерпретируем нынешний кремлевский режим не как «после-веймарский», а как «поздне-веймарский» [9], то допустимо предположить, что его эволюция еще предстоит, и опасения, что он приобретет фашизоидный характер, остаются. Этой тенденции благоприятны по меньшей мере два обстоятельства. Геополитическое опускание России со статуса сверхдержавы до статуса (тоже не очень надежного) региональной супрематии, хотя и не было военным поражением,  все же ущербно для российского самолюбия. Этот ущерб можно было компенсировать. В высшей степени рациональный отказ России от контроля над странами, которые она оказалась вынуждена взять под свой контроль по чистой инерции Второй мировой войны, мог развить у нее синдром достоинства как у инициатора новой и творческой разновидности геополитического поведения, если не полноценного «бесполюсного» («полицентричского» -- так я неудачно его назвал в 2019 году) мирового порядка, в чем есть сейчас очень большая надобность. На это и рассчитывали как будто бы Горбачев и партнеры..

Запад этой ситуацией не воспользовался. Вашингтон продвигал НАТО на восток без всякой реально-геополитической надобности, а затем воспользовался геополитическим хаосом на российских границах, чтобы наложить на Россию санкции. Евросоюз поначалу проявил больше благоразумия, чем США но потом вынужден был вести себя конформно Белому дому и под давлением шумного сегмента общественности в Восточной Европе и ее академеческого лобби на Западе [10], для которых антироссийский гипералармизм просто главный (если не единственный) ресурс самоидентификации. России упорно стали внушать, что она проиграла «третью мировую войну». И вот вместо инициатора нового мирового порядка Москва превращается в инициатора разрушения актуального («старого» как я неточно выразился в первой редакции) мирового порядка и вместо того, чтобы выйти из изоляции, попадает в еще большую изоляцию. Таким образом в сознание российской общественности внедряется некое подобие постверсальского синдрома у Германии, сыгравшего значительную роль в неудаче Веймарской республики.

С нацизмом Запад вел себя совсем не так – его он пытался  умиротворить уступками. А точно так же он вел себя  как раз с Веймарской республикой, которую он таким образом помог угробить. План Дауэса должен был это исправить, но запоздал и захлебнулся в Великой депрессии. Если Москву так упорно толкать по пути Веймарской Германии, то шансы на похожий исход только растут.

Особенно, если принять во внимание сходство немецкого и российского коллективного самосознания. Каков бы ни был глубокий смысл темных умствований Хайдеггера, пишет Питер Гей, молодежь понимала это так: разум и интеллект бессильны ориентировать человека в хаосе существования; размышление -- смертельный враг понимания (мысль изреченная есть ложь?). Веймарская республика как продукт разума-рассчета не принималась как нечто подлинное.– публика маялась тоской по непротиворечивой целостности. «Взыскующие осмысленной жизни в бессмысленной республике вполне естественно, почти неизбежно обратились к немецкому историческому наследию» [11]. Корпорация университетских историков была консервативна, понимала нацию вслед за Ранке эссенциалистски и проповедовала «аполитическое уклонение от внутреннего конфликта»[12]. Пассеистская символика  была намного сильнее футуристической республиканской. Так из презрительного безразличия к политике вырос национализм, не просто религиозно стилизованный, но религиозный сам по себе как вариант своего рода пантеистического верования, коль скоро в его центре располагалось мистифицированное и сакрализованное природное тело – «нация». С этим представлением была связана и другая важная доктрина модернизированного пангерманизма -- противостояние «германства» как подлинной живой неполитизированной культуры безжизненной политизированной западной цивилизации.

Та же тенденция хорошо наблюдается теперь в России. Этого сходства следовало ожидать уже хотя бы потому, что российство с начала XIX века было в плену у немецкой философии, начиная с Гегеля и Шеллинга и кончая Хайдеггером. Вследствие этой зависимости доминирующими топиками российского общественного разговора стали нация и геополитика. Конечно, российство становится в гордую позу защитников подлинной живой и мужественной культуры от гнилой западной цивилизации. Одержимость этой миссией нарастает по мере того как становится все ясней, что сама Германия с ней не справилась. В самой Германии уже давно выражались опасения, что именно так и произойдет, сопровождавшиеся надеждами, что Россия примет от нее эту мессианскую эстафету. Пара сильных пассажей в этом духе есть у Шпенглера.Того же рода было экзальтированное руссофильство Рильке.

Все это выглядит опасно, но есть и соображения, позволяющие  не слишком беспокоиться. Например, такое [13]: как и в Веймарской республике в современной России заметны агентуры фашизма и национализма. Но в отличие от межвоенной Германии система партий в России жестко манипулирется сверху, и гражданское общество фактически существует подпольно. Поэтому у фашистов нет шансов победить на выборах и даже создать себе в гражданскоем обществе политическую базу. Решительно-авторитарный «национальный лидер» не позволяет стране превратиться в либеральную демократию, но он же делает мало вероятным установление фашистского режима. Добавим: Не исключено, что так же произошло бы в Германии, если бы она сумела перейти к авторитарному президентству (к чему склонялись последние канцлеры Брюнинг, фон Папен и Шлейхер) до Гитлера.

Этот вариант авторитарной власти Стивен Хансон  называет «рессентиментный этатизм» или «рессентимент-национализм», заимствуя это понятие у Лии Гринфельд [14] которая так обозначила одну из пяти разновидностей национализма в Европе. Хансон добавляет к этому атрибут «фундаментально постидеологический» и считает этот вариант результатом «смутной антилиберальной реакции (incoherent anti-liberal backlash) [15] Такое атрибутирование нынешней кремлевской власти не вызывает возражений.

Но «рессентиментный этатизм (национализм)», сублимированный в идеологию или нет, нельзя считать типом государственности, рядоположенным фашизму. Это – не более чем умонастроение, благоприятное для становления фашизма как варианта государственности.

От подозрения, что нынешнее состояние российской государственности чревато фашизмом, трудно избавиться. Использовать этикетку «фашизм», конечно, психологически нелегко. Фашизм демонизирован в европейском нарративе, отредактированном в духе неправильно понятого Нюрнбергского процесса, где под судом были нацистские военные преступники, а не фашизм (на чем и настаивал американский обвинитель, похоже впустую) и нормативной политической теории, присвоившей себе последнее слово и признающей только конкурентную либерал-демократию легитимным порядком. До сих пор он воспринимается как досадный криминальный эксцесс, который ни в коем случае не может быть допущен к возвращению.

Но если его не считать криминальным по определению, то он оказывается не более чем одним из вариантов социальной философии и нормативной политической теории. Он предполагает органическое, а не юридическое единство человеческой общности и понимает государство не просто как гарант компромисса между агентурами интересов, а как воплощение бесконфликтной монолитной целостности. Ей соответствует особый вариант организованной коллективности. В ней общество и государство не различаются как субъекты, и любые частные интересы сливаются со всеобщими; соответственно никакие партии и вообще политическая сфера в строгом смысле слова в таком монолите не существует и даже немыслима.

Это совсем не новое представление. Так выглядит уже средневековая церковно-христианскоая концепция социального государства. Например, в артикуляции архиеписопа Кентерберийского при первых Стюартах Уильяма Лода : частные и общественные интересы неразделимы; санкция единства -- религия .... Первый демон, подлежащий изгнанию это партия; правительству не надлежит поддерживать никакое частное предприятие; партии всегда преследуют частные интересы [16]. Для сравнения канцлер  Австрии «австрофашист» Дольфус: «Парламент устранил себя сам, разрушил себя собственной демагогией и формализмом..... Время господства партий прошло. Мы отвергаем уравниловку и террор, мы хотим социального христианского немецкого государства Австрия на сословной основе под сильным авторитарным руководством» [17]

Когда кончилась супрематия церкви, сошла со сцены и эта социальная философия (утопия, если угодно). Но когда в кризисную полосу входит секулярное республиканство, она возрождается. Так было в середине XIX века, когда эта утопия возродилась в виде «бонапартизма», который кстати задним числом считается прототипом фвшизма..То же самое произошло между двумя мировыми войнами в условиях общего (системного) кризиса, с которым стандартная либерал-демократия не могла справиться. В Италии режим, вдохновлявшийся этой утопией сам назвал себя «фашизмом», а в Германии – «национал-социализмом». В других случаях авторитарные режимы так себя не обозначали. Сами они не нашли для себя одной компактной этикетки, хотя ее нащупывали. И тут обнаруживается чрезвычайно интересная фактура. Премьер-министр Эстонии Каарел Ээнпалу в 1938 году как будто бы первым ввел в оборот понятие «управляемая демократия» и пользовался им вперемешку с понятиями «дисциплинированная демократия» и «организованная демократия» [17], обозначая авторитарно-президентское правление. То есть режим, который задним числом и со стороны был опознан как фашизм, хотя часто нерешительно обозначался как «полу-фашистский», «протофашистский», «фашизоидный», «право-популистский». С полным основанием, поскольку по многим признакам такие режимы были похожи на итало-немецкий образец не только как особи того же вида, но и как их имитаторы [19] Можно поэтому считать, что термины «управляемая демократия», «рессентиментный этатизм» или популярный теперь «иллиберальная демократия» -- громоздкие эвфемизмы или даже синонимы «фашизма», допустим эмбрионального. С другой стороны, фашизм, рутинно атрибутированный как крайне правая идеология, совсем нетрудно атрибутировать как «центризм» [20]

Эта концепция организованной коллективности, называть ее фашизмом или нет,  после войны оказалась скомпрометирована и вытеснена ее антиподом -- либерально-демократической организацией общности. Но теперь она сама  переживает кризис, и он пока углубляется. И кризисом охвачены не только страны со слабой традицией политической жизни, то есть слабо оформленной политической сферой (конкурентной либерал-демократией), но и образцовые еврогосударства.

Там партийно-политический эстаблишмент превратился в бесконкурентную несменяемую власть? тесно связанную с олигополистическим капиталом и высшей бюрократией. Структура  готова -- адептам фашистской утопии только нужно получить над ней контроль. Но это даже не обязательно. Нынешний эстаблишмент может перехватить инициативу и сам присвоить себе осуществление фашистской утопии. Тем более, что он сдвигается к ней сам через социальную философию неолиберализма. Пересмыслив тезис Адама Смита, согласно которому каждый индивид приносит максимальную пользу обществу, преследуя свой личный коммерческий интерес, неолиберальная утопия обязывает каждого жить экономически эффективно во имя всеобщего блага, что есть самая последняя редакция идеала полного совмещения личного и общественного интереса в лоне церкви, или государства, или «Партии», или «народа» или всего этого вместе (самодержавие, православие, народность, разве нет?

Этот шаг эстаблишменту, конечно, нелегко сделать. Мешает инерция привычного габитуса. И при таком превращении значительный сегмент либерал-демократического эстаблишмента, не сумевший из этого габитуса ускользнуть, останется не у дел. Впрочем, столь же значительный его сегмент легко адаптируется к новой организационной парадигме и сохранит господствующие позиции, используя свой социальный капитал. Мы видели, как это происходит в случае распадения КПСС.

Налицо все предпосылки того, что уже пытались осуществить инициаторы церковно-государственной общности на рубеже Средних веков и раннего Модерна в Европе (с отголоском в американских колониях) до появления либерально-демократической республики, а затем намеревались реализовать общности, назвавшие себя (или не называвшие) «фашистскими», после ее самоутверждения. Произойдет ли еще раз тоже самое? И что еще интереснее: что произойдет после того, как это произойдет, если произойдет. Об этом я уже не могу здесь рассуждать. Начав с сопоставления Веймарской Германии и посткоммунистической России, я поместил оба эти случая, а стало быть и их сопоставление в гораздо более широкий контекст конкурентного последовательно-параллельного сосуществования двух типов коллективности в длительном социогенезе. И на этот раз это все.

Референция и примечания

[1] С Веймарской республикой интересно сопоставлять не только посткоммунистическую Россию, но и Октябрьскую республику до 1930 года. Они как будто контрастны друг другу, но не следует так легко с этим соглашаться. Имеет основание и сопоставление с Веймарской Германией b всей Октябрьской республики, хотя режим сталинской клики e;t больше похож на после-веймарский, то есть на фашизм,.

[2]S. E. Hanson. Post-Imperial Democracies: Ideology and Party Formation in Third Republic France, Weimar Germany, and Post-Soviet Russia. Cambridge, 2010 p.xxii Хансон показывает, как во Франции республика («Третья», 1871-1939) удержалась, а «Веймарская» в Германии и пост-коммунистическая в России нет, и объясняет это тем, что во Франции оформилась сильная  партия с ясной и убеждающей идеологией, а именно либерально-демократической, а в Германии и России так не случилось . Здесь не место обсуждать это представление.     

[3] Существует мнение, что расизм подчинил себе все остальное в идеологии нацизма и некоторые даже склонны его поэтому не считать фашизмом.

[4] https://www.telegraph.co.uk/comment/personal-view/3613907/

[5] P.Gay. Weimar Culture. L., 1968, pp.74-75

[6] ibid. pp. 73,78

[7] Их включил в свой обзор Раймон Арон. R.Aron. La Sociologe allemande contemporaine. P., 1935, 1966

[8] F.Neumann. The Social Sciences // The cultural Migration: The European Scholar in America. 1953, pp 4-26

[9] Эту возможность предусматривает Л.Люкс, очень уместно и совершенно вразрез с господствующим дискурсом назвавший свою заметку на эту тему «Веймарская или пост-Веймарская Россия?».L.LuksWeimarer oder Post- Weimarer Russland?“ – Anmerkungen zu einer Debatte https://diekolumnisten.de/2016/03/08/weimarer-oder-post-weimarer-russland-anmerkungen-zu-einer-debatte/ 

[10] Типичный пример такого рода дискурса A.Motyl . Post-Weimar Russua. Ukrainian Echo 17 October  2007

11] P.Gay. op cit p. 90

[12] ibid p 94

[13] S.Kailitz and A. Unland. Nationalities Papers volume 45, 2017, №2 [

14] L. Greenfeld/ Nationalism: Five Roads to Modernity Harvard UP 1992.

[15] S E Hanson. Russian Nationalism in a Post-Ideological Era // Russia watch. Essays in Honor of George Kolt ‎ (ed. E. B. Rumer, ‎C. A. Wallander), 2007  p.21, p.22, pp. 12-13

[16] R.H.Tawney. Religion and the Rise of capitalism. L .175

[17] E.Talos. Zum Herrschaftssystem des Ausrofascismus : Oesterreich 1934-1938 // E.Oberlaender (Hg.): Autoritäre Regime in Ostmittel- und Südosteuropa 1919–1944. Paderborn 2001  s.143 Эта книга под редакцией Эрвина Оберлендера исключительно актуальна. Она была переиздана в 2017 году; к сожалению, я пока не знаю, обновили ее авторы или нет.

[18] A Pajur. Die “Legitimierung” der Diktatur des Praesidenten Pats und die Oeffentliche Meinung in Estland // E.Oberländer (Hg.), op cit ss 205-206.

[19] I.Butulis. Ideologie and Praxis Ulmanis-regimes 1934-1940 // E.Oberländer (Hg.), op cit ss. 253-254. И.Бутулис приводит список книг и журналов фашистской ориентации , заказанных из Италии и Германии, латвийским министерством общественных учреждений в 30-е годы.

[20] Я сделал это в 1999 году, опираясь на эссей знатока французского фашизма Роберта Соуси (Robert Soucy). Смотри мой блог aldonkustbunker.blogspot.com

 

Sunday 19 February 2023

 

 

Александр Кустарев

Российский имперский реваншизм и фашизм 2

Я помещаю здесь три фрагмента из главы в книге «Наследие империи и будущее России» (ред. А. миллер) М НЛО 2008. Я озаглавил ее тогда « После понижения в должности – Британия, Франция, Россия». Сейчас, 15 лет спустя, мне это заглавие кажется излишне литературным. Речь в этой работе идет о последствиях для трех метрополий демонтажа их империй. У Британии и Франции к тому времени было позади уже пол-века постимперского существования. Их адаптация к новому пониженному статусу не была безмятежной, но и не ставила их на грань катастрофы. Обе страны как участники Евросоюза пережили сильный приступ евроскептицизма, а Британия даже вышла из Евросоюза. Евроскептицизм, разумеется, чреват фашизмом, но у Британии и Франции, как мы видим, оказаллся к нему сильный иммунитет. Российский постимперский кризис  оказался намного более опасным в 2008 году никто не предвидел, что он может оказаться таким острым и токсичным, как это видно сейчас. Но уже тогда я обозначил обстоятельства, в силу которых он мог таким стать. Я выбрал из работы 2008 года фрагменты, где обсуждаются эти обстоятельства. Я ничего в них не изменил и даже их не редактировал заново, что было бы, как всегда, конечно, совсем не лишне сделать. Слова 2фашизм» в них нет. Но по контексту хорошо видно, что именно эта опасность была актуальна для России.  К сожалению, ее не удалось избежать. 

Геополитический кризис

Прекращение pax Russica оказалась имперской для России гораздо более серьезными последствиями, чем прекращение имперской (гоббсовой) супрематии для Британии и Франции. Возникли зоны нестабильности по границам самой России (вне и внутри ее новых границ). Россия оказалась фронтовой страной в противостоянии с исламом. Ее вчерашние соперники (США, прежде всего) стали проникать в зону ее традиционного геополитического влияния, выполняя ее работу за нее и в какой-то мере для нее, но одновременно все-таки продолжая (как вчера) угрожать ее субъектности и, во всяком случае, ее статусным чувствам.

Если Россия все же не попадет в «американское окружение», то все равно она может оказаться в окружении, как некогда Германия, зажатая между Западной Европой и Российской империей. И если, паче чаяния, она окажется в конфликте с обеими половинами своего окружения, то либо может быть раздавлена, либо будет вынуждена примкнуть к одной из сторон. Стратегическое военное давление на Россию с обеих сторон кажется сейчас мало вероятным, но локальные войны на границе с исламской зоной не исключены полностью (Чечня – напоминание об этом). Это само по себе, даже при надежном и дружественном нейтралитете Евросоюза и США, представляет для России угрозу.

 

Уже хотя бы только по одной этой причине России нужна какая-то субглобальная геополитическая структура, которая могла бы разделить с ней обеспечение безопасности, а не ждала бы от России обеспечения собственной безопасности. Россия нуждается в этом гораздо больше, чем нуждались Британия и Франция после роспуска своих империй. Но парадоксальным образом России гораздо труднее, чем им, найти себе полноценную союзническую структуру.

 Вариант  «Второй Европы», казавшийся столь реальным после победы во Второй мировой войне, не состоялся. Миф об особой евразийской цивилизации можно было бы отредактировать и сблизить с образом «Второй Европы», но он сам по себе не сможет консолидировать Россию и ее юговосточных соседей (Среднюю Азию, Кавказ) в единую зону вроде Евросоюза, да и энтузиасты этого мифа на такую редакцию не согласятся. Если политические элиты новых государств этой зоны в конце концов окажутся «пророссийскими», то не ради евразийской романтики, а ради того, чтобы примкнуть через Россию (как это и было раньше) к европейскому клубу, но в этом случае ожидается, что сама Россия не разойдется с Европой. Как «не-Европа» она никому к востоку от нее не нужна. Сигналом этого могут служить возобновляющиеся попытки всех стран к востоку от Урала перейти на латиницу.

 Между тем, вступление России в Евросоюз никем всерьез не принимается. Развитие СНГ в субглобальное образование по типу Евросоюза не просматривается. И, что важнее в контексте данного анализа, только примерно 20% опрошенных (Левада-центр) считают нужным развитие СНГ по типу Евросоюза и столько же верят в то, что это будет происходить. Дипломатическая активность по созданию целевых блоков разного состава пока не выглядит впечатляюще и не обнаруживает какого-то стратегического плана исторической длительности.

 Шансы на сохранение вокруг России морально-культурного пула по образцу Британского содружества, может быть, и не равны нулю, но на нынешней стадии глобализации и открывшись всему миру, Россия в этой сфере сталкивается с гораздо более трудной конкуренцией со стороны англо-саксонского или атлантического культурного круга. Не просто страны бывшей Российской империи получают возможность выбора, но сама Россия пока быстро превращается в пассивного гео-культурного сателлита, несмотря на всю свою цивилизационную риторику, чтобы не сказать фанаберию. Угроза вытеснения русского как второго языка в странах Балтии английским уже в следующем поколении совершенно реальна. Количество англицизмов в русском говорит само за себя.

 Наконец, Россия крайне неудобна для любых интеграционных модусов из-за своих размеров. Она будет в любом случае доминировать, даже если ее элита будет достаточно рационалистична, чтобы не слишком рваться к доминированию. А это само по себе мало вероятно, поскольку рационалистическая традиция в российской дипломатии не развилась. В этом отношении Россия, конечно, такой же заложник своей сверхдержавности, как и США.

 Итак, Россия не может, как Британия, «примкнуть» к США, или, как Франция, «вложиться» в Европу. Но она не может организовать вокруг себя и никакую другую структуру. Что же остается? Примкнуть к Китаю? Или к исламу?  Одним словом, в отличие от Британии и Франции Россия, расставшись с империей, осталась одиночкой. И это ощущение одиночества в мире, может быть, больше всего беспокоит сейчас ее коллективное подсознание. Больше, чем утрата статуса одного из полюсов в двухполярной системе всемирной безопасности.

 Так или иначе, европейская интеграция не могла окончательно решить проблему структурной аранжировки Франции и Британии в мире. Исходные позиции Франции в начале европейской интеграции были прямо противоположны британским, но кончает Франция примерно там же.

 Структурная геополитическая аранжировка Европы не кончилась. Проблема Евросоюза еще и в том, что Евросоюз оставляет в опасном одиночестве Россию. Скорее всего, предстоит еще один тур европейской геополитической трансформации. О возможных его сценариях здесь не место рассуждать. Заметим лишь, что все участники Евросоюза (сразу или один за другим) могут решить, что для их позиционирования в мировом сообществе выгоднее участие в нем напрямую, минуя субглобальные конгломераты квази-федеративного типа с постоянными взаимными подозрениями участников в гегемонистских амбициях их партнеров.

 Такой вариант представлял бы, вероятно, большое удобство для России, если она так уж обречена на одиночество. Но он же открывает перед всеми странами, включая и вчерашних геополитических грандов, новую историческую перспективу.

 Многие процессы в ходе глобализации ведут к размыву государственно-гражданских субъектов, фрагментируя их и включая по частям – территориальным или предметно-сегментарным -- в глобальную систему. Кроме того, на их собственной территории угрожающим образом растет масса инородцев. Когда-то Британия и Россия заселяли все пустые пространства мира. Теперь на них надвигается поток переселенцев извне.

 Все это провоцирует каждого участника всемирного сообщества на усиленное обозначение его субъектности и корректировки нарратива. Все три персонажа этого очерка заняты теперь именно этим.

 Кризис нарратива

Русско-российское «родное государство» тоже все больше теперь переживается как тотем. В последнее время оно повесило на себя этикетку «суверенной демократии», что явно указывает на контаминацию защиты самобытности и суверенитета, заметную и в Британии-Франции. Это, похоже, всеобщая тенденция. Кому мало примеров Британии и Франции, может обратиться к примерам Лихтенштейна, Саудовской Аравии, Японии и так далее. Неприятная сторона такого конвертирования собственной особенной государственности в духовное национальное богатство и этнический тотем, состоит в том, что оно в результате этой операции сильно теряет способность к улучшению и вообще изменению. Возрастает вероятность, что в каждом случае оно теперь навсегда останется «какое есть». «Священное», говорил Вебер, это «по определению неизменное».  Между тем, и во Франции, и в Британии конституционный режим обнаруживает сильные патологии и нуждается в глубоких переменах. Критика (самокритика) конституционной традиции во Франции особенно интенсивна и в то же время до сих пор была безрезультатна. Российская же государственность, соединяющая в себе на разных структурных уровнях элементы самодержавия, демократии по руссоистско-якобинскому французскому образцу («тоталитарная демократия», как это называл Яков Тальмон) и стерильного парламентаризма,  вряд ли может считаться органичной, завершенной и обладающей моральным и прагматическим качеством. Ее еще менять и менять, а она уже – тотем? Рискнем сделать в этом месте вполне оценочное замечание. Англичам и французам при всех патологиях их конституционализма есть что охранять и консервировать. А есть ли у России?

 Расставшись со своими колониями труднее, чем Англия, Франция, в отличие от Англии, совсем не предпринимает попыток реабилитировать свою империю. Этому мешают, конечно, травматические воспоминания о мучительном уходе из Алжира и Вьетнама. Из самих колоний Франция тоже не получает стимула. В отличие от Индии или Южной Африки с их постколониальной лояльностью к Британии и даже ее наследию в самих бывших колониях, нет таких французских колоний, которые изъявляли бы теперь благодарность своей бывшей метрополии [1]. Конференция в Браззавиле (1944 год) и Французский Союз (1946 год) не вспоминаются. Organisation International de Francophonie (существует с 1986 года) имеет очень узкую компетенцию, едва выходящую за рамки деятельности «Французского института» (пропаганда французской культуры в мире). Наконец, отождествив себя без остатка с евросоюзной Европой, Франция вычеркивает из своей памяти колонии как жалкий паллиатив ее подлинной «духовной» империи.  Для этого есть основания. «Французская идея» имеет четкие очертания и горит как яркая звезда. Не даром американский президент (Дж.Ф.Кеннеди) говаривал: у каждого человека две родины -- своя страна и Франция. И не даром немцы от Фридриха Великого и великого Гете до Эрнста Юнгера и Генриха Манна смотрели на Францию снизу вверх.

 Был ли мессианский цивилизационный синдром у царской империи, или она была просто расширенным патримониальным конгламератом? Как замечает А.Миллер, «образ Российской империи как особого цивилизационного пространства, где окраины лояльны центру не только как центру власти, но и как центру цивилизационного притяжения, безусловно, существовал как идеал в умах имперской элиты»[2]. А у России как центра и двойника СССР такой синдром был тем более, и он, вероятно, был сильнее (и уж наверняка «чище») у плебейской массы, чем у высшей партократии. Может быть, именно к СССР больше, чем к царской России, применимо понятие «империя», если империя=революция. Тут очень увлекательны сопоставления Британии, Франции и России. В Англии массы этим были совершенно не затронуты уже с начала XVIII века. Революционный элемент ее покинул вместе с агентами революции. В СССР, благодаря особенностям русской революции, массы прониклись этим мессианским самоощущением больше, чем где бы то ни было, включая, может быть, даже Францию[3]. И. Яковенко полагает, что изначально русскому народу имперский дух не был свойствен. Это не удивительно. Вплоть до революции «русского народа», как и французского, попросту не было. Эти «народы» --  фигуранты гораздо более позднего нарратива. Но в новейшее время  «для среднего русского человека империя была тождественна идее. Массовое отторжение имперской идеи подрывало самые глубинные основания. Коллапс советского (то есть русскоцентричного) мира вел к краху имперской самоидентификации»[4]. Россия, как настаивает И.Яковенко, переросла имперские формы. «Освобождение от имперской сверхпарадигмы и формирование нового мировоззрения, базирующегося на ценностях секулярного сознания и национальных этно-культурных интеграторах, составляет существо переживаемого Россией этапа»[5]. Похоже на Англию.

 Может быть и так. Но даже если это так, остается проблема включения имперского прошлого в самоопределительный нарратив. Тут у России трудности гораздо более сеьезные, чем у Франции или Британии. Если французы, как оказывается, не особенно хотят свою империю вспоминать, а англичане могли бы обойтись и без этого, то российство без своего имперского прошлого просто содержательно ужимается чуть ли не до «кривичей» (так Россия, между прочим, официально именуется на латышском языке). В интерпретации И. Яковенко, может быть, чрезмерно экзальтированной, это выглядит так: «продление империи грозит исчезновением русских, а снятие империи ставит крест на имперском качестве народа, то есть отрицает Россию как субстанцию, отрицает тот самый русский народ, который дорог идеологам традиции»[6].

 Неясно также, должна ли Россия выбрать для своего нарратива «белую» или «красную» традицию, или как-то их соединить. До сих пор их настойчиво соединяли только те, кто хотел унизить СССР, низведя его до эпигона царской империи. Романтизировать же империю, не романтизируя революцию, вряд ли удастся. Империя Романовых, даже учитывая незатухающую харизму русской монархии, – не империя Наполеона. А в отличие от Франции и даже Англии дореволюционное культурное наследие (объект самоопределительной памяти) просто ничтожно. Так или иначе, этот сюжет в русско-российском национальном мифе совсем не устоялся. И, может быть, успокоить этот нестабильный участок самосознания удастся, только выкинув его из памяти вообще, что, конечно, легко рекомендовать, но совсем не легко сделать.

 Кризис самочувствия

В Британии, Франции и России после их геополитического отступления обнаруживается один и тот же  рефлективный постимперский синдром[7] . Его компоненты обильно документированы в повседневных дискурсах: (1) озабоченность слабостью коллективного самосознания; (2) страх потери или усечения суверенитета; (3) страх утратить культурно-политическую традицию; (4) опасения превратиться в этническое (фольклорное) меньшинство «у себя дома»; (5) гордость за приобщение бывших владений к передовой цивилизации; (6) чувство облегчения в результате освобождения от бремени ответственности; (7) раскаяние в темных сторонах империализма; (8) ностальгия по «славному» прошлому. Что еще? Список открыт для дополнений. В семиотическом плане все это нетрудно заметить. Значительно труднее оценить политический потенциал этого синдрома.

 Энергетика постимперского синдрома переменна и, вероятно, может быть измерена психологами. Косвенно о ней можно судить по насыщенности общественной жизни определенной риторикой и топиками. Баланс же этих компонентов и импликации этого синдрома (и каждого из его компонентов) в политической сфере зависит от (1) влияния его агентур, (2) их политической воли, (3) их семиотических ресурсов и (4) политических структур общества.

 

Агентур постимперского синдрома много и их можно перечислять с разной степенью детализации. Назовем теперь лишь самые укрупненные агентурные агрегаты, чье «избирательное сродство» с постимперским синдромом имеет значение:  (1) партийно-политический истеблишмент или партократия, (2) крупный бизнес или плутократия, (3) бюрократия, (4) культурократия (крупная культур-буржуазия), (5) плебейские массы, а точнее их собственная интеллигенция вместе с отчужденной (деклассированной) мелкой интеллигенцией. Эти агрегаты в разной мере совпадают с институционально-функциональными блоками общества, имущественными классами и корпорациями.

Каждый агентурный агрегат (и каждый его сегмент) может оказаться в разной мере подвержен постимперскому синдрому или свободен от него. Это как-то связано с их институциональными интересами, профессиональными задачами, традициями (привычками), моральными убеждениями (предрассудками). Но эта связь не задана, не постоянна, амбивалентна и не всегда легко выяснима. Реальность тут подвижна и бесконечно разнообразна – настоящий калейдоскоп. 

 Влияние разных агентур зависит также от того, насколько сильна их политическая воля и, стало быть, активность. Политическая воля сильнее у тех, кому совершенно ясно, как конкретные политические шаги и общее направление правительственной политики скажется на их интересах.. Эти агенты просто знают, в чем их интересы (личные или групповые-классовые) и за что они борются. Их действия не имеют никакого отношения ни к каким синдромам, кроме «синдрома собственника» на страже своей собственности. Таких агентов мало, но их возможности направлять чужую волю, манипулируя чужими синдромами, весьма велики.

 

Сильная политическая воля и у тех, кто самоопределяется только через идеологию, через «моральные убеждения» (по их словам), а, говоря объективно, через предубеждения – «гордость и предубеждения», если угодно. Единственный интерес этих агентов – настоять на своей правоте. Как показывают религиозные конфликты, воля этих агентур может оказаться намного сильнее, чем воля тех, кто преследует свою материальную выгоду. Материальные фонды делимы, что делает возможным компромисс. В мире идеальных интересов возможно только либо элиминирование конкурента. либо далекое разведение конкурентов в разные стороны.

 Огромное значение имеет состояние семиотической среды. Она обеспечивает агентуры дискурсивно-риторическими ресурсами, и тут обнаруживается главный механизм влияния риторики нарратива и текущей дискурсивной практики (медиа) на политическое поведение масс. Так же как массы едят и пьют то, что есть в продаже, и потребляют ту информацию, которую им поставляют медиа, они используют для артикуляции своих настроений ту риторику, которая циркулирует вокруг. Базовый тезаурус семиотической среды канализирует настроения, артикулируя и рационализируя «душевные порывы».  Этот тезаурус может быть беднее и богаче. Чем он беднее и инертнее, тем более концентрирована энергия агентур.

 Постимперский синдром артикулируется в программно-политических дискурсах легко узнаваемой националистической или космополитической окраски. Их относительный вес в общественной и политической жизни неодинаков в каждой стране. Националистический оттенок сейчас повсюду намного сильнее в общественной жизни, чем в формально-политической. Он сильнее в обеих сферах в России и во Франции, чем в Британии. Космополитическая тенденция несколько сильнее в Британии по простой причине: мир, если пользоваться выражением Н.Фергюсона, «англобализирован», и англичанину легче стать космополитом -- ему хотя бы не надо менять язык. К тому же в Британии старая либерально-фритредерская традиция. В России космополитизм тоже не слабая традиция, хотя он имеет иные корни; в России это издавна способ артикуляции протеста и демонстративной «непринадлежности». И  в Британии и в России, таким образом, имеет место некоторая зона конфликта между двумя лагерями, по разному артикулирующими свой постимперский синдром. Космополитизм как особая артикуляция постимперского синдрома заслуживает особого внимания, как бы он ни был маргинален, но на этот раз ограничимся некоторыми замечаниями о постимперском национализме.

 Есть ли у него какие-то особенности в сравнении с классическим национализмом и национализмом в странах другого типа? Шотландский автор говорит о «новой волне» национализма (Шотландия, Каталония, Квебек). В этих случаях культур-национализм (автономизм) перерастает в политический национализм (сепаратизм). И в отличие от классического европейского национализма он не обязательно контаминируется с правыми взглядами, а может иметь какой угодно оттенок[8]. 

 Не втягиваясь в обсуждение этой проблематики, заметим на этот раз только, что бывшие геополитические гранды в сущности становятся по отношению к миру в ту же самую позу, что нацменьшинства по отношению к ним самим. Энок Пауэлл[9] с его «нацменской» позой, хотя и оказался в политической изоляции, был вполне симптоматической фигурой и арктикулировал изменившееся отношение англичан к самим себе[10]. Характерно, что самоопределительная стратегия Пауэлла была универсалистской и плюралистской. Он был поклонником галломана де Голля и с большой симпатией относился к тому, что казалось ему русским изоляционизмом после роспуска СССР.

 Разница в том, что в отличие от обычных сепаратистов великие исторические державы-нации располагают мощной традицией государственности и включают ее в свою этническую легенду вместе с ее историческими достижениями – имперством среди прочего. Интересно, что  оборонительный патриотизм Энока Пауэлла возник именно как компенсация ликвидации империи; в молодости Пауэлл был классическим романтиком империи[11]. Таким образом, первое свойство этого неонационализма - культур-политический суверентизм. К нему добавляются еще два. Это оборонительный этно-гражданский пуризм, предполагающий, прежде всего, гражданскую монополию «коренного народа», и остаточный гегемонизм.

 Легче всего с ходу объявить все эти дискурсы паталогиями. Но спешить не следует. Суверентизм и этнический пуризм вдохновляется естественно-правовым представлением об исключительном праве любого частного субъекта на его собственность, в данном случае национальное богатство.

 Гегемонизм тоже не может быть сходу заклеймен как дисфункция. Пока мы признаем легитимность конкуренции, трудно требовать, чтобы  более успешные в прошлом участники конкуренции отказывались бы от завоеванных преимуществ. Впрочем, такая точка зрения никак не политкорректна; сейчас все, кто записывает себя во «всемирное гражданское общество», требуют от развенчанных гегемонов именно этого, чем только усиливаеют их реакцию.

 Кажется, разумнее говорить о патологиях, сопутствующих этим трем неонационалистическим дискурсам. В случае суверентизма – это институциональный консервизм. В случае этно-гражданского  пуризма – ксенофобия. В случае гегемонизма – некорректная оценка собственных преимуществ и агрессивность вовне, конвертирование комплекса неполноценности в комплекс превосходства.

 Как эти программные дискурсы (и их патологии) могут перейти в разные государственные стратегии, это зависит от структурных характеристик институциональной среды. Эта среда канализирует (опосредует) политическую волю разных агентур, то есть либо ослабляет (вплоть до полного подавления), или, наоборот, усиливает (вплоть до полного доминирования) их влияние на ситуативные решения и на стратегии политического руководства в разных сферах. От нее же зависит возможность вербовки одних агентур другими. От нее же зависят возможности лоббирования разных интересов и убеждений (предубеждений).

 Вообще связь между настроениями масс и практической политикой партократического истеблишмента в современных демократиях двусмысленна. С одной стороны власть зависит от избирателя. С другой стороны существует сложная и эффективная технология уклонений от этой зависимости. Преобладает мнение, что связь между общественными движениями и профессиональной политической сферой теперь разорвана как в процедурно полноценных и не коррумпированных демократиях, так и в редуцированных и коррумпированных.

 Это само по себе не должно бы оцениваться однозначно. Магистральная теория демократии никогда не склонялась к плебисцитарности. В полном согласии со здравым смыслом она отдает себе отчет в том, что народ не всегда прав и целый ряд решений следует принимать без его участия. К сожалению, однако, паразитируя на этой благоразумной философии, власть склонна заходить значительно дальше простой независимости от настроений толпы. Политический истеблишмент и бюрократия имеют роковую склонность манипулировать массами, руководствуюясь собственными корпоративными интересами и синдромами. И тут обнаруживается одна серьезная опасность.

 Нарратив и политика связаны друг с другом не только как идеология и практика. Они могут дополнять друг друга. Нарратив может существовать исключительно как компенсаторная мифология для обширных сегментов общества, на самом деле исключенных из политической процедуры. Политический истеблишмент может никак не зависеть от нарратива, которым тешат толпу.[12] Это верно даже в тех случаях, когда ответственный истеблишмент и безответственная периферия общества, общаясь друг с другом, пользуются одной и той же риторикой. Например, эксперты убеждены, что в иммиграционной политике в Британии «сохранится комбинация жесткой риторики и либерального режима»[13]. Правительство и общественность в Британии широко пользуются антиевросоюзной риторикой, но правительство на самом деле неуклонно сближается с Евросоюзом, в чем его непрестанно и обвиняют серьезные евроскептики. Франция, несмотря на свое длительное антиамериканское позиционирование, никогда не переставала быть верным союзником США в эпоху холодной войны, хотя большинство французов во всех слоях населения были сильно антиамерикански ориентированы. Трудно сейчас сказать что-либо определенное в этом плане о России. Кремль обвиняют с разных сторон и в неогегемонизме и в безвольном пораженчестве. Возможно, российский истеблишмент еще не дошел до стадии зрелого прагматического двоемыслия и его стратегии скорее просто аморфны и импульсивны. 

 Но политический истеблишмент, как бы он ни был профессионален, опытен и рационален сам, как бы он ни был свободен от патологий, должен бы в любом случае понимать, что националистический дискурс может быть как транквилизатором масс, так и возбудителем. Если переживание национальности становится повседневным и экзальтированным, оно может незаметно перейти в политическую демонстрацию и даже в «захват почты и телеграфа». От ностальгического переживания прошлого величия нетрудно перейти к мании величия со всеми вытекающими из этого последствиями, а от поклонения собственной традиции к мессианству. Признаки этого обнаруживает Москва, например, в своих отношениях с Киевом, Лондон в его тенденции к экспорту демократии, а Париж в своей евросоюзной политике -- недавно председатель Еврокомиссии Баррозо заметил, что, заняв должность, он был поражен тем, насколько в Евросоюзе ничего не возможно без согласия Франции. Истеблишмент, поощряющий ксенофобию масс, даже если сам он чужд ксенофобии, может оказаться заложником собственных популистских интриг. Такая ситуация назревала во Франции, где предпринимались попытки действительно очень жесткой иммиграционной политики с целью отнять голоса у партии Ле Пена.

 Возможность эксцессов нарастает, если сама элита не меньше, чем плебейские массы, подвержена тому же синдрому и не располагает никакими другими, кроме националистических (гегемонистских и антиинородческих), семиотическими ресурсами для артикуляции политической стратегии. Тогда даже в обществе, где электорат из-за несовершенств демократической процедуры не может повлиять на большую политику, элита может действовать в полном согласии с его настроениями. Просто потому, что у нее совершенно такие же (плебейские) настроения.

 А в условиях демократической конституции националистическое единство всех (перечисленных выше) агентурных агрегатов общества может привести вообще к стремительному росту циклона, который никто не будет контролировать, даже те, кто мнит себя контролерами. Так было в Германии в начале 30-х годов. Веймарская республика пала из-за патологического разрастания постимперского синдрома, охватившего все агентуры общества. Немецкий опыт учит: если национал-популизм проникает в политический мэйнстрим, то он в принципе отменяет партийную структуру мэйнстрима, потому что национал-популизм и политика несовместимы. Это значит, что Гитлер, закрывая все партии, действовал не только (и даже не столько) в силу своего брутального деспотического инстинкта, сколько в силу имманентной структурной логики. И от нее не застрахован никто.

 В очень интересной недавней статье, анализирующей британскую ситуацию, есть наблюдение, которое стоит процитировать полностью: «В вопросе об участии Британии в ЕС и левые, и правые политики обнаружили оселок, позволяющий им обращаться напрямую к нации (directly to the nation -- я предпочел бы сказать не «напрямую к нации», а «ко всей нации» -- А.К.) и, таким образом, выйти за границы партийной политики. Обнаружилась уникальная возможность найти основу для всенародной легитимации национальных проектов, которые не могли бы быть присвоены главными политическими партиями.....Так евроскептицизм стал способом апеллировать к народу за пределами механизма и институтов партийной системы. «Европа» оказалась в британских политических дебатах фундаментально общенациональной проблемой; эта проблема была попросту слишком важна, чтобы отношение к ней определялось партийной лояльностью (курсив везде автора – А.К.)».[14]

 Если партии все-таки сохраняются (не запрещены, как при Гитлере), то возможны несколько вариантов: или (1) политический рынок глубоко реконструируется вдоль новой линии раскола: патриоты против космополитов, или (2) патриотизм оккупирует обширный центр политического рынка, оттесняя все остальное на мелко-раздробленную периферию, или (3) существующие партии благодаря инерции их машин и огромного социального капитала сохранятся, участвуя в перманентном «конкурсе на звание лучшего патриота», или (4) политическая сфера, впадая в хаос, в сущности, отмирает, и общество начинает жить совсем без нее, под управлением, скажем, экспертократии (бюрократии), и в ожидании, когда «новый мир» родит «новую политику». 

Вариант (1)теоретически возможен, и найдутся энтузиасты, которые будут буквально молиться, чтобы так и произошло. Но «по жизни» это очень мало вероятно, потому что космополиты почти наверняка будут заклеймены как предатели – в России быстрее всего и, можно опасаться, с наименее «галантными» последствиями. Впрочем, после паузы этот вариант может и реанимироваться как одна из возможностей.

 Вариант (2) будет  означать торжество фактической однопартийности, и это как раз то, что уже хорошо прорисовано в России. Вариант (3) будет означать более сложную и, вероятно, более эффективную систему господства патриотической (с экзальтацией или без) партократии, но не до конца объединенной, с сильным элементом конкуренции и сменностью правительства. Это на глазах происходит в Британии и Франции, хотя их двухдольные партократии имеют разную генетику и морфоструктуру. С точки зрения очень глубокой политической теории разница между вариантами (2) и (3) непринципиальна. Но с точки зрения практической политики она весьма значительна.

 Вариант (4) – это настоящая историческая цезура и фронтир. Симптомы движения в этом направлении можно обнаружить повсюду и чего можно ожидать на выходе, судить очень трудно, как это бывает всегда, когда в воздухе начинает бродить что-то по настоящему новое.

 



[1] Несколько островов в Карибском бассейне (мулаты) и в океанах попросту не захотели независимости, рассматривая себя как часть метрополии. Эта нынешняя «заморская Франция» есть некий памятник величественной идее франкофонного гражданского единства. Его в виде «фратернализма» в противовес колониальному «патернализму» проповедовал один из идеологов тьермондизма поэт с Мартиники Эмэ Сезар. О единстве (впоследствие утраченном) революции в Париже и на островах – знаменитый монументальный роман кубинца Алехо Карпентьера «Век просвещения».

[2] А.Миллер.Русский национализм в империи Романовых // Национализм в мировой истории (ред В.Тишков, В.Шнирельман) М 2006, c 345.

[3] Короткое время это наблюдалось в Германии (при нацистах), и есть признаки возрождения этой революционности у части американского общества теперь.

[4] И. Г. Яковенко Российское государство: национальные интересы, границы, перспективы. Новосибирск, Сибирский Хронограф, 1999. С. 120

[5] Там же,  С. 122.

[6] Ibid, c 108

[7] Наиболее популярное обозначение этого синдрома – «кризис идентичности». Это понятие психологическое. Я предпочел бы социологически стилизованное обозначение – «кризис статусного самосознания».

[8] D.McCrone. The Sociology of Nationalism. L, 1998, pp 135-137, 143

[9] E.Powell, A.Maude. Biography of a Nation: A Short History of Britain, London 1955

[10] T.Nairn. The Brake-up of Britain. Crisis and Neo-Nationalism. L., 1977, p.286

[11] Ibid,. pp.264-265

[12] См. об этом статью И.Зевелева в этом томе.

[13] Controlling Immigration. Stanford, 2004, p.332

[14] Ch.Gifford. The Rise of the Post-Imperial Populism: the case of the right-wing Euroscepticism in Britain // European Journal of Political Research 2006, № 5, p 856-857